Хороша страна Булгария
Я, как и многие мои сверстники тех романтических шестидесятых прошлого столетия, писал стихи. Да и как было не писать, если поэты собирали стадионы. Именно тогда соревновались в популярности физики и лирики. В Политехническом и Комаудитории МГУ на поэтических вечерах любители поэзии буквально срывали двери с петель. Но в отличие от моих сверстников-графоманов, я не насиловал музу поэзии. Да, собственно говоря, она редко баловала меня своим присутствием. А если и появлялась, то ненадолго. И в эти редкие явления строчки появлялись неизвестно откуда. Они просто фиксировали состояние души, вернее, состояние душевного неравновесия. Я никогда не пытался их публиковать или кому-то читать. Это было мое, глубоко личное, как сокровенные мысли в дневнике. Именно такое душевное потрясение случилось в самом конце ХХ века, под занавес, ранней осенью 1999 года. Причем произошло это совершенно неожиданно, как звездопад.
Мы с оператором Сережей Стариковым снимали эпизод к фильму на раскопках столицы Булгарского царства. Был теплый, светлый, ясный полдень. Мы буквально ползали среди серебристых, сверкающих на солнце ковылей, снимая останки древнего величественного города. И вдруг что-то случилось. Это было как мираж в пустыне. Такое наваждение случалось и раньше, но очень редко. Раза два-три в жизни. Как будто произошло смещение времен и сомкнулись прошлое и будущее. Но прошлое обрисовалось ярко, а будущее – зыбко. И нахлынули строчки. Только тогда я понял пастернаковское «Нахлынут горлом и убьют». Они буквально рвались наружу. И я выпустил их на свободу, чтобы хоть так зафиксировать то странное состояние души.
Зеркала Земли
Черны от пота злые чепраки.
И черепа чернеют чернью вечной,
И в ковыли ложатся пылью млечной
Из-под копыт литые черепки.
Держу в руках один из черепков
Тех смутных лет, той старины глубокой —
И смотрит на меня нетленным оком
Судьба моя из глубины веков.
Быть может, здесь, средь волжских ковылей,
Я прикасался к влажному сосуду
И пил напиток яростный и мудрый
Из рук любимой женщины моей.
Прерванная песня
Любимая, мой лебеденок белый,
Парит, едва касаясь ковылей.
И стелются покорно перед ней
Сухая степь и влажный волжский берег.
Покой и мир хранит небесный зонт.
Лишь где-то там, за запредельным мысом,
Прошла орда какого-то Чингиса,
Покрыв вуалью пыльной горизонт.
Но это там, за дальнею чертой.
А здесь, в голубизне, весь лучезарен, тонок,
Парит над степью нежный лебеденок
Моею воплощенною мечтой.
Но вдруг у ног любимой, в ковыле
Зажглись два сгустка ярости и злобы.
И я рванулся в роковой чернобыль
Судьбе навстречу и навстречу мгле.
Застыл, смертельной лентою обвит,
Рука не дрогнула. Я вырвал злое жало —
И вздрогнула змея. И почва задрожала.
Дрожала Степь от грохота копыт…
Предчувствие
Упругие тугие ковыли,
В безмолвии вселенского простора,
Торжественно, неторопливо спорят
О вечных тайнах матери Земли.
И в мареве полуденных лучей,
В извечной дреме что вам нынче снится?
Крутой аллюр взбешенной кобылицы,
Каскад подков и терпкий звон мечей.
Живые смерчи в крови и в пыли
Сошлись лавиной ярости и мрака,
Разбрызгивая капли алых маков
В былинные степные ковыли.
Ну а пока, в узде и под седлом,
В попоне из оврагов и курганов,
Спит чутким сном коварного вулкана
Живая Степь в безмолвии седом.
Фильм так и не случился, а стихи остались как последний светлый проблеск моего уходящего столетия.