Книга: Лестница Якова
Назад: Глава 43 Семейные тайны (1936–1937)
Дальше: Глава 45 Около Михоэлса (1946–1948)

Глава 44
Вариации на тему “Скрипача на крыше”
(1992)

Туся старела красиво – худела, уменьшалась. С юности подпорченная костным туберкулезом спина горбилась все больше, но руки не портились и морщины ложились на лицо красивой геометрической сеточкой. Зрение сдавало, но она обзавелась большой лупой, приноровилась к ней и читала, уверяя Нору, что этот способ чтения обладает преимуществом: ничего не пропускаешь, как будто не только буквы укрупняются, но и смысл… Ей шло к восьмидесяти, физически она ветшала, но всегдашняя ясность и острота мысли сохранялись. Изредка Нора выводила ее в театр. Заезжала за ней, усаживала на заднее сиденье, подвозила к служебному входу в театр. Опершись на черную полированную трость с серебряной овечьей головкой под пальцами, Туся дожидалась, пока Нора запаркует машину, и они шли под руку, два истинных участника театрального процесса, почетные знатоки и посетительницы главных театральных событий.
Ученики Тусю не забывали, приглашали на все заслуживающие внимания премьеры и гастроли, она ходила с удовольствием, одевалась по-театральному, грузила на тощие пальцы большие азиатские кольца с сердоликами и бирюзой… Для Норы каждый такой выход был праздником, не притуплялось с годами праздничное чувство премьеры, а Тусино присутствие это чувство всегда усиливало, вне зависимости от того, хорош был спектакль или не слишком.
Театр, в который они шли в тот раз, был нелюбимый, режиссер хоть и с большой славой, но, на Тусин вкус, посредственный, драматург, приспособивший многословного Шолом-Алейхема под сцену, модный и талантливый, но с неистребимым духом студенческого капустника. Пригласил их художник-постановщик, из лучших Тусиных учеников… Играли историю Тевье-молочника, Туся ничего хорошего не ожидала: она помнила в этой роли Михоэлса тридцать восьмого года…
В зрительном зале уже происходило счастье и восторг ожидания. Когда на сцене появился всеми любимый комедийный актер, специализирующийся на ролях обворожительно-честных простаков, почему-то на фоне большого восьмиконечного креста, зал взвыл от восторга. Для начала актер сообщил: здесь, в нашей деревне, живут русские, украинцы и евреи… Дальше излагалась тошнотворная мифология дружбы народов, представленная с интонацией еврейского анекдота – добродушного, кисло-сладкого – и низкопробной словесной клоунады, от которой Туся все более мрачнела, а зал все более веселился… В конце первого акта еврейская свадьба сменилась погромом, который пришли производить миролюбивые русские соседи с убедительной мотивацией: бить надо, а то оштрафуют!
Урядник был раздираем противоречием между чувством долга – произвести запланированный сверху погром – и соседским сочувствием к простым мужикам-евреям, к симпатичному еврею-молочнику. Вдохновительницей погрома была назначена драматургом нехорошая женщина-провокатор, эдакая Ильза Кох, предвосхитившая на многие годы организованные другими нехорошими людьми немецкой национальности газовые камеры… Погром прошел удачно. Тевье пронес по авансцене на руках окровавленную меньшую дочку, а потом оставил на белой стене красный отпечаток своей большой рабочей руки… Гремели колокола, скакали в казачьей пляске погромщики, благорасположенный урядник просил не беспокоиться, добрый священник разводил руками, Тевье взывал к еврейскому Богу, который преступно бездействовал, побуждая тем самым молодых и просвещенных евреев к революционному движению… Шолом Алейхем уже семьдесят лет покоился в Квинсе на еврейском кладбище, и душа его разговаривала на давно похороненном языке идиш с душами шести миллионов европейских евреев, населявших прежде страну с неопределенными границами, которая называлась Идишлендом, родиной шести миллионов европейских евреев…
Загрохотали аплодисменты.
– Ужасно подлая вещь, – шепнула Туся Норе в ухо.
– Подлая? Почему? – удивилась Нора.
– Потом объясню, если не понимаешь…
Они досидели до конца спектакля. Ушли под шквал оваций, под нескончаемые вызовы актеров, режиссера, автора пьесы… Нора давно не видела Тусю в столь удрученном состоянии. Лифт в доме не работал, они поднимались пешком на четвертый этаж по крутой лестнице медленно, отдыхая на каждой лестничной площадке. Туся молчала. Нора вопросов не задавала.
Поужинали чем бог послал – сварили макароны, посыпали тертым сыром. Туся вытащила из буфета бутылку вина. Туся пила по-европейски, без тостов. Несколько раз она как будто собиралась что-то сказать, но замолкала над тарелкой. Шел уже второй час ночи, разговора не получалось. Нора ушла. Недосказанность осталась. А обычно Туся давала такие блестящие разборы…
Возможно, к разговору на эту тему они бы так и не вернулись, но Тевье-молочник через несколько дней возник из телефонного воздуха, и на этот раз предложение исходило не от Тенгиза, а от провинциального режиссера Ефима Берга, человека с репутацией скандалиста и таинственными связями. Собственно, провинциалом он не был, учился в Москве, ставил спектакли в Ленинграде, пять лет работал главным режиссером в одном из самых старых театров Сибири.
Первое, что спросил Ефим у Норы, – кто она по национальности? Не еврейка ли?
Нора удивилась: в паспорте у нее была записана национальность матери – русская, но еврейства своего отца она никогда не скрывала.
– Наполовину, по отцу, – лаконично ответила она.
– Ты мне подходишь! – сказал Ефим и пригласил Нору участвовать в постановке “Скрипача на крыше”.
Как оказалось позднее, у его предложения была интересная предыстория. Дело было в том, что эскизы декораций к этому спектаклю уже были сделаны очень известным художником-станковистом Кононовым и даже приняты, но в последнюю минуту Ефим отказался. Кононов, лауреат всех государственных премий и любимец власти, раньше в театре никогда не работал. Прославился он портретами государственных деятелей и огромными патриотическими полотнами-панно на героико-исторические сюжеты – от битвы на Чудском озере до разгрома фашистов под Сталинградом. Кононов был идейным антисемитом, о чем всем было прекрасно известно, и Ефим Берг был несказанно удивлен, когда получил от него предложение сделать сценографию для еврейского спектакля “Скрипач на крыше”. Одно присутствие столь известной фамилии на афише обещало будущему спектаклю интерес публики и снисходительность министерского начальства.
Монументальный Кононов быстро и вполне реалистично нарисовал покосившиеся домики еврейского местечка и можно было уже строить декорации, эскизы уже были переданы в производственные мастерские, тут и произошел скандал. Перед самым отъездом режиссер с художником выпивали “на посошок”, оба расслабились, и Ефим в порыве пьяной благодарности признался, что всегда считал Кононова антисемитом и рад, что он оказался “нормальным парнем”, принял участие в еврейском спектакле. Но Кононов стал свою репутацию защищать и представил Ефиму полное обоснование своего участия в этой работе: вы, евреи, агрессивны и все время завоевываете чужое пространство – ваш Левитан пишет наши пейзажи, ваш Шагал вносит в наше пространство свои еврейские фантазмы, ваши Пастернак и Мандельштам пользуются нашим языком как своим, вы засоряете русское искусство, внося в него дух космополитизма, разрушающий русскую цельность и чистоту. Антисемитизм – наша единственная защита, потому что если от вас не отгораживаться, не строить вам препятствий, вы заразите своими еврейскими идеями весь мир! И весь этот авангард, весь Малевич и Шостакович (тут-то он ошибся!) – порождение еврейской заразы, впитанное русскими людьми от соприкосновения с вами… Да, я антисемит, но я готов помочь вам сделать ваш еврейский спектакль, лишь бы вы не лезли со своими разрушающими идеями в наш русский мир… Пусть, пусть расцветут сто цветов, но никому не нужны ублюдки и гибриды, я буду последовательно бороться за чистоту русского искусства.
– Ставь своего Шолом-Алейхема, я даже тебе помогу, но не трогай моего Чехова! – провозгласил Кононов с добродушной улыбкой.
В то же мгновенье, взвизгнув “Твой Чехов!”, маленький и прыгучий Ефим врезал собеседнику по скуле. Кононов, имеющий большое весовое преимущество, одним ударом уложил Ефима. Тот, кой-как поднявшись на ноги, схватил со стола пресс-папье, поселившееся в театре четыре режиссера тому назад, еще до войны, и только случившиеся рядом директор театра и завпост предотвратили смертоубийство: Ефима оттащили, художника посадили в машину и отправили в аэропорт…
Ефим, оправившись от травмы, скорее моральной, чем физической, перебрал в уме знакомых театральных художников еврейского происхождения, но Давид Боровский был занят на год, Марк Борнштейн, приятель по Ленинграду, тоже отказался, и Ефим вспомнил про Нору… Их знакомство тоже было связано с конфликтом пятилетней давности: в тот год Ефима назначили главным режиссером, и он пригласил тогда Тенгиза, которого знал по многим его работам, поставить “Рождественскую историю” Диккенса. Тенгиз принял предложение, приехал с Норой. Времени было мало, сдать спектакль надо было до начала школьных каникул, все торопились, были “на нервах”, и под конец Ефим с Тенгизом разругались по причине, которую оба потом не могли вспомнить… И теперь Ефим приглашал Нору ставить с ним Шолом-Алейхема…
Нора засмеялась – я только что была на московской премьере, чуть крышу овациями не снесли… Такого успеха второй раз не сколотить.
– Да я же не про эту пьесу речь веду, а про “Скрипача на крыше”. Мюзикл гениальный, бродвейский, по всему миру прошел. Либретто Джозефа Стайна, композитор Джерри Бок. А у меня сейчас в театре два таких голоса есть, что Тополь повесится от зависти.
Нора в этот момент еще не знала, какой-такой Тополь должен вешаться, но сказала, что посмотрит материал. Вечером она была у Туси. Туся неожиданно обрадовалась. Нашла на полке американскую пластинку и включила проигрыватель. Музыка была восхитительная, печально-веселая, заводная, с заложенным внутри плясовым импульсом.
– Это клезмерская музыка, прекрасная современная обработка, – пояснила Туся. – Такие маленькие еврейские оркестры бродили по Восточной Европе до войны, а теперь от них осталась более или менее попса. Но эта – лучшая, – заметила Туся.
Они прослушали пластинку от начала до конца.
– Ничего про это не знаю, – сказала Нора.
Туся удивилась: я плохо тебя учила…
С этого вечера в жизнь Норы вошла новая для нее тема – еврейская. Обстоятельство, которое прежде ее совершенно не занимало и не представлялось ей сколько-нибудь значительным – еврейская половина ее крови, – оказалось неожиданно важным. И как это обычно происходило в ее жизни, именно через театр пришло это новое знание. Это был последний образовательный курс, который Нора успела получить из рук своей старшей подруги.
– Видишь ли, Нора, – объявила ей Туся, – к концу жизни я вынуждена была пересмотреть свое отношение к еврейству… Для русских евреев поколения наших отцов и твоих дедов это весьма мучительная проблема. Проблема ассимиляции. Они стыдились еврейства и потратили огромные усилия, чтобы оторваться от этих корней и войти без остатка в русскую культуру. Преодолевая огромное сопротивление русской среды… То же самое происходило и в Европе. Только там раньше началось, еще в конце восемнадцатого века. Возьми энци клопендию и прочитай. На букву А – ассимиляция. Австро-Венгрию смотри. Первый том, – она махнула в сторону книжного шкафа.
– Вкратце… В девятнадцатом веке образованные евреи стали главными космополитами Европы, создателями интеллектуального универсализма. Это был колоссальный взрыв. Еврейская молодежь с дикой энергией рванулась из хедеров к светскому образованию. И достигла огромных результатов и в науке, и в искусстве, и в литературе. Ну, и в экономике, само собой… А одновременно стали терять то, что позднее назвали “национальной идентичностью”. В то же самое время возникло и совершенно противоположное движение, сионизм, целью которого было создание самостоятельного еврейского государства, которого не существовало к этому времени уже два тысячелетия. Вопреки всему историческому опыту это государство было создано, но заплачено было за него огромной ценой – шесть миллионов погибших в газовых камерах. Мой покойный отец, если б слышал то, что я сегодня говорю, сошел бы с ума… Вот такие размышления на старости лет… Почему евреи так полюбили советскую власть? Потому что на первых порах она заменила национальные ценности “интернациональными”, вот там и надеялись многие евреи спастись от обременительного еврейства…
Удивительно – как Тусе это удавалось: в ее присутствии разговор в обычном застолье быстро уходил от бытовой болтовни и превращался в интеллектуальную беседу; когда она вела занятия по сценографии, основной темой становилась литература, драматургия; спустя десятилетие, когда она стала читать лекции по истории театра, то выводила своих студентов через историю театра к психологии, к философии… Любая предложенная тема сразу же становилась ей тесной, и она говорила о смежных пространствах, о вещах, на первый взгляд необязательных, но все самое интересное как раз и оказывалось в области необязательного. Нора давно уже это знала про Тусю и теперь, слушая эту неожиданную лекцию о судьбе еврейства, думала о том, как далеко ушла Туся от Тевье-молочника с его мелочными и одновременно очень глубокими вопрошаниями…
– Попробую тебе объяснить, почему меня так раздражила эта пьеса… это непросто… Она лживая и слащавая. Никакой “тум-балалайки” больше нигде в мире нет. Это пошлый лубок. Есть растворившееся в мире еврейство, внесшее в мир современную мораль, опирающуюся на известные “десять заповедей”, есть интеллектуальный очень напряженный образец существования в двухтысячелетнем гонении из страны в страну, и чудом сохранившийся маленький народ, который хочет оставаться еврейским и жить на своей земле – и имеет на это право, как и все прочие народы. И есть мощная сила, которая и по сей день жаждет этот народ уничтожить. Я ничего против Шолом-Алейхема не имею, но оставим в музее “Анатэвку”, не о ней сегодня идет речь. Тем более что ее уже нет и больше никогда не будет… И все это я хотела тебе сказать, прежде чем ты начнешь заниматься этой постановкой. И я бы не стала тебе ничего этого говорить, если бы не верила в то, что театр и сегодня умеет говорить такие вещи, которые иным способом вообще не могут быть высказаны…
– Но ничего того, о чем ты говоришь, вовсе нет в этом мюзикле, по крайней мере, ничего этого я там не услышала, – только и смогла возразить Нора.
– Нора, надо откапывать смысл. Часто приходится откапывать его не в предложенном тексте, а в самом себе…
Это была самая трудная из всех Нориных работ. Она вступила в тяжелый бой с текстом. Помогала ей в работе более всего та пышная премьера с колокольным звоном в финале – в это пространство она не имела права попасть ни под каким видом. Ефим Берг приехал в Москву по каким-то своим делам, они встретились и провели замечательный вечер с Тусей. Ефим, обычно говорливый и плохо слушающий собеседников, на этот раз был собран и молчалив. Говорили о преимуществах и недостатках музыкального театра, о постепенной трансформации жанра оперы в демократичный жанр мюзикла, о двух революционных американских мюзиклах – “Westside Story” Бернстайна и “Jesus Christ Superstar” Уэббера, и Туся опять изумила Нору своими мыслями о возможных путях развития театра, о расширении театрального пространства за счет кинематографических приемов и использования уличных действий, привлечения зрителей к участию в театральном действе, о карнавализации жизни… О возвращении самого театра к его древним мистериальным корням…
– Все это уже было опробовано в России сразу после революции, но сорвалось… Довольно быстро вернулись к консервативным формам, и русский авангард, столь многообещающий, был закрыт… – и Туся сложила на груди руки крестом, изобразив покойника…
Потом, уже ночью, Ефим повел Нору к своему театральному приятелю в дом Нирнзее, в Гнездниковский переулок, и там на новом, только что привезенном из Америки видеомагнитофоне Нора впервые увидела экранную версию мюзикла, американский фильм “Скрипач на крыше”, “Fiddler on the Roof”, который давно уже превратился в очаровательное старье, но не утратил обаяния. Теперь Нора знала, что из этого общедоступного зрелища, такого милого и человечного, ей, не изменив ни одной реплики, предстоит вытащить нечто куда более существенное, чем сообщает драматург. Ефим не сидел на месте, вскакивал, притопывал, прихлопывал – но уже находился под воздействием Туси, и затевающийся спектакль нравился ему все больше и больше…
А Нора уже все придумала и рисовала на больших листах ватмана тесную коробочку сцены, увешанную изнутри спадающими сверху вниз полотнищами цветной ткани – попеременно красной, коричневой и темно-синей, а маленькие человеческие фигуры метались внутри этого зажатого пространства хаотически и нелепо… Лошадь и корова то появлялись, то исчезали, она наполняла коробочку деревенской живностью, рисовала веревки с висящими на них тряпками, а потом брала новый лист и населяла его другими обитателями, старухами и детьми, и снова все меняла в этом тесном мире. Потом нарисовала косой стол-помост, поставила на него горшок и миски, и снова рисовала пустую коробку… Она никак не могла понять, нужны ли ей все эти знаки бедняцкой деревенской жизни или они только будут мельтешить и отвлекать глаз на лишние детали… И в конце концов выбросила все, кроме скошенного в сторону зала деревянного помоста.
На этом подготовительная работа закончилась и началась постановочная. И было неизвестно заранее, как Берг, человек талантливый, но капризный и амбициозный, примет Норино уже вполне определившееся решение… Оно, кроме всего прочего, предполагало уменьшение сценической площадки, создание стиснутого пространства, которое раскрывалось только в финале…
Макетов она сделала три, вложила один в один. Различались они только цветом занавесей. На четырнадцати шестах висели три слоя ткани, в середине каждого полотнища небольшой вертикальный разрез, совершенно незаметный на висящей тряпке. Первый слой – густо-красный, праздничный и тревожный. В конце сцены “субботней молитвы” Тевье стягивает с шеста занавеску, надевает ее на себя как плащ, просунув голову в разрез, и все остальные тоже надевают на себя эти красные импровизированные плащи, и они поют субботнюю молитву, про которую Нора уже знает, что никакая эта не субботняя молитва, а расхожая музыка, талантливо собранная из синагогальных песнопений и местечкового фольклора. Тут Нора вынула внутренний каркас: на шестах висел следующий слой занавесей, коричнево-охристых, и когда отыграется следующая сцена – со сватовством и свадьбой, плавно перетекающей в погром, – будут сдернуты и эти занавеси, и они преобразуются в дорожные плащи, и снова на авансцене толпа потрясенных евреев пропоет положенные горестные мелодии, а под слоем коричневым откроется последний, темно-синий… Нора вынимала среднюю часть макета, и оставалась последняя… Здесь играется финал: урядник сообщит евреям, что всех их выселяют из Анатевки, с колосников спускается лестница – и думайте про нее что хотите, в меру своей осведомленности. Можете считать, что это “Лествица Иаковлева” – евреи сдергивают с шестов последний слой занавесей, и набрасывают на себя эти небесные ночные плащи, и поднимаются по лестнице вверх, и исчезают там, на колосниках, а на темной сцене, в черном кабинете, остаются одни только шесты и ни одного человека – пустой мир, из которого ушел народ… А то, что при этом, уходя в небеса, они будут петь свои дурацкие куплеты – А не забыла ли ты сковородку? А половичок? А где кастрюлька, уздечка, подсвечник? – так это даже хорошо! Потому что контраст между маленькой, ничтожной жизнью со сватовством, замужеством, пятничной суетой, болезнью коровы, копеечными обманами, грошовыми хитростями, и великой драмой жизни человека, концом человеческого существования на земле и полным провалом неудачного замысла Господа Бога будет только ярче. И пусть туда, в небесную тьму, уйдут не только эти бедные фольклорные звуки, пусть… Шестая, Седьмая, Восьмая… и Семнадцатая, и Тридцать вторая, и обрывки Хорошо Темперированного Клавира, величайшего музыкального текста на все времена… В конце концов, все эти безумные и злые игры неразумных человеков и привели к генеральной репетиции конца человеческого мира, к Холокосту…
И на сцене останутся только эти черные шесты, и пустота, и тишина… Да, о костюмах… Какие костюмы? Гимнастические трико, поверх которых неопределенные хламиды, тряпки без цвета и вида, и никакой этнографии, лапсердаков, жилеток, платочков с узелком надо лбом… никакой этнографии…
И пожалуйста, чтоб без всяких аплодисментов. Один холодный страх и предчувствие всеобщего конца… Расходитесь, господа, в темноте и в тишине…
– Хорошо, Нора! Очень хорошо. Делаем! Я только не понял, что это за лестница Иакова, о которой ты говорила?
Нора взглянула на Берга с удивлением:
– Как что? Сон патриарха Иакова возле Вефиля. Ему приснилась лестница, по ней ангелы снуют вверх-вниз, а с самого верха лестницы Господь Бог ему говорит что-то типа – вот ты здесь лежишь, а я тебе объявляю, что земля, на которой ты дрыхнешь, тебе подарена, я благословляю тебя и все потомство твое, а в тебе и все прочие племена.
– Замечательный сон. Я почему-то его не запомнил.
– Я бы тоже проскочила, Туся пальцем ткнула. Не переживай, Ефим. Главное для нас – что Господь Бог всех благословил через евреев, всех поголовно. И если евреев из этого мира выгонят, неизвестно, сохранится ли благословение… – засмеялась Нора.
Назад: Глава 43 Семейные тайны (1936–1937)
Дальше: Глава 45 Около Михоэлса (1946–1948)

Антон
Перезвоните мне пожалуйста 8(904)332-62-08 Антон.