Слава и позор Делагарди
Кучка бояр, посланная царем для торжественной встречи союзного войска, ожидала освободителей Москвы перед городскими воротами, выходящими на Ярославскую дорогу, но стихийное чествование армии Скопина-Шуйского началось еще в поле, за последними домами городских предместий. Из толпы, теснившейся по обеим сторонам дороги, неслись приветственные выкрики, одни рыдали от избытка чувств, другие в религиозной экзальтации протягивали ратникам принесенные из дома иконы, третьи, проталкиваясь вперед локтями, пытались дотронуться до героев, точно желая убедиться, что все это им не приснилось и освобождение действительно пришло. Музыканты дули невпопад в трубы и зурны, лупили по барабанам, производя невообразимые звуки, считавшиеся у московитов музыкой, а иностранцам напоминавшие собачий вой. Над всей этой какофонией плыл, перекрывая ее, торжественный колокольный звон всех московских церквей и монастырей.
Взгляды толпы были прикованы к статному юному всаднику, ехавшему во главе русских ополченцев, — князю Скопину-Шуйскому. Большинство москвичей впервые видели этого человека, о подвигах которого складывались легенды. Обывателям, успевшим за годы смуты убедиться в ничтожестве и низости многих представителей лучших боярских родов, нужен был герой, и общество интуитивно выбрало на эту роль молодого князя. В войске его уже давно за глаза называли царем, и реплики москвичей, следивших за вступлением войска в столицу, лишь подтверждали общую решимость заменить неудачливого царя Василия Шуйского на его блистательного родственника. «Вот он, юный Давид!..» — переговаривались между собой обыватели, привыкшие поверять собственную жизнь библейскими сюжетами. Сравнение Скопина-Шуйского с Давидом, вызывавшим своими воинскими победами ревность и злость у престарелого израильского царя Саула, должно было крайне насторожить Василия Шуйского. Ведь в итоге, как известно, именно Давид занял престол Саула.
Апофеозом встречи стал момент приближения Скопина-Шуйского к городским воротам, когда случилось и вовсе неожиданное: многотысячная толпа в едином порыве преклонения пала перед князем ниц. Прежде лишь цари удостаивались такой чести.
Ближайших царских родственников, наблюдавших с городского вала за вступлением в столицу ополчения, восторг толпы наводил на грустные размышления. Брат царя Дмитрий Шуйский, которого современник охарактеризовал как «сердцем лютого, но не храброго», якобы сказал, указав рукой на всадника, к которому были прикованы общие взгляды: «Вот идет мой соперник». Дмитрий Шуйский уже давно мечтал сменить брата на престоле, и шансы на это росли с каждой новой военной неудачей царя. Детей у того не было, и по правилам престолонаследия преемником Василия Шуйского становился старший по чину боярин, то есть Дмитрий, носивший первый придворный чин конюшего. Еще в начале 1608 года, по дневниковому польскому свидетельству, Дмитрий Шуйский заявил на совете, собранном в Москве втайне от царя: «Мой брат не способен царствовать, обещаю, что, когда вас обороню и государство московское успокою, царем вашим буду». Могли представить юный полководец, что гостеприимно распахнутые ворота столицы окажутся входом в ловушку, из которой ему не суждено спастись!
Он ждал встречи шведов с царем, чтобы можно было договориться о выплате долга войску, передаче Кексгольма и последующих совместных действиях против поляков. Наконец пришло известие из Кремля, что аудиенция состоится. Приставы, однако, потребовали, чтобы Делагарди и его офицеры оставили шпаги дома. Еще никто никогда не являлся к царю вооруженным. Но тут коса нашла на камень. Европейская рыцарская традиция, по которой шпага являлась неотъемлемым символом дворянской чести, вступила в противоречие с московскими представлениями о правильном мироустройстве. Согласно им даже самые знатные бояре являлись не более чем царскими холопами, которым подобает носить оружие лишь по служебной необходимости. Саблей русский дворянин опоясывался, только собираясь в поход, прицепи он ее в Москве просто так, как атрибут одежды, и его ждало суровое наказание. Появиться же с оружием перед царем под страхом смерти не могли даже иностранцы. Однако Делагарди считал, что по праву освободителя он достоин исключения. Шведский полководец ответил с присущей ему высокопарностью, на которую обращали внимание даже современники, сами не скупившиеся на красивые выражения: «Великий князь может взглянуть на меч, который его освободил».
Вот как рассказывает об этом эпизоде Петр Петрей, вероятно, со слов самого Делагарди: «Послы должны отдавать шапки служителю, пока не окончится церемония. Им тоже не дозволяется приходить к Великому Князю со своими тростями и оружием. Еще до выхода в Кремль они должны оставить все это в своем жилище. Но Королевско-шведский посол, Граф Яков Делагарди не хотел того сделать в бытность свою у Великого Князя Василия Шуйского в 1610 году: он говорил, что прежде чем положить оружие, как пленный, он скорее лишится чести и не увидит ясных очей Великого Князя. Шуйский смотрел тогда на это с неудовольствием, однако ему гораздо нужнее было видеть ясные очи Графа, нежели Графу его, потому что этот выручил и избавил его от долговременной осады. Оттого-то тогда и дозволили Графу и всем его старшим Офицерам, Ротмистрам, Капитанам, Поручикам и Прапорщикам явиться с оружием к Великому Князю. Этот Граф Яков был первый, явившийся с оружием в залу Великого Князя всея Руси».
Церемония приема царем командующего, выступавшего в двойной роли полководца и посла Карла IX, а также его офицеров была обставлена с византийской пышностью и продумана до мелочей. На всем пути движения шведов до царского дворца в Кремле были выстроены стрельцы в парадной одежде. Офицеров, как христиан, провели мимо Архангельского собора, усыпальницы русских великих князей — представителей мусульманских стран вели иными путями, — после чего предложили подняться во дворец по крайней левой из трех лестниц. Это считалось проявлением высшей чести. Средней вводили послов турецких, персидских и прочих басурманских, правая предназначалась для христиан, а левая — для тех из них, кому царь хотел оказать повышенное внимание. Каменные львы, украшавшие внешнюю лестницу двухэтажной белокаменной Грановитой палаты, казалось, молчаливо принимали шведских офицеров в свое царственное сообщество. Над фронтоном крытой лестницы раскинул крылья золоченый византийский двуглавый орел, символизируя стремление московитов представить свою державу преемницей великой империи, которой были покорны и Запад, и Восток. Сейчас, когда реальная власть Шуйского все еще ограничивалась пределами одной Москвы, двуглавый орел казался неуместным проявлением тщеславия великого князя. Делагарди и его свиту провели через зал, вдоль стен которого в полном молчании сидели седобородые старцы в шапках-башнях из чернобурой лисицы и длинных шитых золотом и жемчугом парчовых одеяниях, рукава которых свисали до пола. Это были московские купцы, выбранные по признакам благообразия внешности. Они выступали в роли живых украшений дворцовой приемной. Дорогие одежды старцам, как и многим из бояр, выдали из царских кладовых на время торжественной церемонии: запачкают или еще как испортят одеяния — не миновать им отеческого царского кнута и денежного взыскания!
И вот, наконец, тронный зал, по потолку красиво расписанный библейскими сценами, с длинными лавками, тянущимися вдоль стен. На них, как и в приемной, расположились надутые от важности старцы в высоких шапках — только на сей раз не купцы, а бояре. В глубине зала на троне под балдахином восседал небольшой седобородый человек, царь Василий Шуйский. Его окружали четверо юношей-рынд, почетных телохранителей с серебряными бердышами, в одежде из белой парчи и в высоких песцовых шапках. В руке великий князь держал посох из драгоценного рога единорога с изображением креста наверху. Мог ли он представить, что совсем скоро и посох этот, и корона, и держава из массивного золота, покоившаяся на пирамидальной подставе из чеканного серебра, будут оценены и отданы в залог польским солдатам?
Поблизости от царя на скамье стояла золоченая лохань с рукомойником, покрытая полотенцем. Знай заранее Делагарди, считавший унижением даже попытку лишить его шпаги на царском приеме, назначение этого комплекта, он, возможно, и вообще не явился бы на аудиенцию. Лохань с рукомойником великий князь использовал для омывания рук, которые осквернили прикосновением своих губ зарубежные послы, причем исключения не делалось даже для христиан. Да что говорить о царе, если на Руси даже «православных» лошадей защищали от оскверняющего общения с животными, принадлежавшими представителям иной христианской конфессии. Шведские подданные в Карелии успели привыкнуть к тому, что «лютеранским» коням русские вырубали во льду отдельные окна для водопоя, в то время как «православные» лошади утоляли жажду из собственных прорубей.
Прием у царя носил протокольный характер. Василий Шуйский осведомился о здоровье своего брата, шведского короля, поблагодарил его за поддержку. Делагарди ответил столь же учтивой речью, сообщив еще раз о желании Карла IX помочь великому князю избавиться от польской напасти и защитить православную веру.
Настоящие тяжелые переговоры начались уже после аудиенции. Русский самодержец назначил в советники Михаилу Скопину-Шуйскому двух бояр, которые обсуждали условия дальнейшего предоставления шведской помощи. Василий Шуйский желал, чтобы шведское войско безотлагательно двинулось на выручку Смоленска, осажденного польским королем. Делагарди настаивал на отдыхе до полного схода снега и высыхания дорог, требовал немедленной передачи Кексгольма и выплаты денежной задолженности солдатам. Кроме того, необходимо было дождаться подхода к Москве трехтысячного отряда фельдмаршала Эверта Горна, вышедшего из Выборга еще в феврале 1609 года. Продвижение этих сил в глубь России, на соединение с Делагарди, сопровождалось дезертирством, мятежами и грабежами населения. Английские, шотландские и французские наемники, составлявшие отряд Горна, начали бунтовать еще в Выборге, получив оплату мехами, которые там невозможно было продать за хорошую цену. Дальше дела пошли еще хуже. Денег не было, католики-французы все больше склонялись к польской пропаганде, заявляя, что не хотят служить русским язычникам и собираются перейти на польскую службу. Кризис достиг пика в мае 1610 года, когда из-за невыплаты денег взбунтовались англичане и шотландцы, подогреваемые к мятежу двумя своими полковниками. Один из них едва не убил Эверта Горна, бросившись на него с кинжалом. Ночью восемьдесят англичан перебежали к полякам, а на следующий день фельдмаршал расправился с оставшимися зачинщиками беспорядков. Казнив несколько человек и сменив командиров, он привел солдат к повиновению, однако ему удалось лишь загнать вглубь тлевшее в войске недовольство.
К началу переговоров между Скопиным-Шуйским и Делагарди измотанное сражениями с польскими отрядами и внутренними неурядицами войско Горна находилось менее чем в двухстах километрах к северо-западу от Москвы. Эверт Горн и русский воевода Григорий Валуев со своим десятитысячным конным отрядом, посланным на помощь иностранным наемникам, двигаясь от крепости к крепости, медленно выдавливали остатки тушинской армии в западном направлении, вынуждая польских предводителей уводить свои отряды в стан Сигизмунда под Смоленском. На освобожденных территориях, по примеру Скопина-Шуйского, Григорий Валуев ставил острожки. Силы Горна и Валуева выступали в роли своеобразного бульдозера, очищавшего Смоленскую дорогу на подступах к Москве, а также прилегающие области от поляков и «воровских» казаков. Это была необходимая прелюдия перед назначенным на конец весны наступлением русского войска на армию Сигизмунда под Смоленском.
Однако все планы могли рассыпаться, если бы разноязыкий сброд, находившийся под командой Эверта Горна, отказался воевать или перешел на сторону поляков. Боеспособность этого воинства, впрочем, как и наемников Делагарди, можно было укрепить лишь с помощью звонкой монеты.
Скопин-Шуйский много раз клятвенно заверял своего друга Якоба Делагарди, что нужно лишь дойти до Москвы, а там уже готова казна для расплаты по долгам. Но денег, несмотря на всю пышность царского приема, не было. И тогда бояре нашли революционный финансовый выход. Впервые в истории России было решено начать чеканку золотых монет. В переплавку пустили часть сокровищ Кремля и церковные драгоценности. Царь, подавая пример жертвенности, заложил в счет уплаты долга наемникам собственные золотые ковш и чарку, на Монетный двор отправили на переплавку статуи двенадцати апостолов в человеческий рост, изготовленные из чистого золота. Стоимость золотой копейки определили в десять серебряных, что вызвало возмущение наемников. Они решили, что великий князь намеренно завысил стоимость золотой копейки, желая сэкономить на солдатах. Впрочем, нельзя исключать, что наемники, своими глазами увидев московские богатства, занялись обычным вымогательством.
«Понтусу и всем пришедшим с ним войскам московский царь Шуйский был очень рад, часто посылал им отменное угощение из своих царских кухонь и погребов, почтил всех офицеров по случаю прибытия золотой и серебряной посудой из своей казны, заплатил сполна всему войску все, что им причиталось золотом, серебром и соболями, — писал Конрад Буссов в своих „Московских хрониках“. — Но когда Понтус и кум Вейт набили мошну, они обнаглели и стали учинять в городе одно безобразие за другим, поэтому они сильно надоели московитам, и те дождаться не могли, чтобы Бог поскорее послал хорошую погоду и сошел бы снег, вскрылись реки, установился хороший путь и можно было бы этих храбрых вояк послать в поле на врага и избавиться от них в городе».
Желание Василия Шуйского побыстрее отправить войско под Смоленск объяснялось как государственными, так и личными соображениями. Скоро стало ясно, что двое его родственников, племянник Михаил Скопин-Шуйский и старший брат Дмитрий Шуйский, не могли ужиться вместе, и жертвой их соперничества в любой момент мог пасть сам государь. Брат Дмитрий, не снискавший себе воинской славы, умело вел коридорные баталии в Кремле, восстанавливая против юного героя царя и бояр. Пользуясь тем, что решение о передаче шведам Кексгольма принял Скопин-Шуйский, а царь впоследствии лишь подтвердил его, Дмитрий Шуйский обвинил полководца в предательстве русских интересов и сговоре со шведами. Василий Шуйский возмутился и даже ударил наушника посохом, но коварство царя было хорошо известно его окружению. Это могла быть сцена, призванная успокоить сторонников племянника, присутствовавших при разговоре. «Ко единым же к тем тщание имея, которые во уши ему ложное на люди шептаху, он же сих с веселым лицем восприимаше и в сладость их послушати желаше», — характеризовал самодержца летописец.
Вскоре после вступления Скопина-Шуйского в Москву у него состоялся тяжелый разговор с царственным дядей. Соглядатаи донесли великому князю о крайне неприятном для него эпизоде, случившемся в декабре, во время стоянки скопинского ополчения в Александровской слободе. Один из предводителей рязанского дворянства, Прокофий Ляпунов, прислал к Скопину-Шуйскому послов, предлагая занять московский престол. В сопроводительной грамоте рязанцы обличали Шуйского, который «сел на Московское государство силою, а ныне его ради кровь проливается многая, потому что он человек глуп, и нечестив, и пьяница, и блудник, и всячествованием неистов, и царствования недостоин».
Скопин рязанских депутатов прогнал, грамоту разорвал, но царю об измене не сообщил. Не стал он, как того требовал закон, заковывать смутьянов в кандалы и отправлять их в столицу для дознания. Неизвестно, проявил ли полководец свойственное молодости великодушие, или прав был польский гетман Роман Ружинский, отправивший в феврале 1610 года письмо королю Сигизмунду со следующими строчками: «Василий Шуйский в распре с Михаилом Скопиным, и каждый из них помышляет сам о себе… по имеемым мною от лазутчиков уведомлениям, нетрудно было бы его привлечь на сторону В. К. В. [Вашего Королевского Величества]».
Приведем отрывок из польской дневниковой записи, опирающейся на рассказы московских бояр и рассказывающий о беседе родственников: «Когда Скопин въезжал в Москву, то его встречали с хлебом-солью и с подарками весь мир, люди посадские и бояре. Василий Шуйский, оскорбленный этим, послал сказать ему, чтобы, не заезжая в свой дом, сейчас же приехал в крепость. Скопин сделал так. Царь встретил его такими словами: „Благодарю тебя за верную, хорошую службу мне и моему государству, но не благодарю за то, что хочешь лишить меня царства“. Скопин отвечал ему: „О царстве я не думаю, но советую тебе оставить жезл и управление государством, потому что счастье не благоприятствует твоему правлению и смятение не прекратится, пока мы не изберем себе государя царской крови“. Василий остался доволен ответом и сказал: „Я охотно положу царский посох, только выгони Литву из всей России; тогда вам будет воля избирать государем, кого хотите“».
О конфликте, зревшем в клане Шуйских, знала вся Москва, хотя его основные участники и старались не выносить сора из избы. Противники ходили друг возле друга как кошки, внешне безразличные, но в любую минуту готовые к нападению. До поры до времени закипавшие страсти остужали вином, а зубы, готовые вцепиться в горло противнику, занимали перемалыванием гор пищи. Москва, славившаяся своими застольями, пировала весной 1610 года так, как будто вернулись старые добрые времена, когда о самозванцах еще и слыхом не слыхивали.
Начало бесконечной череде пиров в ознаменование победы над врагами положил сам царь. Прием проходил в палате, застеленной превосходными персидскими и турецкими коврами. Свод поддерживался в центре четырехугольной колонной, снабженной многочисленными полочками. На них красовались несколько сотен золотых и серебряных кубков, чаш и штофов искусной работы. Эта тщеславная выставка несла важную внешнеполитическую нагрузку, свидетельствуя послам иностранных государств о благополучии Московского государства. Те, в свою очередь, оценивали экономическую мощь России столь же ненаучным способом, обращая внимание на наполнение посудой «выставочной» колонны, и на то, с каких блюд потчевал их московский правитель на пирах. Например, на сейме 1587 года в Польше, где одним из соперников Сигизмунда на выборах короля выступал русский царь Федор, некий польский магнат, побывавший в составе посольства в Москве, призывал соотечественников не обольщаться слухами о богатстве России — он-де заметил, что сервиз, с которого кормили поляков, представлял собой лишь позолоченную медь.
Великий князь располагался за отдельным столом, поблизости от него посадили Делагарди и его офицеров, далее стояли длинные столы, за которыми, в соответствии с древностью родов, разместились бояре. Прислужники выкатили серебряные с золотыми обручами бочки со спиртными напитками. Все столы были густо уставлены плохо вымытыми золотыми и серебряными блюдами и кубками — их называли «соломенными», поскольку царь покупал их на доходы от монопольной торговли в Москве мякиной и соломой. Тарелок и салфеток не было, так что кости приходилось класть прямо на стол, а жирные руки вытирать о скатерть или о полы одежды. Еще хорошо, что каждому из шведов дали по ложке и ножу, — русские должны были делить нож и ложку на двоих.
Обед у царя обычно продолжался до полуночи, причем обильные возлияния разрушали чинную атмосферу, приводя к скандалам, а иногда даже к потасовкам между гостями. Ссора чаще всего возникала из-за того, что кто-то из бояр посчитал, что царь оказал его менее знатному сопернику больше чести. Затаив злобу за помещение на пиру дальше от самодержца, чем он того заслуживал, обиженный ревниво следил за тем, в какой последовательности царь проводит заключительный ритуал — подает гостям чаши с напитком. Если соперник и здесь оказывался первым, боярин восклицал: «Лучше казни́, но не после этого!» Обидчик, считавший себя не менее знатным, отвечал со свойственной русским аристократам грубостью, и дело могло закончиться дракой. «Если же один оговорит другого, то о поединке речь неслыханная, а тузят друг друга кулаками в бока, или рукавами по губе, выпустивши их из рук (рукава были такой длины, что их придерживали руками, собрав как гармошку. — А. С.). Удара в лицо никто не боится, хотя бы он был от преступника, но боятся от ногтя», — сообщает польский дворянин Станислав Немоляев в своих «Записках».
Великий князь, по наблюдениям пораженных простотой придворных нравов иностранцев, не отказывал себе в удовольствии побить обоих бузотеров кнутом, что ими совершенно не воспринималось как оскорбление. Виновного в ссоре царь выдавал обиженному «головой». Это означало, что провинившийся боярин должен был прийти к сопернику на двор, где тот имел право безнаказанно оскорблять и унижать его словесно, не переходя к действиям. За отказ выполнить это требование гордеца лишали имений и ссылали.
По окончании царского пира иностранцы отправлялись на отведенные им квартиры, но это было лишь обязательной прелюдией к попойке. По словам Петра Петрея, выглядела она следующим образом: «В то время, как они (послы) сидят и разговаривают между собою, приходит из Кремля Дьяк с несколькими Дворянами и приносит с собой порядочный запас меда и вина, также несколько чаш и кубков, из которых они будут пить, и тогда Русские начнут угощать Послов. Они считают для себя большою славою и честью, если могут напоить допьяна иностранцев: кто не пьет лихо, тому нет места у Русских. От того у них в употреблении и поговорка, когда кто на их пиру не хочет ни есть, ни пить, они говорят тогда: „Ты не ешь, не пьешь, не жалуешь меня“, и очень недовольны теми, которые пьют не так много, как им хочется. А если кто пьет по их желанию, тому они доброжелатели, и он их лучший приятель. Они не пьют за здоровье друг друга, но ставят перед каждым две или три чаши вдруг и, когда одна будет выпита, наливают ее дополна опять и ставят перед тем, кто ее выпил. То же соблюдается и со всеми гостями до тех пор, пока они не опьянеют. Когда Послы довольно подопьют и уже желали бы отделаться от Русских, выходит вперед с Приставами Дьяк и становится со своей собратией в комнате пить с Послами здравие Великого Князя; им надобно согласиться на то и пить это здравие. То же должны сделать и все их служители, большие и малые, и до тех пор стоять с непокрытыми головами, пока здравие не будет выпито в круговую и все не ответят на эту здравицу. После того Дьяк прикажет опять налить чаши и подносит их Послами их спутникам за здравие их Короля и Государя. Это делается с особенною торжественностью и обрядами, а именно: Русские первые станут пить это здравие, выйдут на середину комнаты, с чашами в руках, налитыми по края вином и медом, снимут шапки, пьют и желают своим обоюдным Государям здравия и счастья, также победы и одоления их недругов, у которых чтобы не осталось во всем теле и столько крови, сколько капель остается в этих чашах, и опрокидывают чаши на головы».
Неизвестно, смог ли сам автор этого пассажа, прославившийся своими пьяными загулами и драками в юности, проявить себя достойным союзником русских собутыльников в этом высокоградусном сражении с врагами Карла IX и Василия Шуйского, но в символической победе над поляками Делагарди и его офицеров сомневаться не приходится. Недаром возникшая еще в начале шестнадцатого века в Москве Стрелецкая слобода, где первоначально селились европейские наемники, прославившиеся своими попойками, получила среди столичных жителей прозвание «Налейки», от слова «налей». Один из ее жителей, начальник немецкой пехоты Ламбсдорф, под влиянием винных паров даже сумел стать героем битвы со вторым самозванцем в апреле 1608 года. Этот богатырь обещал перейти со своими солдатами на сторону Лжедмитрия, но так напился накануне вечером, что, забыв обо всем, сражался на следующий день с войсками «вора» как лев, прикрыв отступление царской армии.
За царским пиром следовали застолья у бояр, с обязательными жареными лебедями в качестве главного блюда, сопровождавшиеся столь же обильными возлияниями. Похмелье лечили чудодейственным блюдом, изготовленным из мелко нарезанной жареной баранины, смешанной с кусочками огурцов и перцем. Все это плавало в уксусе и огуречном рассоле.
«С такой приятной и щедрой любезностью он в течение нескольких недель принимал их в столице, — едко писал шведский историк Видекинд о празднествах, устроенных Василием Шуйским в честь Якоба Делагарди и его солдат, — и при всем несходстве двух народов по характеру сумел плодами Цереры и Вакха сблизить и даже слить их вместе».
Затянувшиеся торжества оборвались неожиданно и трагически. Якоб Делагарди уже не раз советовал Михаилу Скопину-Шуйскому прекратить пировать с коварными родственниками и уходить из Москвы. В пьяном угаре нет-нет да и прорывалась злоба Дмитрия Шуйского и его сторонников по отношению к любимцу московской черни. Слухи о готовящемся убийстве русского Давида, на которого, совсем по Священному Писанию, покушался Саул — Василий Шуйский, дошли даже до иностранных наемников. Однако молодой герой вел себя беспечно, уверенный, что преданность войска и поклонение москвичей не позволят недругам поднять на него руку. 23 апреля царь Василий и его близкие «со многой лестию», как гласит летопись, уговорили князя Михаила стать крестным отцом новорожденного сына князя Ивана Воротынского. На пиру Скопин-Шуйский ел из общего блюда, а к вину и пиву не прикасался, возможно опасаясь отравления.
Напившиеся бояре, как гласит предание, стали похваляться друг перед другом кто чем мог. Одни кичились своей знатностью, другие — богатством, не удержался и князь Михаил, заявивший, что всем им гордиться нечем, потому что именно он освободил русскую землю от врагов. Столь нахальное заявление юнца окончательно решило его судьбу. Страсти внешне утихли, и пир покатился своим чередом, когда жена Дмитрия Шуйского Екатерина с поклоном поднесла дорогому гостю чашу с медом. Отказаться от чести выпить из рук хозяйки значило нанести дому смертельную обиду. Чаша оказалась роковой. Прямо на пиру Михаил Скопин-Шуйский почувствовал себя плохо, из носа у него хлынула кровь, и он рухнул на пол. Все симптомы были как при отравлении мышьяком. Друзья отнесли его домой, Делагарди прислал из шведского лагеря своих врачей, но помочь другу уже не смог. Промучившись две недели в жестокой лихорадке и постоянных кровотечениях, князь Михаил умер.
Толпа москвичей бросилась к дому Дмитрия Шуйского, чтобы растерзать убийцу — никто не сомневался в насильственной смерти общего кумира, — и лишь присланные царем Василием Шуйским стрельцы, оцепившие дом его брата, спасли Дмитрия от расправы.
Похороны вождя ополчения превратились в прощание жителей столицы с надеждами на лучшую жизнь. Москву охватили мрачные предчувствия скорой гибели всего царства. Из уст в уста передавался вещий сон, который привиделся накануне смерти героя одному из подьячих Посольского приказа: рухнул внезапно один из столпов, поддерживавших царский дворец, и накренилось здание.
«Все люди в самом сердце царства почтили его при гробе таким плачем, как бы о царе, совсем не боясь стоящего у власти; они оплакали его как своего освободителя, жалобно воспевая ему умильными голосами надгробное рыдание и прощальную отходную песню, и отдали ему эту честь, как бы некоторый долг, — особенно по случаю безвременной его смерти… — описывал скорбную церемонию дьяк Иван Тимофеев в своем „Временнике“. — Он был так любезен всему народу, что во время осады города, при продолжающейся нужде, все, ожидая его приезда к ним, проглядели глаза, так как разведчики перекладывали его приезд со дня на день; но все люди тогда привыкли вспоминать его, как своего спасителя, ожидая, когда он избавит их от великих бед. И что удивительно! Тех, кого царь не мог избавить, он же их, а с ними и самого царя — выпустил, как птицу из клетки. И если бы клеветники не поспешили украсть у всех его жизнь, знаю по слухам, что все бесчисленные роды родов готовы были без зависти в тайном движении своих сердец возложить на его голову рог святопомазания, венчать его диадемой и вручить державный скипетр».
Юный великан лежал на смертном ложе, сделанном из двух составленных вместе дубовых колод: во всей Москве не смогли найти подходящего для его роста готового гроба. Василий Шуйский, пытаясь вернуть себе расположение подданных, распорядился похоронить племянника в Архангельском соборе, под сводами которого стояли склепы с прахом русских властителей. Во всех церквях звонили в колокола, что было принято лишь при похоронах великих князей.
Рыдали не только русские, но и шведы, и слезы, вообще-то легко лившиеся по любому поводу из глаз как женщин, так и мужчин того времени, были в этом случае проявлением искреннего движения растревоженных душ. «Московиты! Не только в России, но и в землях моего господина никогда я не встречу такого человека», — воскликнул Якоб Делагарди, в последний раз вглядываясь в лицо русского, к которому он успел прикипеть сердцем за тот год, что прошел со времени их первой встречи.
Царь Василий Шуйский, прощаясь с племянником, на этот раз не испытывал радости от устранения очередного соперника в борьбе за власть. Будучи человеком далеко не глупым, он понимал, что вместе с гробом князя Михаила тяжелая могильная плита может накрыть и все его царствование. Лоскутья русской земли, с трудом скрепленные вместе силой авторитета Скопина-Шуйского, вот-вот снова начнут отваливаться друг от друга. Лишь блестящая военная победа над поляками под Смоленском могла воспрепятствовать погружению едва начавшей успокаиваться страны в новый водоворот хаоса.
Но кому теперь доверить войско? Неужто брату Дмитрию, не выигрывшему ни одной битвы и ненавидимому в народе как убийца героя? Сам Дмитрий по-прежнему рвался к лаврам Александра Македонского, относя прошлые неудачи на счет невезения. Царь трезво оценивал полководческие таланты родственника, но другой кандидатуры у него не было. Повсюду затаилось предательство, каждый мог переметнуться на сторону поляков или самозванца, лишь брат Дмитрий, мечтавший сесть на русский престол, будет из-за своего непомерного честолюбия сражаться до конца. Делать нечего, царь поставил во главе армии Дмитрия Шуйского. На смену полководцев летописец отозвался следующими строками: «Отъят от нас Бог таковаго зверогонителя добраго и в его место дал воеводу сердца не храбраго, но женствующими обложена вещми, иже красоту и пищу любящего, а не луки натязати и копия приправляти хотящаго».
Василий Шуйский надеялся на численность собранного против Сигизмунда войска, достигшую к началу лета — вместе с полками, находившимися вне пределов Москвы, — более сорока тысяч человек. Михаил Скопин-Шуйский незадолго до своей смерти в апреле успел провести под стенами столицы смотр и учения ополчения, составившего ядро собиравшейся в поход армии. Выучка ратников, подготовленных шведскими инструкторами, понравилась царю.
В первых числах июня русская армия выступила в поход. В головном полку шли профессиональные солдаты, стрельцы. Одетые в одинаковые зеленые кафтаны, вскинув на плечо длинные пищали, они бодро маршировали по пять человек в ряд, производя приятное впечатление обученного и дисциплинированного войска. Следом проехал верхом Дмитрий Шуйский со свитой, под хоругвью, освященной патриархом, провезли на лошадях десяток медных набатов, похожих на котлы, — это был главный источник звуковой сигнализации как на марше, так и в бою, — прошли трубачи и литаврщики, взбадривавшие войско своей музыкой, которая, по мнению иностранцев, могла скорее навеять тоску, чем возбудить воинственное одушевление. И вот, наконец, настала очередь выдвижения основных сил. Это войско валило валом без всякого строя, более похожее на гигантский цыганский табор, чем на армию. Когда толпа слишком напирала на конного воеводу, командовавшего главным полком, тот ударами плети по небольшому набату, висевшему у луки седла, приостанавливал движение. Брели мужики с рогатинами, «удобными только для встречи медведя», по замечанию французского капитана Жака Маржерета, пылила дворянская кавалерия на низкорослых татарских лошадках, пугавшихся звуков выстрела и потому малопригодных для сражений с участием огнестрельного оружия. Впрочем, и в схватке с применением одного холодного оружия от этих всадников было мало толку. Они сидели в седлах по-татарски, поджав ноги, что позволяло легко сбить их ударом копья. На некоторых были кольчуги и шлемы, но большинство довольствовалось лишь набивными шелковыми кафтанами, защищавшими от стрел, но не от сабли или пули. Обычной принадлежностью снаряжения всадника была фляжка с водкой — ее содержимое воин вливал в себя перед боем для храбрости.
Царю было нетрудно собрать большую армию, поскольку каждый дворянин должен был сам явиться по призыву в полном вооружении и снарядить отряд конных и пеших воинов в зависимости от размеров своего поместья. Города также обязаны были выставить свою дружину. Однако, как отмечал Маржерет: «В итоге получается множество всадников на плохих лошадях, не знающих порядка, духа или дисциплины и часто приносящих армии больше вреда, чем пользы».
Во второй половине июня Дмитрий Шуйский подошел к Можайску, важной крепости на Смоленской дороге, доставшейся царю почти даром. Ее сдал в марте польский воевода Вильчек за награду в сто рублей. В Можайске Дмитрия Шуйского ожидало несколько полков, посланных туда ранее. Русские силы уже давно покинули Москву, а Якоб Делагарди все еще отказывался выступать на Смоленск. Он лишь вывел из столицы свое окончательно распустившееся от гульбы по кабакам и безделья воинство и разместил солдат по подмосковным деревням. Полководец прекрасно знал по собственному печальному опыту, что выступать в поход с наемниками, считающими, что их обманывают, было все равно что нести за пазухой бомбу с тлеющим фитилем.
Лишь к 13 июня царю удалось кое-как уладить денежные споры с иностранцами. Василий Шуйский выдал им письменное обещание полностью расплатиться с долгами в течение шести месяцев, и тем пришлось поверить, что царь сдержит слово. В конце концов Дмитрий Шуйский перед отправкой в поход поклялся, что сам будет в заложниках у войска вплоть до полной расплаты, и потому разумно было держаться поближе к царскому брату. Часть денег царь обещал передать войску, как только оно вступит в Можайск. Что касается политической части конфликта со шведами, то царь письменно подтвердил обязательство передать Карлу IX Кексгольм ко дню Иоанна Крестителя, то есть к 24 июня. Если этого не случится, то присяга вспомогательного войска Шуйскому теряла силу.
На этих условиях Делагарди выступил в поход. Его войско не проделало и половины пути до Можайска, когда пришли тревожные вести из Смоленска. Тамошний воевода Михаил Шеин сообщал в письме, датированном 29 мая, что коронный гетман Станислав Жолкевский двинулся из-под стен осажденного города в направлении Москвы, намереваясь напасть на города Ржев и Зубцов, находившиеся менее чем в двухстах километрах от столицы. 63-летний польский полководец прославился своими победами, а королевские войска, находившиеся под его командой, были куда более опасным противником, чем нерегулярные польские и казачьи отряды, с которыми до сих пор приходилось иметь дело. Для Василия Шуйского речь снова шла о спасении трона, а для Делагарди — о защите единственного гаранта финансовых и политических обязательств перед его войском и Швецией.
Наемников, надеявшихся получить в Можайске очередную партию переплавленной в золотые и серебряные копейки царской посуды, с которой они совсем недавно лакомились пресными русскими деликатесами, ждало разочарование. Казну еще не подвезли, а Дмитрий Шуйский умолял, заклиная всеми московскими святыми, не мешкая двигаться вперед, на помощь осажденному возле Царева Займища Григорию Валуеву. Воевода из-за нехватки пищи у осажденных мог в любой момент, по словам царского брата, перейти на сторону поляков, и тогда справиться с Жолкевским будет невозможно.
Мнения подчиненных Делагарди разделились. Одни кричали, что не тронутся с места, пока русские не заплатят, им-де надоели уловки и пустые обещания, другие соглашались помочь Валуеву и еще немного подождать с деньгами. Якоб Делагарди укрепил сторонников последнего решения, вздернув на виселицу главного горлопана, призывавшего к мятежу. После этого соединенное русское и шведское войско двинулось на Царево Займище. В деревне Мышкино, находившейся на расстоянии дневного перехода от Можайска, Делагарди встретился с отрядом Эверта Горна. Сюда же прибыл из Москвы долгожданный обоз с деньгами, соболиными шкурками и одеждой. Общая стоимость груза была оценена в 13 500 рублей. Если бы эти средства были поровну разделены между всеми солдатами, каждый получил бы около трех рублей. Эта сумма не дотягивала до оговоренного месячного жалованья, но все же и три рубля на брата были приличными деньгами. Например, в Швеции, при действовавшем тогда курсе обмена 100 рублей за 333 далера, на эти деньги можно было купить на выбор двух коров, или десять бочек ржи, или двадцать гусей.
Однако телеги, наполненные ценностями, солдатам только показали. Офицерам, пришедшим получать деньги на свои подразделения согласно предъявленным спискам личного состава, Якоб Делагарди объявил, что выдача будет производиться исходя из реального числа солдат. На дезертиров, умерших от болезней и погибших в сражениях он раскошеливаться не намерен. Так в один миг он приобрел смертельных врагов среди многих капитанов и ротмистров, лишенных освященного традицией права прикарманивать деньги «мертвых душ». Когда солдатам объявили, что выплата жалованья переносится, поскольку Якоб Делагарди и офицеры не могут прийти к согласию относительно реальной численности подразделений, в войске поднялся ропот. Наемники отказывались вступать в сражение, пока военная казна не роздана. При этом ими двигала не только жадность, но и элементарное чувство самосохранения. Все прекрасно понимали, что офицерам нет смысла жалеть в бою подчиненных, если появится возможность присвоить деньги погибших.
Вскоре среди солдат пронесся слух, что командиры во главе с самим Делагарди уже договорились погубить их всех. Иначе зачем накануне сражения готовить к отправке в Швецию обоз с ценностями? Вероятно, они отошлют домой и выданные русскими деньги. Напрасно Делагарди и его полковники убеждали подчиненных, что в телегах, которые полководец поручил довести до границы своему доверенному русскому купцу Меншику Боранову, находятся только личное имущество офицеров и ценные документы, в том числе подписанный Василием Шуйским договор о передаче Кексгольма. Солдаты слушали эти объяснения с кривыми ухмылками. Многие из них, глядя на уходящие на запад «золотые» подводы, уже сделали свой выбор, но, боясь виселицы, решили до поры повиноваться.
23 июня соединенные силы русских и шведов разбили лагерь возле села Клушино, на расстоянии дневного перехода от Царева Займища. Место для отдыха выбрали неплохое. Левый фланг, где расположились лагерем русские, прикрывала река Гжать, правый, где встали шведы, защищал болотистый лес. Впереди, откуда мог появиться противник, простирались обработанные крестьянские поля, перегороженные длинными плетнями. В центре находились две деревушки, служившие дополнительным препятствием для возможной атаки польской кавалерии. Впрочем, и Дмитрий Шуйский, и Якоб Делагарди считали, что опасаться нечего. Им уже было известно, что Жолкевский вышел в поход всего с двумя тысячами всадников и двумя сотнями пехотинцев. Какие-то бродячие шайки поляков и казаков примкнули к нему по дороге, но все равно его силы были ничтожны. Завтра они ударят по самоуверенному польскому гетману, и его крошечное войско, зажатое между Валуевым с одной стороны и Шуйским с Делагарди — с другой, лопнет и рассыплется в прах.
Военачальники, собравшись в большом шелковом шатре Дмитрия Шуйского, пировали, уже предвкушая победу. Якоб Делагарди, вспоминая свое пленение в Вольмаре, где Жолкевский подарил ему в знак уважения за достойное сопротивление рысью шубу, громогласно пообещал отдариться. Завтра он возьмет в плен старого гетмана и накинет ему на плечи соболью шубу!
Войско, уставшее после долгого перехода, беззаботно расположилось на ночлег, даже не выставив охранения. Положенные в таких случаях фортификационные работы были проведены лишь отчасти. Русские насыпали небольшой вал, утыкав его кольями, а шведы и вовсе плюнули на защиту. Делагарди распорядился укрепить плетни дубовыми кольями, но приказ не был выполнен. Солдаты лишь ослабили уже имевшиеся препятствия, порастаскав часть изгородей на растопку для костров. Одиннадцать пушек, имевшихся в распоряжении Дмитрия Шуйского, оставили в обозе, даже не подумав установить их на позициях.
На лагерь опустилась светлая июньская ночь. Над тлеющими кострами на треногах висели чаны, в которых вечером варили обычную у русских походную похлебку — воду с перцем и солью, в которую было брошено несколько ломтей сала и пригоршней овсяной муки. Это была дворянская еда. Обычные ратники завалились спать, поглодав сухарей и напившись воды, смешанной с уксусом. Некоторые соорудили себе шалаши из хвороста и сосновой коры, но чаще ратник засыпал прямо под открытым небом, подложив под голову седло и намотав на ногу поводья, чтобы лошадь не ушла. Русский лагерь был окружен четырехугольником составленных вместе телег. Шведский виднелся в ночи белыми пятнами полотняных палаток.
Соединенная армия проснулась среди ночи от запаха гари. Пылали две стоявшие в центре поля деревушки, а еще дальше за ними стройными цепочками двигались сотни огненных точек — это были горящие факелы в руках всадников. Так возвестил о своем подходе польский коронный гетман. Русские и шведы решили, что Станислав Жолкевский, известный своим рыцарским поведением, поджег деревни, чтобы не нападать на спящего противника. Однако сам Жолкевский признавался в своих воспоминаниях, что он бы с легкостью отдал приказ ударить по спящим. Ему просто нужно было лишить вражеских мушкетеров возможности стрелять, прикрываясь домами. Ни русский, ни шведский полководцы даже не подумали с вечера занять эти удобные стрелковые позиции. Атаковать с ходу Жолкевскому не удалось — его армия слишком растянулась во время ночного марша по лесным тропам, раскисшим от прошедшего накануне двухдневного ливня, а два фальконета — единственная артиллерия Жолкевского — все еще тащились в лесу, то и дело рискуя провалиться в болото.
Дмитрий Шуйский и Якоб Делагарди, неприятно пораженные тем, что муха отважилась напасть на слона, получили время для подготовки к сражению. Немецкие мушкетеру стали занимать позиции под защитой плетней, проверяя на крепость и раскачивая руками воткнутые в землю жерди: выдержат ли они удар страшных польских гусар? Выстраивались плечо к плечу пикинеры, трамбуя ударами сапог влажную землю для лучшего упора своих длинных копий. Блестя в отсветах пожара мокрыми от росы латами, на рысях выдвигалась в поле кавалерия, разворачивая отяжелевшие за ночь хоругви. Отряды французских и английских всадников занимали позиции чуть позади стрелков, прикрывая тыл и готовясь помочь им, когда рассыплется строй атакующих гусар.
В русском лагере также шли приготовления к сражению. Там основные надежды возлагались на наспех сделанную невысокую насыпь, утыканную кольями, и сдвинутые вместе телеги, за которыми укрылись стрелки.
Пока армии строятся к бою, есть время рассказать о том, что привело Жолкевского на это утреннее поле возле деревни Клушино.
Когда король Сигизмунд предложил старому воину возглавить поход на Москву, гетман понял, что монарх просто решил избавиться от надоевшего ему критика. Жолкевский с самого начала отговаривал Сигизмунда осаждать Смоленск, считая, что королевская армия надолго там увязнет. Если уж королю так нужна война, лучше бить в самое сердце России — по Москве. Опасения гетмана вскоре подтвердились, взять Смоленск штурмом не удалось. Польская армия намертво застряла под стенами мощной русской крепости, а руководивший ее обороной воевода Михаил Шеин, казалось, перепутал, кто является нападающей, а кто — обороняющейся стороной. Защитники совершали частые вылазки из крепости, отчего польский лагерь чувствовал себя осажденным. Уже давно поляки перестали смеяться над варварской привычкой русских наказывать свои чудотворные иконы, вешая святых вниз головой в случае военной неудачи. В последнее время защитники Смоленска чаще всего благодарили своих небесных покровителей за успешную помощь.
Самолюбивый монарх, казалось, видел в глазах внешне почтительного старого солдата вечную скрытую насмешку по поводу провала смоленской авантюры и потому отправил Жолкевского с глаз долой. Старик предлагал когда-то идти на Москву — вот пусть и сломит там себе шею! Ссылки гетмана на возраст и больную ногу не помогли: во главе ничтожного двухтысячного войска его отправили на восток. По мере движения к нему присоединялись отряды поляков и казаков, привлеченных славным именем этого полководца. У Царева Займища под знаменами Жолкевского собралось уже двенадцать тысяч воинов, из них более пяти тысяч грозных польских гусар. Когда перебежчики из отряда Эверта Горна сообщили о подходе Шуйского и Делагарди на выручку Валуеву, подчиненных гетмана объяло уныние. По признанию самого Жолкевского, многие открыто говорили, что гетману наскучило на этом свете и он решил погубить и себя, и свою армию. На собранном военном совете мнения разделились. Одни считали, что нужно уходить, другие — встретить неприятеля в укрепленном лагере у Царева Займища, третьи — оставить осажденного в острожке Валуева и самим атаковать приближающуюся армию. Риск заключался в каждом из этих планов, поскольку в любом случае приходилось иметь дело с двумя неприятельскими войсками, способными нанести одновременный удар. Станислав Жолкевский покинул совет, не высказавшись в пользу какого-либо из предложений. К вечеру он принял решение: атаковать! За два часа до заката шесть с половиной тысяч всадников с двумя легкими орудиями выступили на Клушино. За ночь предстояло пройти более двадцати километров. Трубы и барабаны, обычно призывающие в поход, на сей раз молчали, чтобы не возбудить подозрений обороняющихся в крепости. Приказы о марше гетман передал полковникам в письменной форме. Польская армия бесшумно растворилась в лесу, оставив в укреплениях около пяти тысяч воинов, в основном казаков. Станислав Жолкевский надеялся на внезапность, отвагу своих гусар и нежелание сражаться наемников Эверта Горна. Особенно он рассчитывал на возможное дезертирство французов. Попытки переманить братьев по вере на свою сторону поляки начали предпринимать еще в марте, однако, как сообщает свидетель этих событий Николай Мархоцкий, поначалу ничего не вышло. На предложение покинуть Василия Шуйского французы ответили: «Мы получили ваше послание, в котором вы приводите примеры московского вероломства, изведанного вашими людьми. Мы просим избавить нас от таких посланий, ибо так добрая слава не добывается». При личной встрече, состоявшейся в связи с обменом пленными, представлявший тысячный отряд своих соотечественников Якоб Берингер заявил: «Мы — люди, которые ищут славы, и наша слава состоит не в том, чтобы на стороне москвитян, народа столь грубого, воевать с вашим народом, равного которому нет под солнцем. Но если бы с этим народом мы вас завоевали — это была бы слава».
Однако вскоре безденежье заставило французов пересмотреть свои представления о воинской доблести. Станислав Жолкевский сообщает в своих воспоминаниях, что кучки наемников, перебегавшие к полякам накануне решающей схватки, уверили его, что есть хороший шанс перетянуть на свою сторону и всех подчиненных Эверта Горна.
С одним из французов-перебежчиков гетман отправил его соотечественникам письмо, написанное по-латыни: «Наши народы никогда не враждовали между собой. Наши короли всегда были и являются сейчас добрыми друзьями. Поскольку мы никогда не причиняли вам зла, несправедливо, что вы сейчас помогаете нашим наследственным врагам московитам против нас. Что касается нас, то мы готовы к любому исходу. Хотите ли вы иметь нас во врагах или в друзьях? Подумайте об этом. До свидания».
Хотя Эверт Горн узнал о появлении в своем лагере беглеца и приказал того повесить, эта расправа, как и приглашение Жолкевского к союзу, еще более восстановила наемников против фельдмаршала, сохранявшего лояльность по отношению к неблагодарным московитам. Всего три тысячи рублей на три тысячи солдат за четыре месяца похода: о каком союзническом долге можно было говорить при таком раскладе!
В четвертом часу утра, едва начало рассветать, с польской стороны донесся высокий и протяжный звук корнета, далеко разносившийся над просыпающейся равниной. Этот сигнал сопровождался глухими ударами барабана. Гусарские хоругви выстраивались для атаки. Раздался боевой клич, и поле содрогнулось от топота тяжелой рыцарской конницы, точно принесенной сюда из седого прошлого густым утренним туманом.
Первый удар поляки нанесли полевому флангу, где стояли русские. Гусары пошли в атаку на стрелков, стоявших вперемешку с конницей. Грозных пик в их руках еще не было. Они будто решили преподнести московитам урок боевого искусства, где умелая стрельба сочеталась с образцовым владением холодным оружием.
Первая шеренга, приблизившись на пятьдесят метров, перешла на легкий галоп и, подскакав к защитникам плетней почти вплотную, выстрелила из пистолетов. Развернувшись, гусары ускакали в третий ряд атакующих, приняв там из рук оруженосцев копья. В это время в бой вступила вторая шеренга, разрядившая в защитников карабины. И лишь после этой огневой прелюдии гусары бросились в свою традиционную атаку с копьями наперевес.
Поначалу пробить брешь в русской обороне им не удалось. Скрываясь за плетнями, стрельцы умело палили по гусарам из мушкетов, а затем в дело вступали рейтары. Эта элитная часть русской кавалерии, вооруженная по западному образцу — всадники были в легких панцирях и с двумя пистолетами, — применяла главный боевой прием европейской конницы — караколь. Когда атака гусар выдыхалась и они возвращались для нового построения, рейтары скакали вслед и палили с десяти метров из пистолетов. Едва один ряд, отстрелявшись, уходил по флангам, тут же накатывала другая волна готовых к стрельбе всадников. Этот метод ведения боя требовал превосходной согласованности действий и расчета по времени. Замешкайся рейтары с отходом под защиту стрелков или сделай перерыв в стрельбе — и стальной гусарский каток, разогнавшись, раздавил бы русских всадников, которые мощным палашам и длинным пикам поляков могли противопоставить лишь удары пистолетными рукоятками, снабженными шишаками. Но эти двухкилограммовые дубинки были хороши лишь для глушения бегущих пехотинцев.
В одной из русских контратак заведенные часы караколя дали сбой — гусары в поле успели врезаться в рейтарскую массу и, гоня ее перед собой, ворвались в ряды противника. Вот как описывает этот эпизод сражения польский гусар Самуил Маскевич: «Увидев, что мы ослабли, Шуйский приказал двум рейтарским корнетам (корнет — штандарт, тактическая рейтарская единица, в которую обычно входило около сотни всадников. — А. С.), стоявшим наготове, атаковать и уничтожить нас. Но, по милости Божьей, они стали причиной нашей победы. Когда они приблизились, мы обменялись с ними залпами. Затем наш и их первые ряды отступили, чтобы, как обычно, перезарядить пистолеты и аркебузы и уступить место второму ряду для залпа. Увидев, что их первый ряд уходит для перезарядки оружия, мы не стали дожидаться подхода их второй линии. С мечами в руках мы обрушились на них, так и не узнав, успели они перезарядить или нет, поскольку они развернулись и не останавливали скачку, пока не достигли резерва московитов в задней части лагеря. Несколько отрядов, стройно стоявших там, пришли в хаос и смешались… Московиты бежали по Божьей милости целую милю, покуда мы рубили их и хватали богатых, пытавшихся спастись со своими ценностями… Куда больше московитов погибло во время двух- или трехмильного преследования, чем в рядах, стоявших на поле битвы».
Дворянская конница, топча своих, в панике промчалась через весь лагерь и исчезла до конца сражения. Передовые позиции стрельцов были раздавлены, многотысячные толпы ратников бежали, ища спасения на другой стороне реки или в лесу.
Единственным островком сопротивления на левом фланге оставалась деревянная крепость, сооруженная из составленных вместе телег. Там укрылось до пяти тысяч русских во главе с Дмитрием Шуйским, пребывавшим в бездействии до конца сражения.
По похожему сценарию развивались события и на правом фланге, где стоял Якоб Делагарди. Первые атаки поляков захлебнулись. Гусарские пики ломались, застревая в плетнях, а мечами и саблями достать стоявших под защитой изгородей мушкетеров было трудно. Точно океанская волна, накатывающая на волноломы, сплошные массы польских эскадронов разбивались при встрече с плетнями, просачиваясь в промежутках между ними слабыми ручейками. Французская и английская кавалерия, которой лично командовали Делагарди и Горн, отступала под напором атакующих в глубь лагеря, но, когда натиск ослабевал, тут же сама переходила в наступление. Каждая атака заставляла гусар дважды проходить через разрывы между извергающими свинец плетнями — сначала вперед, а затем назад, когда их контратаковали французы и англичане. Такой бой без чьего-либо явного перевеса продолжался около четырех часов. Раз за разом посылал Жолкевский своих гусар в атаку, но, хотя пространство между плетнями удалось расширить, сделали это гусары ценою многих жизней и переломав почти все свои пики.
По словам Самуила Маскевича, «в это трудно поверить, но некоторые из польских кавалерийских подразделений наносили по восемь или даже десять ударов по врагу».
Перелом наступил, когда из леса наконец подошли польские фальконеты и двести пехотинцев. Пушки разметали остатки изгородей, нанеся сильные потери укрывавшимся за ними стрелкам. Воспользовавшись замешательством, в атаку с холодным оружием пошла польская пехота, составившая вместе с пешими казаками шестьсот человек. Немецкие мушкетеры и пикинеры не побежали, они организованно покинули свои позиции и отступили под защиту лесной опушки. Но путь в шведский лагерь был открыт, и в прорыв немедленно устремились гусары. Битву еще можно было бы спасти, окажись в это время на месте Якоб Делагарди и Эверт Горн. Но они блуждали в лесу, загнанные туда во время одной из неудачных шведских контратак, которая завершилась бегством. Преследуемые гусарами, Делагарди и Горн промчались на виду у державшей позиции пехоты сквозь весь лагерь, повернули к лесу и надолго там скрылись. Когда полководцы выбрались из-под покрова деревьев, картина сражения уже кардинальным образом изменилась. Часть русских заперлась в обозе, остальные бежали. На поле боя оставались еще отряды наемников, укреплявшие разоренный лагерь кольями, но желания сражаться они не проявляли. Крепкая оборона нужна была лишь на тот случай, если поляки предложат суровые условия сдачи.
Между тем самые малодушные, не дожидаясь результата переговоров о капитуляции, которые начал вести возглавлявший пехоту немецкий полковник Конрад Линк, по одиночке и группами стали перебегать на сторону противника. Их поощряли к этому гусары, которые, по словам одного из них, подъезжали к позициям противника и, не стреляя, кричали: «Идите сюда! Идите сюда! Идите сюда!»
Несколько сотен всадников, в основном из шведских и финских эскадронов, были готовы продолжать сражение, англичане также пока не намеревались сдаваться, но немецкие мушкетеры, направив на Делагарди и Горна оружие, потребовали не мутить воду, пока шла торговля. Польский гетман не желал замедлять разложение неприятельского войска излишне суровыми требованиями. Всем перебежчикам он обещал сохранить право на получение у русских денежной задолженности и прием на королевскую службу. Те, кто того желал, могли свободно возвратиться к себе на родину. Это было как раз то, что надо. Полковник Линк скомандовал своим парням взять мушкеты на плечо, и, развернув знамена — рота за ротой, — пехота перешла к полякам. Капитаны наемных рот рукопожатием с командирами противника принесли присягу за себя и своих подчиненных на имя польского короля.
Видя, что армия рассыпается и его самого солдаты того и гляди скрутят и приволокут к Жолкевскому, Делагарди предпочел вступить с польским гетманом в переговоры. Старый вояка был щедр к неудачливому шведу, однажды уже побывавшему у него в плену. Гетман обещал дать Делагарди и всем тем, кто захочет с ним остаться, свободный проход с оружием и личным имуществом при одном-единственном условии: полководец должен поклясться, что он никогда не будет служить Василию Шуйскому, не станет воевать против польского короля и не вернется в Швецию. Торжественное обещание, скрепленное рукопожатием с гетманом, было дано.
Казалось, на этот раз шведской карьере Делагарди пришел конец. Делясь с Жолкевским своими планами на будущее, полководец сообщил, что намерен отправиться в Нидерланды.
Возвратившись к оставшимся на шведской стороне наемникам, Делагарди попытался завершить эту позорную историю хоть мало-мальски прилично. Он объявил, что уводит всех к финской границе, а пока займется давно обещанной раздачей жалованья. Но солдаты могли обойтись без запоздалой щедрости проигравшего. Они бросились грабить казну, едва не убив попытавшихся остановить их Делагарди и Горна. Избитых полководцев вырвали из рук своры мародеров финны и шведы, сохранившие верность присяге. Им пришлось наблюдать, как тысячи наемников, дорвавшихся до обоза, компенсируют себе тяготы и лишения службы. Поражение принесло перебежчикам куда большую награду, чем они могли получить в случае победы. В польский лагерь под Смоленском бывшие солдаты Делагарди пришли доверху нагруженные деньгами, одеждой и мехами. У них с собой было столько собольих шкурок, что, как отмечают дневниковые записи поляков, наемники продавали их за бесценок. Большая часть французов стала служить в войсках Сигизмунда под Смоленском, англичане предпочли знамена Жолкевского, а немцы, отягощенные обозной добычей, двинули к себе на родину. Из европейских солдат, кроме шведов и финнов, с Делагарди осталось лишь около двухсот человек.
Пять часов сражения привели русских и шведов к крупнейшему за всю войну поражению. Семитысячное войско поляков разгромило почти сорокатысячную армию союзников, потеряв не более трехсот человек. Жертвы среди подчиненных Шуйского и Делагарди достигли по разным сведениям от пяти до десяти тысяч убитыми. Станиславу Жолкевскому достались гигантские трофеи. «Когда мы шли в Клушино, — писал он в своем донесении королю, — у нас была только одна моя коляска и фургоны двух наших пушек; при возвращении у нас было больше телег, чем солдат под ружьем». Главнокомандующий соединенной армией Дмитрий Шуйский бежал, потеряв коня и сапоги, и выбрался после долгих блужданий по лесам и болотам к своим, сидя верхом на взятой где-то крестьянской кобыле. Одним своим жалким видом царский брат уже возвещал о полном разгроме. Его коляска, сабля, знамя и булава главнокомандующего достались вместе с множеством других трофеев победителям.
Делагарди и Горн, отбив у мародеров часть обоза, двинулись с оставшимися у них шестью сотнями солдат к Погорелому, где стояли два отряда французской конницы Пьера Делавилля, не участвовавшие в битве. Но надежды на эти свежие силы не оправдались. Французы, узнав о поражении, ограбили приведенный в Погорелое обоз и ушли, оставив проснувшихся наутро в палатке Делагарди, Горна и Делавилля лишь с тем, что было при них. Растерзанные и униженные, полководцы повели оставшуюся при них горстку солдат в направлении шведской границы, в Новгородскую область.
Якоб Делагарди нашел в себе силы отправить с дороги Василию Шуйскому бодрое письмо, объясняя поражение у Клушина невыплатой жалованья. Он обещал царю набрать новое войско в Финляндии — а пока пусть тот передает шведам Кексгольм и готовит деньги для наемников. Пусть великий князь не теряет присутствия духа, «поскольку государь, не способный устоять в пору неудач и чьи руки дрожат, держа скипетр и державу, не достоин своего предназначения». Однако это письмо полководец, оставшийся без войска, писал лишь из чувства долга. Он сам был далеко не уверен в том, что сможет и дальше служить шведской короне. Со слугой он отправил на родину письмо брату и сестре, в котором просил их побеспокоиться о том, чтобы его «лучшее имущество было отправлено куда-нибудь подальше», поскольку все это могут после случившегося «поспешно отобрать». Якоб Делагарди хладнокровно считался с тем, что он никогда не вернется в Швецию и его поездка в Нидерланды, о которой он говорил с польским гетманом, может продлиться до конца жизни.