Книга: Легенда о Смерти
Назад: ГЛАВА XVI НИКОГДА НЕ НУЖНО ОПЛАКИВАТЬ ДУШУ
Дальше: ГЛАВА XVIII ПРИВИДЕНИЯ В ПРИКЛЮЧЕНЧЕСКОМ РОМАНЕ

ГЛАВА XVII
ПРИВИДЕНИЯ

Всякий покойник, кто бы он ни был, обязан вернуться трижды.

 

Умершая мать

 

Камм ар Гюлюш, прозванный так, потому что он хромал на одну ногу, был сапожником в Плугрескане. Он был женат первым браком на Луизе Ивонне Марке. Она была женщина тихая, всегда немного грустная, мало кто видел, как она улыбается, видно было, что ей не суждено долго жить на этом свете. И действительно, она умерла, родив на свет дочь — точный свой портрет. Так что Камм ар Гюлюш остался вдовцом с ребенком на руках. Но он был не из тех мужчин, кто вдовеет долго. А так как он, несмотря на хромоту, был парень весьма красивый и зарабатывал неплохо, он быстро нашел себе партию.
Меньше чем через три месяца после смерти Луизы Ивонны Марке он вступил во второй брак с девушкой из Сен-Гонери, которая по характеру была полной противоположностью его первой жене. Насколько та была меланхолична, не очень любила шумные сборища, предпочитая больше оставаться дома, настолько эта обожала движение, танцы, развлечения.
— На этот раз у меня одно сплошное «Да здравствует радость!», — говорил сапожник на свадьбе.
Свадьба была на пасхальной неделе, когда начинается время пардонов. В это время, как вы знаете, каждое воскресенье где-нибудь происходит праздник. Так вот, Жанна Люзюрон, новая жена Камма ар Гюлюша, решила не пропустить ни одного из них.
Муж пытался было возражать поначалу, ссылаясь на ребенка, потому как вообще-то он не был плохим отцом.
— Ба! — ответила ему жена. — Ребенок и так вырастет, никуда не денется!.. И потом, я же выходила замуж за вас, а не за эту маленькую плаксу.
Плаксой девочка, действительно, стала, но, без сомнения, потому, что чувствовала себя брошенной.
Пока ее отец и мачеха гуляли и праздновали то там, то сям, возвращаясь нередко поздней ночью, бедная малышка оставалась дома совсем одна, в своей колыбельке, неухоженная и голодная, за дверью, запертой на ключ. Правда, ключ Камм ар Гюлюш на всякий случай оставлял соседке, старухе Пебель, которую он просил время от времени приглядеть за девочкой. Но старая Пебель (Пебель-гоз), сама полубеспомощная, была больше занята вязанием шерстяных жилетов, которые она продавала рыбакам, чем ребенком Камма ар Гюлюша. Ее хватало только на то, чтобы иногда послушать, не кричит ли бедное создание. А так как старушка была еще и глуховата, то услышать она могла только необыкновенно громкий крик. Вот почему, когда на следующий день после какой-нибудь веселой прогулки, куда сапожник сопровождал жену, он спрашивал у Пебель-гоз: «Ну как, кума, малышка хорошо себя вела вчера?» — Пебель неизменно отвечала: «Как ангел!»
А самое любопытное, что это и в самом деле было так. Маленькая Розик, такая капризная, когда мачеха делала вид, что нянчится с нею, казалось, напротив, прекрасно себя чувствовала в ее отсутствие. Можно было подумать, что она счастлива, только когда ее оставляют одну. И вместо того чтобы чахнуть, она расцветала. Так что Камм ар Гюлюш мог без угрызений совести продолжать свою веселую жизнь с Жанной Люзюрон.
В поселке, однако, удивлялись, видя, как ребенок, за которым так плохо смотрели, так прекрасно рос. Другие матери судачили об этом между собою. Большинство из них намекали на то, что во всем этом было что-то сверхъестественное. Одна из них, Педрон, торговка грушами, решила все разузнать. Как-то вечером, когда сапожник и его жена слонялись где- то, она словно случайно подошла к окну их дома и заглянула внутрь. И тут же отскочила в сторону, не веря своим глазам. Маленькая Розик была не в колыбельке, а сидела на коленях женщины, которая ласкала девочку и играла с нею. И эта женщина — Педрон узнала ее сразу — была ее покойная мать, Луиза Ивонна Марке, совсем как живая, за исключением того, что она смеялась, чтобы заставить смеяться и девочку.
Сначала Педрон испугалась, но скоро ее разобрало любопытство. Она заглянула снова и на этот раз отчетливо увидела мертвую, которая расстегнула лиф, вынула круглую, наполненную молоком грудь и дала ее ребенку. Педрон тихо отошла и побежала за Пебель-гоз, чтобы та тоже посмотрела. И другие женщины пришли и тоже стали свидетелями.
Разумеется, на следующий день в поселке говорили только об этом. Дошло до Камма ар Гюлюша, и он поклялся больше не покидать дома, и его жена тоже перестала показываться на сборищах. Но ребенок вскоре начал хиреть. Мертвая мать больше не приходила кормить и нянчить девочку, и через месяц она сама ушла к матери в иной мир.

 

Хлебопашец и его хозяйка

 

Старый Фанши из Кермариа-Сюлар умер, не оставив детей, и его ферма перешла к его дальним родственникам, которые тут же поспешили ее продать. Ее купила вдова Салльу. Сама она не умела вести фермерское хозяйство и потому поселила на ферме своих слуг — молодого парня и служанку.
Парень, которого звали Жобик, сказал как-то утром служанке — ее звали Монна:
— Пойду пройдусь по полям, посмотрю, что там нужно сеять. Приготовь мне обед попозже.
— Хорошо, — ответила служанка. — А я пока обойду дом и посмотрю, где что лежит.
Жобик отправился в путь. Он пересек дворик, осмотрел фруктовый сад, потом прогулялся по целине. Уже прошло примерно два месяца, как умер Фанши. В течение этих двух месяцев все заросло буйными сорняками.
— Однако, — размышлял Жобик, — сразу видно, что хозяина больше нет.
Фанши слыл самым старательным хлебопашцем в кантоне. Когда он был жив, его земли на четыре мили в округе, от Луаннека до Миниги, считали самыми ухоженными.
— Сейчас он бы их не узнал, — продолжал говорить сам с собою Жобик. — И я не уверен, что смогу один привести их в то состояние, в котором они были. Очень, очень жаль, правда!
Проговорив это, он вдруг застыл от изумления.
С того места, где он стоял, его глазам открывались самые плодородные земли владения. Так вот, там, на пологом склоне холма, какой-то человек, управляя плугом без лошадей, вел по земле поразительно ровную борозду. Лицо его было затенено фетровой шляпой с широкими полями, ее бархатные ленты падали на спину вместе с длинными седыми волосами. Он пахал молча, и комья земли переворачивались сами собою.
Жобик окликнул его, но он, как показалось, не услышал. Тогда Жобик стал внимательно его рассматривать. По росту, по походке, по одежде, которая на нем была, в нем безошибочно можно было признать Фанши.
Это отбило у Жобика всякую охоту продолжать прогулку. Он вернулся на ферму. Можно было подумать, что Монна никакого внимания не обратила на его распоряжение, которое он сделал перед уходом: хотя он вернулся даже раньше, чем собирался, обед его уже ждал. Обе миски, его и Монны, наполненные похлебкой, дымились друг против друга на столе.
— Эй! — крикнул он с порога. — Ты догадалась, что я не долго задержусь?
— Нет, — ответила служанка, — обед готов, но благодарить ты должен не меня.
Она сидела на прикроватной скамье у очага. Подойдя к ней, Жобик заметил, что на лице ее была смертная бледность.
— С тобой тоже что-то случилось? — спросил он.
— Почему со мной тоже?
— Потому что... — начал юноша, — потому что я только что встретил Фанши, который пахал землю.
— Чудеса! А я провела все утро в компании с его умершей женой. Она преспокойно вошла, как к себе домой. Я сначала подумала, что это какая-то соседка. У нее в руках была охапка хвороста, она бросила ее в очаг. Подняла повыше котелок, я и правда его подвесила слишком низко. Тогда я заговорила с ней. Но она даже виду не подала, что слышит меня. Я заглянула ей в лицо, под старый пожелтевший чепец, и узнала покойницу Фанши. У меня кровь застыла в жилах. Я почти упала на эту скамью и больше не шевелилась. Если бы ты задержался на час, я бы пропала со страху.
Жобик и Монна тут же отправились к приходскому священнику и рассказали ему, что приключилось с ними обоими.
— Вы трогали миски с похлебкой? — спросил их священник.
Они сказали, что побоялись это сделать.
— Вы поступили мудро, — сказал кюре. — Если бы вы притронулись к похлебке хоть кончиком языка, вы тотчас же умерли бы. Будьте по-прежнему осторожны. Фанши и его жена могут приходить еще долго. Делайте вид, что вы их не замечаете. В день, назначенный Господом, они будут спасены и оставят вас в покое. Пока душа не исполнит свое послушание, она должна после смерти делать то, что привыкла делать при жизни. Так что не удивляйся, Жобик, если Фанши будет пахать вместе с тобою землю; и ты, Монна, — если Греттен, жена Фанши, будет по-прежнему заниматься хозяйством вместе с тобой. Каждому свой удел, и в этом мире, и в ином. Кто хочет жить в мире, тот не стремится проникнуть в тайны Господни.
С этого дня ни Жобик, ни Монна больше не дрожали от страха. Старуха Фанши могла думать, что это она хозяйничала в доме. А Фанши мог думать, что это он растил прекрасные зеленые озими на некогда принадлежавших ему полях. И это продолжалось столько, сколько было угодно Богу.

 

История Мари-Жоб Кергену

 

Мари-Жоб Кергену была посыльной на Иль-Гранде (Большом острове), по-бретонски — Энес-Вёр, на трегорском побережье. Однажды в будний день, в четверг, она ехала в Ланньон на рынок на полуразбитой повозке, в которую была впряжена худая лошаденка. А упряжь была еще более жалкой, чем лошадь, как говорится, вся в рванье. Это чудо, что старуха и ее экипаж не застряли двадцать раз на изрезанной тинистыми рытвинами и усеянной камнями прибрежной дороге, соединявшей остров с материком во время отлива. Тем более что Мари-Жоб этот переход делала всегда ночью, выезжая утром до рассвета и возвращаясь с восходом луны, когда она была. И еще одно чудо, что ни разу не повстречалась она с лихими людьми. Потому что чего хватает в этих местах, у Плюмера и Требердена, так это всяких бродяг, а товары, которые обычно обязана перевозить рассыльная в своей повозке, могут соблазнить не слишком щепетильных людей, которые только потому и занимаются собиранием выброшенных морем обломков, что ничего лучшего они не могут найти.
Ее спрашивали иногда:
— Вы не боитесь, Мари-Жоб, ездить вот так, одна, ночью по этим дорогам?
На что она отвечала:
— Наоборот, это меня боятся. Моя повозка так гремит, что люди думают, что это повозка Анку.
И правда, в темноте можно было ошибиться, так скрипели оси, так звякало железо, да и у лошади был такой вид, словно она с того света. И потом, если уж говорить начистоту, было еще кое-что, в чем старая Мари-Жоб не признавалась: в округе поговаривали, что она была немного колдунья. Она знала «секреты», и самые дерзкие шалопаи предпочитали держаться от нее на почтительном расстоянии, чтобы она не навела на них порчу.
Однако однажды ночью с ней случилось вот что.

 

* * *

 

Это было зимой, в конце декабря. С начала недели стоял такой мороз, что камни на могилах раскалывались. Хотя Мари-Жоб к плохой погоде было не привыкать, она заявила, что, если будет такой холод, она ни за что не поедет на рынок в Ланньон, жалея не только себя, но и Можи, свою лошадь, которая, как говорила Мари-Жоб, была вся ее семья. Но вот в среду вечером, в час «Анжелюса», она увидела на пороге дома свою лучшую клиентку, Глаудиу Гофф, торговку табаком.
— Слух прошел, Мари-Жоб, что вы не собираетесь ехать завтра на рынок, это правда?
— А то как же, Глаудиа Гофф! Разве это по-христиански — гнать Можи в такую погоду, когда даже чайки клюва не поднимут?
— И все-таки я вас прошу об этом, из уважения ко мне. Вы же знаете, я всегда даю вам заработать, Мари-Жоб... Пожалуйста, не отказывайте. Мой запас табака заканчивается. Если я его не пополню в воскресенье, что я предложу камнеломам, когда они все придут после поздней обедни покупать табак на следующую неделю?
Надо сказать, что Энес-Вёр — это остров камнеломов, их здесь по меньшей мере три или четыре сотни, они рубят скалы на строительный камень. И это не всегда покладистые парни, как вы понимаете, особенно потому, что среди них столько же нормандцев, сколько и бретонцев. Конечно, Глаудиа Гофф волновалась не зря, эти люди могли разгромить ее лавку, если в ней, единственной на острове, они не получат того, что им нужно. Мари-Жоб Кергену это хорошо понимала. Именно она каждый четверг должна была ездить за табаком на табачную фабрику. И правду говоря, она бы очень огорчилась, если бы из-за нее в воскресенье у ее хорошей знакомой возникли неприятности, а может, что и похуже. Но, с другой стороны, была Можи, дорогая бедная Можи!.. И потом, у Мари-Жоб было какое-то предчувствие, что для нее самой это может плохо обернуться. Внутренний голос говорил ей: «Не меняй решения! Решила остаться и оставайся!»
Но та, другая, все умоляла ее. И тогда Мари-Жоб, которая внешне была резковата, но сердце имела чувствительное, в конце концов сказала:
— Ладно, будет вам ваш табак.
И она немедля направилась в стойло, чтобы, как она это обычно делала перед поездкой, приготовить Можи.
На следующий день, в час отлива, она покинула остров в своем обычном экипаже, как всегда в красных митенках на руках и в толстой шерстяной накидке, покрикивая «Но-о» Можи, уши которой как иглами колол холодный ветер. И старой женщине, и старой лошади было неспокойно. Однако до Ланньона они добрались без помех.
Хозяйка постоялого двора — того, что на пирсе, под вывеской «Серебряный якорь», — сказала Мари-Жоб, появившейся после того, как она выполнила все поручения:
— Иисус! Мария! Надеюсь, вы хоть обратно-то не собираетесь ехать? Вы же заледенеете, не добравшись до Иль-Гранда!
И она стала уговаривать ее остаться ночевать. Но старуха была непреклонна.
— Когда я еду, я и возвращаюсь. Дайте мне только чашку горячего кофе и стаканчик глории.
Было очень заметно, что она выглядит далеко не так, как в свои хорошие дни. Расставаясь с хозяйкой «Серебряного якоря», она сказала ей грустно:
— Думаю, что обратная дорога будет тяжелой. У меня в левом ухе какой-то скверный звон...
Но это не помешало ей хлестнуть кнутом Можи и двинуться в путь в надвигающийся ранний вечер декабря, осенив себя крестом, как настоящая христианка, которая знает, что во всем надо надеяться на Бога. До Плюмера все шло хорошо, не считая холода, становившегося все сильнее, так что Мари-Жоб, сидя на своем сиденье, среди пакетов, наполнявших повозку, чувствовала, как у нее немеют и тело, и душа. Чтобы вывести себя из оцепенения, она достала четки и, правя одной рукой, начала перебирать их другой. А чтобы не заснуть, она принялась громко читать десятистишия. Но даже звук собственного голоса в конце концов убаюкал ее, словно колыбельная, так что, несмотря на все усилия, она не то что бы заснула, но забылась. Но внезапно сквозь забытье она ощутила, как что-то необычное прошло мимо. Она протерла глаза, напрягла сознание и обнаружила, что ее тележка стоит.
— Эй, Можи?! — прикрикнула она.
Можи прянула мохнатыми ушами, но не сдвинулась с места. Мари-Жоб тронула лошадь кнутом. Она даже не шевельнулась. Тогда Мари-Жоб ударила ее кнутовищем. Можи выгнула шею под ударами, но осталась неподвижна. Было видно, как раздувались ее бока, словно кузнечные меха, и белый пар вырывался из ноздрей в морозную тьму; была уже глубокая ночь, и яркие голубые звезды сияли на небосводе.
«Вот еще новости», — подумала Мари-Жоб Кергену.
Уже скоро семнадцать лет, как они жили, по ее словам, одной семьей с Можи, и та всегда была образцовой лошадью, которая хотела только того, чего хотела хозяйка... Что же это такое вдруг на нее нашло, да еще когда она должна была так же спешить в теплое стойло, как хозяйка — в теплую постель. Чтобы узнать это, Мари-Жоб даже решилась, правда ворча, слезть со своей скамьи. Она ожидала обнаружить какую-то преграду, может быть, пьяницу, который разлегся поперек дороги. Но напрасно она высматривала, выискивая какую-нибудь тень перед собой (они были в том месте, где дорога спускается к Троверну, чтобы затем выйти к песчаному берегу), она не увидела ничего необычного. Дорога бежала между склонами, и ничего, кроме теней, которые отбрасывали на нее дубы с обломанными сучьями, на ней не было.
— Ну же, Можи! — говорила старуха, подбадривая лошадь, взяв ее под уздцы. Но лошадь громко всхрапнула, затрясла головой и уперлась передними ногами, отказываясь сделать хоть один шаг. Тогда Мари-Жоб поняла, что это должно было быть что-то сверхъестественное.
Я уже вам говорила, что она была немного колдуньей. Другая бы на ее месте испугалась. Но она знала жесты, которые нужно было делать, и слова, которые нужно было произносить в определенных обстоятельствах.
Она нарисовала крест на дороге своим кнутом, говоря:
— Этим крестом, что я начертала моим кормильцем, я приказываю вещи или живому существу, присутствующему здесь, но невидимому, объявить — он здесь от Бога или от дьявола.
Как только она это договорила, со дна канавы раздался голос:
— Вашу лошадь не пропускает то, что я несу.
Она смело шагнула к месту, откуда шел голос, накинув свой кнут на шею. И увидела очень старого маленького человечка, сидевшего на корточках в траве, словно изнемогший от усталости. У него был такой измученный, такой печальный, такой несчастный вид, что она почувствовала к нему жалость.
— Вы что, старина, надумали оставаться здесь в такую ночь, рискуя погибнуть?
— Я жду, — ответил он, — добрую душу, которая мне помогла бы встать.
— Кто бы вы ни были, тело или дух, христианин или язычник, никто не скажет, что Мари-Жоб Кергену вам не помогла, — прошептала замечательная женщина, наклоняясь к несчастному.
С ее помощью он сумел подняться на ноги, но спина его оставалась согнутой, словно под невидимой тяжестью. Мари-Жоб спросила его:
— А где то, что вы несете и что так пугает животных?
Старичок ответил жалобным голосом:
— Ваши глаза не могут это видеть, но ноздри вашей лошади его чуют. Животные часто знают больше, чем люди. Ваша лошадь не пойдет дальше, пока она не учует, что меня больше нет на дороге, ни впереди ее, ни сзади.
— Но не хотите же вы, чтобы я оставалась здесь вечно. Мне нужно вернуться на Иль-Гранд. Раз уж я оказала услугу вам, дайте мне совет: что я должна сделать еще?
— Я не имею права ни о чем просить: это вы должны предлагать.
Наверное, первый раз в своей жизни посыльная Мари-Жоб Кергену на мгновение растерялась.
— «Ни спереди, ни сзади на дороге...» — размышляла она. И вдруг воскликнула: — В моей повозке, вот где вы не будете больше на дороге. Залезайте!
— Бог вас благословит! — сказал старый человечек. — Вы разгадали.
И он поплелся, сгорбившись, к повозке и втиснулся туда с невероятным трудом, хотя Мари-Жоб вталкивала его обеими руками. Когда он упал на единственное сиденье, показалось, что ось прогнулась, и послышался глухой удар, словно доски стукнулись друг о друга. Добрая женщина устроилась, как могла, рядом с этим странным спутником, и Можи тотчас же пустилась рысью по дороге с таким рвением, к какому никогда и привычки-то не имела, даже когда начинала чуять запах своей конюшни.

 

* * *

 

— Так вы тоже путь держите на Иль-Гранд? — поинтересовалась Мари-Жоб через несколько минут, больше для того, чтобы прервать молчание.
— Да, — коротко ответил старик, казалось не слишком расположенный к беседе; он сидел, по-прежнему сгорбившись под тяжестью той самой невидимой таинственной ноши.
— Что-то я не помню, что я вас там встречала.
— О, вы были слишком молоды, когда я уехал оттуда.
— А вы, кажется, едете издалека?
— Очень издалека.
Мари не осмелилась больше его расспрашивать. К тому же они въехали на песчаное дно пролива, где требовалось особое ее внимание: едва заметная здесь тропа, заменявшая дорогу, была опасна глубокими рытвинами, заполненными тиной, и каменными обломками. И тут посыльная почувствовала, что колеса повозки вязнут в песке гораздо больше, чем обычно.
— Черт возьми, — пробормотала она сквозь зубы, — мы, должно быть, страшно перегружены!..
И это при том, что она взяла в городе мало покупок, а такой тщедушный весил не больше мальчугана, значит, надо было думать, все это из-за того груза, который, по словам старика, он нес на себе. Но об этом славная женщина не могла размышлять, да и Можи, наверное, тоже: несмотря на свое старание, она начинала выбиваться из сил и спотыкалась на каждом шагу; когда они наконец выбрались на твердую землю Энес-Вёра, у нее не было ни одного сухого волоска.
Здесь, вы знаете, развилка двух дорог: одна поворачивает налево, к приходской церкви, другая — в поселок, где было обиталище Мари-Жоб Кергену. Она воспользовалась тем, что Можи приостановилась здесь, чтобы отдышаться, и сказала своему молчаливому спутнику, с которым она спешила расстаться:
— Ну вот, мы и на острове, старина. Господь проведет вас по вашей дороге.
— Ладно, — простонал старичок. И он попытался подняться, но тут же упал на сиденье, со всем своим грузом, вернее, с грузом неизвестной вещи. И снова прогнулась ось, и снова раздался треск сдвинувшихся досок. — Не могу, — простонал он с такой болью, что у Мари-Жоб внутри все дрогнуло.
— Ладно, — сказала она, — хоть мне и непонятны ваши действия и как бы я не спешила возвратиться домой, есть еще кое-что, из-за чего я постараюсь быть вам полезной. Говорите!
— Тогда, — ответил он, — довезите меня до кладбища Сен-Совер.
На кладбище! В такой час!.. Мари-Жоб уже была готова ответить, что при всем своем желании она не может сделать это для него, но Можи не оставила ей времени на это. Как будто поняв слова бедного старичка, она двинулась налево, по дороге к Сен-Совер. Мари-Жоб не знала, что и думать. Когда они подъехали к ограде приходского участка, оказалось, что решетка, против обыкновения, была открыта. Странный пилигрим удовлетворенно вскрикнул.
— Видите, меня ждут, — сказал он, — правду сказать, не слишком давно.
И, обнаружив силу, которую в нем нельзя было заподозрить, он почти легко спрыгнул на землю.
— Ну что ж, тем лучше, — сказала Мари-Жоб, готовая уехать. Но на этом ее приключение не закончилось. Едва она добавила, как полагается, «до свиданья, до следующей встречи», как старичок поспешил ответить:
— О нет, пожалуйста!.. Раз уж вы приехали со мною сюда, вы не можете уйти, пока я не завершу мое дело. Иначе тяжесть, которую несу я, ляжет в будущем на ваши плечи... Я советую вам в ваших же интересах, потому что вы были так добры ко мне, — выйдите из повозки и идите за мною.
Мари-Жоб Кергену — это вам говорю я — была особой, которую трудно было смутить, но по тону, каким старичок произнес эти слова, она почувствовала, что было бы разумнее всего послушаться его. И она спустила ноги на землю, забросив вожжи на круп Можи.
— Так вот, — снова заговорил старик, — мне нужно знать, где похоронен последний умерший в семье Паскью.
— Только это? — ответила она. — Я была на похоронах. Идемте.
Она пошла между могил, надгробные плиты из серого камня теснились почти вплотную друг к другу и были достаточно хорошо видны при свете звезд. И она нашла ту, что искала:
— Смотрите! Крест совсем новый. Здесь должно стоять имя Жанны-Ивонны Паскью, жены Скерана... Меня-то родители забыли обучить грамоте.
— А я уже давно ее забыл, — бросил в ответ старик, — но посмотрим, не ошиблись ли вы.
Сказав это, он лег на землю, головой к подножию могилы. И тогда произошло ужасное, невероятное... Камень приподнялся, откинулся на сторону, словно крышка сундука, и Мари-Жоб Кергену ощутила на своем лице холодное дыхание смерти, а из-под земли донесся глухой стук, похожий на удар гроба о дно могильной ямы. Бледная от ужаса, Мари-Жоб прошептала: «Doué da bardon’ an Anaon» («Господи, помилуй души усопших!»).
— Вы спасли сразу две души, — прозвучал рядом с нею голос ее спутника. Он стоял на ногах и был совсем другим. Маленький старичок выпрямился в полный рост и казался внезапно выросшим. Посыльная наконец смогла увидеть его лицо. У него не было носа, глазницы были пусты.
— Не пугайтесь, Мари-Жоб Кергену, — сказал он. — Я — Матиас Кавеннек, о котором вы наверняка слышали от вашего отца, мы были друзьями в юности. Он пошел вместе с другими парнями острова на берег, где вы меня встретили, чтобы проводить нас — меня и Патриса Паскью — на службу в армию, — мы вытащили жребий. Это было во времена Старого Наполеона. Нас обоих отправили на войну, вместе в одном полку. В Патриса попала пуля, он был рядом со мной; вечером, в полевом лазарете, он сказал мне: «Я умираю; возьми мои деньги и постарайся, чтобы меня похоронили в месте, которое можно легко узнать. Если ты выживешь, ты сможешь перевезти мои кости на Иль-Гранд и положить их рядом с прахом моих отцов, в родную землю». Он оставил мне крупную сумму, почти двести экю. Я заплатил за его отдельную могилу, но много месяцев спустя, когда нам сказали, что война закончена и нас отпустят домой, я был так счастлив, что на радостях пренебрег поручением Патриса Паскью: забыв о своей клятве, я вернулся домой без него. Пока меня не было, мои родители покинули Иль-Гранд, они купили ферму в Локемо, и я отправился туда, к ним. Там я женился, родил детей, там я и умер пятнадцать лет тому назад. Но недолго я лежал в могиле, я должен был подняться. До тех пор пока не будет выполнен мой долг перед другом, я не имел права на покой. Я должен был отыскать Паскью. И вот пятнадцать лет я иду, передвигаясь только от заката солнца до первых петухов, а в четные ночи — пятясь назад полпути плюс половина от половины дороги, проделанной в нечетные ночи. Гроб Патриса Паскью на моих плечах весил столько же, сколько все дерево, из которого были сделаны его доски. Это их стук вы слышали иногда. Не будь вы так добры, вы и ваша лошадь, еще не один год мне пришлось бы идти к концу моего наказания. Теперь мой долг выполнен. Господь вас скоро наградит, Мари-Жоб Кергену. Возвращайтесь с миром домой и приведите все ваши дела в порядок. Это последняя поездка, которую сделали вы и ваша Можи. До скорой встречи в раю!
Он умолк, и посыльная очутилась одна среди могил. Мертвец исчез. Церковный колокол отбивал полночь. Бедная женщина почувствовала, что она совсем окоченела. Она поспешила в свою повозку и скоро подъехала к дому.
На следующее утро, когда Глаудиа Гофф пришла за своим грузом табака, она нашла Мари-Жоб в постели.
— Неужели вы заболели? — спросила Глаудиа с участием.
— Точнее сказать, иду к своему концу, — ответила Мари-Жоб Кергену. — Это из-за вас, но я достаточно пожила и ни о чем не жалею. Только сделайте одно — пришлите мне священника.
Она умерла в тот же день, помилуй ее Господи! И сразу после того, как ее положили в землю, пришлось хоронить и Можи: лошадь нашли уже совсем холодной, когда пришли за нею в ее стойло.

 

Старик из Турк’ха

 

Это было в деревне Кераннью, в Турк’хе. Глава хозяйства, пенн-ти — penn-ti, женился поздно на совсем молоденькой женщине, она родила ему семерых детей, и вдруг он неожиданно умер. На его надгробной плите было написано, что ему в момент смерти было семьдесят лет. Вот почему, когда о нем заходила речь в доме, его называли не иначе как Старик — ар-потр-коз — ar-potr-coz.
При жизни был он человек веселый, как это водится в Корнуайе. Видно, и смерть его не опечалила. Должно быть, он сумел как-то приглянуться Господу, раз Господь был так милостив, что позволил ему пройти свое «чистилище» в родной деревне, в Кераннью.
Его никогда не видели, но всегда слышали, как он смеется где-нибудь в уголке. Не было такой шутки, какую бы он не разыграл. Шутки, правда, невинные, безобидные. Особенно он любил поддразнивать Терезу, молодую служанку, поступившую в дом сразу после его смерти, к которой он проникся симпатией, прежде всего, потому, что у нее был такой же характер, как у него, — она хохотала с утра до вечера; а может быть, еще и потому, что она была очень добра и терпелива с детьми, с семью ребятишками, которых он оставил и из которых двое последних были совсем малышами.
Живым, Старик очень любил сидр. Теперь он нес свое смертное наказание, храня яблоки, которые в
Кераннью сваливали в кучу позади дома за соломенный плетень.
Знаете поговорку: «Mab е tad ео Cadio» («Меньшой — сын своего отца»)? Старик любил сидр — его «меньшие» обожали яблоки. Они все время кричали, хватая Терезу за юбки: «Тереза, достань нам яблочко!»
Тереза притворялась, что она их отталкивает, а сама прямо бежала к яблокам.
— Старик, — говорила она, смеясь, — позволь мне взять по яблочку для малышей.
Старик тоже смеялся и позволял. Для порядка он их отсчитывал:
— Одно! Два! Три! Четыре! Пять! Шесть! Семь!
После седьмого он ставил точку. Но вы же понимаете: яблоки съедены и тут же требуются другие.
Тогда Тереза применяла такой способ. Она находила жердь, на конце которой была острая шпилька. И эту жердь она запускала в кучу яблок и накалывала и вытаскивала одно за другим... двадцать яблок! Старик изобретал тысячи всяких трюков, чтобы ей помешать, но все впустую, он сердился, а она знай себе веселилась.
— Я тебе это припомню, Тереза, — кричал он.
Иногда ему удавалось ухватить палку за конец.
— Эй, Старик, отпусти же, — просила Тереза, — это же для малышей.
И она тянула, тянула палку к себе за другой конец.
— Так! Так! Давай! — посмеивался Старик.
И он тянул палку с такой силой, что его дряблые и желтые щеки краснели и раздувались. Потом неожиданно он отпускал палку, и Тереза падала навзничь. А Старик и давай хохотать своим тоненьким, дрожащим голосом: «Хи! Хи! Хи!»
Шутник был Старик
Часто случалось, Тереза не могла найти коров в поле, куда она их отводила утром, или свиней в загоне, где она их оставляла.
«Ага! Опять проделки Старика», — думала служанка.
Она притворялась, что ищет, забиралась куда-нибудь повыше, чтобы видеть подальше, потом спрыгивала вниз, бежала на поле или на дорогу, крича громким голосом, с нахмуренным видом:
— Да куда подевалась эта проклятая скотина?
Это всегда приносило успех. Внезапно из зарослей дрока или из какого-нибудь кустика на поле раздавался хохоток, похожий на блеяние козы. И появлялась голова Старика с сияющим от удовольствия лицом.
— Старик, помоги мне отыскать скотину, — говорила тогда Тереза.
Старик шутил, называл ее ветреницей, никчемушной и в конце концов приводил ее туда, где были коровы или свиньи. Ему не стоило труда их найти, потому что он сам их туда заводил.
Однажды в четверг в Кераннью, как и почти везде в бретонских деревнях накануне постных дней — пятницы и субботы, пекли блины. Сковороды были поставлены на всех очагах; одна из них — на кухне — была приготовлена для главной служанки; Тереза пекла на другой, в комнате, которая называется «задняя» (ar penn-traon), обычно она служит чуланом.
Главная служанка была постарше, чем Тереза, и более опытной. Она умела очень ловко разливать тесто на сковороде и переворачивать деревянной лопаткой уже зарумянившийся блин. Все удивлялись, что Старик, большой любитель блинов во времена, когда он мог их есть, не воспользовался своим правом сидеть рядом с ней. Даже и в этом деле он сохранял свою привязанность к Терезе. Правда, угощался он на свой манер, подшучивая над девушкой, над ее неловкостью:
— Так, еще один не вышел, красавица!.. Нет, вы посмотрите, у него дырок больше, чем на штанах нищего... А этот, сошьем его из лоскутков... А ты не умеешь штопать, как я вижу, так же как не умеешь делать новый... Так, сделай иначе... Ну вот, а теперь блин будет такой же плотный и негодный, как коровий навоз. — И Старик давай смеяться до корчей:
— Хи! Хи! Хи! Ха! Ха! Ха!
И Тереза, как всегда, сохраняя свое доброе настроение, смеялась тоже. В задней комнате веселились от души, и это было не так уж плохо для блинов, которые между тем пеклись по Божьей милости.
— Это на какое же время, — говорила Тереза, отвечая на шутку шуткой, — вас отпустили с того света?
— Я что, начинаю тебе надоедать?
— О, конечно! Вы слишком несерьезны для мертвого. По правде, для того, что вы пришли делать здесь, вы могли бы прекрасно остаться там.
— Ты рассуждаешь, как глупышка, которая ничего не знает.
— Или как любопытная, которая хочет знать. Если бы вы были так добры, Старик, рассказать, почему вы вернулись так издалека и как долго это должно длиться.
Она говорила ласково, но не слишком серьезно.
И тогда Старик ответил наставительно:
— Чему должно быть, должно свершиться. Живой или мертвый, каждый должен исполнить свое предназначение.
И чтобы сменить тему, добавил со своей обычной жизнерадостностью:
— И раз уж тебе выпало печь блины, пеки их хорошо, пока живая, а то, боюсь, придется тебе каяться после смерти.
Были у Старика и другие развлечения.
Например, ему случалось проводить послеобеденное время играя в шары. Как-то раз вечером один пийавер (pillawer — игрок в шары) из Ла-Фейе, который ездил в турне по краю, попросил приюта в Кераннью.
Этот пийавер был наслышан о потр-козе.
Пийаверы — люди ловкие, но пребывают в заблуждении, думая, что они умнее, чем есть. И вот этот пийавер, набив табаком свою глиняную трубочку и разжигая ее огнем от очага, сказал Терезе, что он не прочь познакомиться со Стариком, о котором так много говорят.
— Да, пожалуйста, он как раз сейчас играет в шары наверху, на чердаке. Идите, взгляните на него. Только я должна вас предупредить, что он не очень- то любит, когда его беспокоят.
— Не волнуйтесь за меня, — ответил пийавер с насмешливым видом, — мне приходилось иметь дело с людьми и похитрее, чем этот простак. Я хочу ему предложить партию в шары.
— Осторожнее! На вашем месте я вела бы себя потише.
Но пийавер уже поднимался по лестнице. Когда он спустился, это был какой-то мешок истерзанной плоти. Его выхаживали на ферме больше месяца.
Когда он был уже вне опасности, Тереза не удержалась, чтобы не подтрунить над ним.
— А что я вам говорила, дорогой мой бедняжка!.. Вот и ваше турне теперь пропало. Придется вам возвращаться домой с пустым кошельком и с помятой спиной. Вы уж не рассказывайте о вашем приключении парням из Ла-Фейе, они вас сочтут глупцом. Но мне-то хотя бы скажите, что там произошло.
Пийавер плачущим тоном стал ей рассказывать. Ах! Он будет помнить всегда этот урок! Он действительно предложил Старику сыграть вдвоем. «Прекрасно, — ответил Старик. — Я буду игроком, а ты шаром». И, зажав в руке нашего пийавера, он начал его мять, словно простой шарик, и бросать из конца в конец комнаты. «Катись, пийавер!» К счастью, дверь чердака осталась полуоткрытой, и пийавер сумел в нее проскользнуть. Его подобрали внизу, а дальше вам все известно.
На следующий год он снова появился в Кераннью, — этот дом славился своим гостеприимством. Естественно, он даже шепотом не произнес слово «потр-коз». На этот раз он только и просил, чтобы посидеть смирно на скамье перед очагом и покурить свою трубочку. Но не успел он присесть, как его что- то толкнуло в огонь, он едва не сгорел. Он поднялся, подошел к столу и сел возле него. Но тут же невидимые руки ущипнули его до крови за ляжку и градом посыпавшиеся пощечины исполосовали его щеки. Пришлось ему поспешно уехать. С тех пор он не осмеливался даже проезжать через земли этой фермы. Старик долго еще смеялся над этим приключением.
Настоящий насмешник был этот Старик.
Когда наступала ночь и все молитвы были прочитаны, я вас уверяю — в усадьбе Кераннью все спешили побыстрее зарыться в постель. Потому что тот, кто укладывался последним, получал сзади такой шлепок, что после этого он мог спать только на животе. Ужасный Старик отпечатывал вам на коже всю ладонь и все свои пять пальцев. А отпечатанное место болело потом еще целую неделю.
Тем временем Тереза, которая стала красивой и крепкой девушкой, покинула ферму, чтобы выйти замуж. Дети выросли и теперь могли обходится без ее заботы, и вдова Кераннью не сочла нужным искать кого-нибудь на ее место. Главная служанка, которой немного повысили жалованье, взяла на себя ее обязанности. Потр-коз ее не любил. Она была gringouse — несговорчивая. Вечно ворчала, жаловалась, брюзжала. В общем, совсем другая песня. Или, вернее, Тереза ушла и вообще никакой песни больше не было. Прощай, славное время! Старик сделался от этого очень угрюмым и хмурым. Все видели, что он только и искал случая, чтобы устроить какой-нибудь подвох старшей — а теперь единственной — служанке. Она сама ему все время давала повод.
Старик, как я уже рассказывала, всегда с большим удовольствием смотрел, как пекут блины. Когда их пекли в разных местах дома, он приходил именно на кухню и садился возле служанки — назовем ее, если хотите, Мона. Первый раз она его просто плохо приняла. На второй — дала ему твердо понять, что не потерпит больше его присутствия. Но Старик был не из тех, кого можно смутить. В третий четверг он по-прежнему был на своем посту. На этот раз Мона разъярилась. Она принялась бурчать:
— Надоел мне этот Старик. Сидит и смотрит на меня все время исподтишка. Ну да я ему отобью охоту к блинам!
И когда она переворачивала блин, она быстро подхватила его на лопатку и влепила горячий блин прямо в лицо Старику.
Бедняга взвыл от боли. Он прыгал, бегал по дому, словно ошпаренная кошка, потом скользнул в дверь и исчез в полях.
Служанка поздравляла себя с тем, что навсегда избавилась от этого непоседливого гостя.
Сказать правду, этим вечером все могли лечь спать спокойно. Никто не получил шлепка по заду. Мона ликовала, вытянувшись под одеялом, и заснула абсолютно счастливой. Вдруг ей почудилось во сне, что ее простыни стали твердыми, как доски, и что, лежа между верхней и нижней, она зажата, словно пшеничное зерно между жерновами. Она открыла глаза. Каково же было ее изумление, когда она поняла, что стоит и ее тело вот-вот будет раздавлено между кроватью и соседним шкафом! Она стала кричать и звать на помощь.
Все повскакали с постелей и сбежались к ней. Когда ее освободили, тело у нее было — сплошной ушиб, всю остальную жизнь она хромала.
Хозяйка Кераннью, вдова Старика, сказала ей, когда ее ужас несколько утих:
— Запомните это, Мона. Нельзя пренебрегать мертвыми.
Вдова эта — ее звали Катрин — была маленькой женщиной, очень нежной и очень скромной. Здоровье ее пошатнулось после того, как одного за другим она родила семерых детей. Вокруг все удивлялись, почему она не вышла еще раз замуж. Ей было не по силам вести самой такое большое хозяйство, каким была ферма Кераннью.
Некоторые считали, что Господь Бог жалел ее, и этим объясняли возвращение Старика на ферму после смерти. Отчасти это так и было, но главная причина крылась в другом. Это стало известно потом.
Однажды утром Катрин отправилась к священнику в Турк’х. Экономка ректора, carabassenn — карабассен, увидела, что Катрин бледна и лицо ее более болезненно, чем обычно.
— Я хотела бы поговорить с господином Денесом, — прошептала бедная женщина, опускаясь на стул.
Господин Денес — это был ректор, добрый священник. Он предложил вдове Кераннью пройти в столовую и плотно закрыл дверь. Он предчувствовал, что она пришла сделать ему какое-то важное признание.
Как только вдова осталась с ним наедине, она разразилась слезами. Ректор дал ей выплакаться, а потом ласково сказал:
— Расскажите же о вашем горе, Катик, вам станет легче, уверяю вас.
— Я никогда не посмею, господин Денес. Это невероятно, сверхъестественно!
В конце концов она осмелела. Она призналась, краснея от стыда, вот в чем: она почувствовала, что беременна. Но она могла поклясться всеми святыми, что ни один живой мужчина не был в ее постели с тех пор, как умер Старик. Но несколько раз она видела, как сам Старик ложится рядом с ней. Она хотела воспротивиться, но повиновалась ему из страха. Он говорил, что Бог это велел, что он вернулся только для этого, потому что он не рассчитался по детям.
— Надо полагать, что это так и есть, — произнес ректор, когда она все рассказала. — Ступайте с миром, дочь моя. Вам остается только исполнить свой долг.
— Но, господин ректор, как же мне быть спокойной? Злые языки завертятся, как мельничные колеса. Я пропащая женщина, никто и не поверит, кто это...
На самом деле, как только ее беременность стала заметной, со всех сторон поползли кривотолки. Ее обвиняли, что она сошлась с возчиком (каким-то проезжим). Ее позорили, ее поносили.
Устав от вражды, она снова пришла к священнику.
— Господин ректор, дайте мне последнее отпущение грехов. Я больше не могу. Я решилась умереть.
— Подожди до воскресенья, Катик, и приходи к обедне.
Она имела мужество прийти и сесть на свое место, несмотря на злобные взгляды и презрительное шушуканье за ее спиной.
После Евангелия ректор поднялся на кафедру, чтобы сказать проповедь.
— Прихожане, — сказал он, — кто осуждает в этом мире, тот будет осужден в ином. Здесь есть женщина, жизнь которой стала ее чистилищем на этом свете из-за ваших злых наветов. Но я говорю вам — берегитесь! Или вы будете осуждены за свое злословие. Вы и вправду вцепились в нее, как разъяренные собаки в юбку честной женщины... Катик Кераннью, поднимите голову! Не вам ее держать опущенной, а тем, кто плохо говорит о вас.
Начиная с этого дня вдову оставили в покое. Она разродилась слабеньким ребенком, который был такой же, как другие дети, за исключением одной детали: у него были пустые глазницы.
Зато он был необыкновенно умен. Понесли его крестить. Когда вернулись с ним на ферму, он заговорил, как взрослый, и рассказал матери, сколько стаканов и какие ликеры выпили в сельской таверне люди, которые были на крещении. Услышав это, все присутствующие оторопели. Они поняли, что у ректора были основания говорить так, как он говорил. И с этой минуты только и толков было в округе, что о новорожденном из Кераннью.
Вечером того дня, когда он родился, люди увидели, как пришел Старик, который не появлялся на ферме после того случая с блином. Не то чтобы он ушел. Его видели не раз в окрестностях, в заброшенных местах. Иногда показывалась голова за окном. Но он больше не переступил порога.
Тем вечером он занял свое место у очага, с той стороны, где была колыбель, возле кровати матери. Там он проводил дни и ночи. Когда ребенок плакал, он торопился к нему, чтобы его укачать, — этого он никогда не делал, когда был жив. Поэтому его движения были немного резкими. Иногда он нажимал на край колыбели, словно на рукоять плуга. И тогда ребенок его приговаривал:
— Потише, потише, потр-коз!
Ребенок прожил семь месяцев. Он прекрасно говорил и, казалось, все видел, несмотря на пустые глазницы.
Однажды утром его нашли мертвым на кушетке. Старик проводил его до кладбища и с этого времени больше не давал о себе знать. Говорят, что он ждал, когда ребенок отведет его за руку в рай.

 

Старый прядильщик пакли

 

Это было в Керибо, в Пенвенане, в двухэтажном доме. Я со своей женой и детьми занимал нижний этаж. А на верхнем этаже жил старик, по профессии — прядильщик пакли.
Старик этот скоро умер.
Тогда я был тем же, что и сегодня, — бедным сельским портным, исключая лишь то, что в те времена я был молод, энергичен и в работе у меня никогда не было недостатка. Наоборот, чаще бывало, что я даже не знал, за что взяться в первую очередь. Приходилось проводить за шитьем большую часть ночи. Жена моя, вязальщица, составляла мне компанию. Укладывали детей мы рано и занимались, каждый в своем углу, своим делом.
Однажды поздним вечером, когда мы так вот бодрствовали в тишине, моя жена Соэз вдруг мне говорит:
— Ты слышишь?
И она показал пальцем на потолок над нашими головами.
Я прислушался.
Можно было подумать, что старый прядильщик воскрес и снова стал вертеть свою прялку, там наверху, в комнате. Время от времени шум затихал, как будто, заполнив одно веретено, прядильщик прерывался, чтобы приготовить другое. Потом жужжание возобновлялось.
— Шарло, — умоляюще попросила жена, она была вся бледная: — пойдем спать. Мне всегда говорили, что нехорошо работать после полуночи в субботу.
Мы легли, но не могли сомкнуть глаз: нам мешал заснуть страх и жужжание прялки; оно умолкло только с приближением утра.
На следующий вечер — это было в воскресенье — о работе не могло быть и речи. Мы улеглись в постель почти сразу за детьми, и в эту ночь ничто не потревожило наш сон.
Но ночью в понедельник, во вторник и все другие ночи недели вплоть до субботы и включая ее, в наших ушах стояло постоянное монотонное жужжание. Это становилось невыносимым. В субботу вечером, укладываясь спать, я сказал жене:
— Надо покончить с этим. Завтра я поднимусь. Хочу все выяснить.
Я провел послеобеденное время выпивая понемногу то в одном кабачке, то в другом, с одной целью — приободриться, так что когда я вернулся домой, то был слегка в подпитии.
Мой ужин ждал меня на очаге. Я очень быстро его съел и крикнул:
— Соэз Шаттон, зажги шандал, чтобы я пошел узнать, что нужно старому торговцу паклей!
— Ни за что на свете, Шарло! Ты этого не сделаешь! С нами случится беда!
Я становлюсь упрямым, когда не пропускаю мимо носа полные стаканы. Я сам зажег свечу, и вот я уже на лестнице... Я не поднялся и на шесть ступенек, как остановился, словно пригвожденный. Сверху дул ужасный ветер, ледяной ветер, который чуть не сбросил меня вниз.
Вся моя выпивка разом испарилась, а вместе с нею и моя смелость.
Я спустился вниз.
— Это тебе послужит уроком, — сказала мне жена.
Хотите — верьте, хотите — нет, но целый год мы безропотно слушали над собою жужжание веретена, и год закончился, но наше терпение мертвецу не наскучило. Впрочем, мы уже привыкли к этой пытке. Жужжание почти не беспокоило нас. И даже если оно иногда запаздывало, мы начинали тревожиться, нам чего-то не хватало.
Я часто говорил Соэз:
— Лишь бы старый прядильщик не будил детей, это все, что нужно.
Но через год дети подросли. Как-то поздно вечером один из наших вдруг резко выпрямился на кровати:
— Мама, кто же это прядет?
Жена бросилась к нему и снова уложила в постель:
— Никто не прядет. Спи.
И я крикнул от стола, где обычно работал:
— Это барашки шумят в хлеву.
Ребенок в конце концов заснул.
И все-таки это не могло больше так продолжаться.
Я отправился к сыну нашего прядильщика пакли, который был фермером в соседнем приходе, в Плугьеле.
— Вот что, — сказал я ему, — странные вещи происходят у нас. Твой отец вернулся. Он прядет и прядет, как при жизни, в своей старой комнате. Мое мнение, что нужно по нему отслужить панихиду. Если не закажешь ты, тогда я сделаю это сам.
— Я должен посмотреть на это, — ответил мне он.
И он пошел со мною и услышал то, что слышали мы.
Он был добрый христианин. Ранним утром он пошел к настоятелю Пенвенана и заказал за шесть франков молебен за своего отца. С этого времени мы зажили спокойно. И даже мне случалось работать в субботу вечером за полночь.

 

Осколок зеркала

 

Я слышал это от моего деда с отцовской стороны, он был лоцманом на острове, как и все Питоны, из поколения в поколение.
Один испанский корабль — или бразильский, не знаю точно — пошел ко дну на рифах Сейна, и из всех, кто был на борту — экипаж и пассажиры, — не спасся ни один человек, несмотря на все попытки помочь им. В течение следующих дней море было покрыто трупами и вещами и обломками корабля. Первых похоронили по-христиански, вторые — их уж никто не мог потребовать — собрали и разделили между собою. Мой дед, как и другие, взял свою долю вещей. Среди них было зеркало, очень толстого стекла, в красивой раме резного дуба. Зеркало местами немного помутнело после пребывания в воде, но других изъянов у него не было. И когда дед его немного почистил и повесил в главной комнате своего дома, оно вызывало восхищение у всех, кто его видел: в то время зеркала были редкостью в наших краях.
Зала, где повесили зеркало, была комнатой парадной, она предназначалась для приезжих гостей, важных людей, оптовых торговцев морскими продуктами или омарами, с которыми мой дед был в деловых отношениях и которые раз или два в год наносили ему визит.
В обычные дни зала стояла закрытой. Никто туда не входил, кроме бабушки: она вытирала пыль или мыла пол, и, естественно, славная старушка не упускала возможности посмотреться в красивое зеркало, проходя заодно по нему тряпкой.
И вот пять или шесть месяцев спустя после кораблекрушения, о котором шла речь, крестница моего деда, жившая в Одиерне, сообщила письмом, что собирается приехать на пардон святого Геноле — это праздник острова. Она была настоящая барышня, как все городские девицы, и было решено устроить ее ночевать в зале, чтобы оказать ей честь. Итак, в день приезда моя бабушка проводила ее на второй этаж, в отведенную ей залу, и не преминула, как вы понимаете, сказать ей с порога:
— Посмотрите, Мари Дрогон, какое у нас красивое зеркало!
Но почти тут же она воскликнула изменившимся голосом:
— Ой, да что же это такое?
Стекло, которое она так тщательно протерла накануне, затянулось туманом, и сверху вниз по нему текли капли воды, похожие на слезы.
— О, да это ничего, — сказала девушка, — немного влаги, наверное.
Бабушка не стала спорить, но она была встревожена, и вечером, когда она была уже в постели, наедине с мужем, она сказала ему:
— Ты знаешь, Питон, с зеркалом явно что-то не так. Сегодня мы застали его плачущим.
Старик посмеялся над ней:
— Ну, конечно! А ты, дожив до своих лет, разве не знаешь, что зеркало иногда запотевает?
— Запотевает!.. Запотевает!.. Но не в разгар лета и не в самом сухом месте дома!
— Та, та, та!.. Глупости!.. Не мешай мне спать.
Прошла ночь. Когда утром бабушка встала, чтобы приготовить кофе, она услышала наверху шаги крестницы, которую, видимо, разбудили колокола пардона и которая, должно быть, наряжалась, чтобы в лучшем виде появиться среди женщин острова. Потом звук шагов прекратился и вдруг раздался громкий крик.
— Господи Иисусе! Что такое? — спрашивала бабушка, спеша подняться по лестнице.
Она толкнула дверь комнаты: Мари Дрогон, едва не лишившись чувств, показывала пальцем на зеркало. И теперь настала очередь старушки отступить в ужасе: в зеркале проступало женское лицо — не ее лицо и не крестницы, а совсем незнакомое. Это было, рассказывала она потом, бледное лицо, с белыми глазами, без зрачков, и с длинными мокрыми волосами, с которых стекали капли.
Бабушка с трудом позвала мужа.
Он прибежал полуодетый. Но тем временем видение растворилось.
— Это зеркало не должно больше и минуты оставаться в моем доме, — заявила бабушка.
И дед был вынужден тотчас же вернуть морю то, что оно ему принесло.
Назад: ГЛАВА XVI НИКОГДА НЕ НУЖНО ОПЛАКИВАТЬ ДУШУ
Дальше: ГЛАВА XVIII ПРИВИДЕНИЯ В ПРИКЛЮЧЕНЧЕСКОМ РОМАНЕ