Книга: Лестница Якова
Назад: Глава 42 Пятая попытка (2000–2009)
Дальше: Глава 44 Вариации на тему “Скрипача на крыше” (1992)

Глава 43
Семейные тайны
(1936–1937)

“Брак не держится на почтовых марках. Приезжай!” – писал Яков Марусе. И был, вероятно, прав. За шесть лет ссылок она приехала к нему один раз, в начале его мытарств, в Сталинград, в 1932 году. Вторая встреча с женой произошла в Москве, на вокзале, по дороге из Сталинградской тюрьмы в Новосибирск, через два с лишним года. Тогда пришла еще и сестра Ива с мужем, но не они нарушили возможное объяснение: времени на пересадку было тридцать минут, прошли они на бегу между Казанским и Курским вокзалом, а потом в присутствии пожилого усталого капитана из местных эмгебешников, который выписывал Якову билет в Новосибирск. Привилегия ссыльных и заключенных – бесплатный билет до места отбывания наказания… Произнесенные в спешке слова были довольно незначительные, но глаз видел больше, чем могли сказать слова. Маруся выглядела подавленной и усталой. Темные круги под глазами, ее обычная сухощавость – она всегда жаловалась, что опять похудела – вызвали у Якова чувство вины перед женой, которую он невольно заставляет страдать.
Но не только эти видимые знаки страдания угнетали Якова – гораздо глубже он чувствовал Марусино разочарование: в муже, так много ей обещавшем, в жизни, которая постоянно ее обманывала. Выглядела она несчастной. Здесь сказывалась более всего разница их внутреннего устройства: Марусе, чтобы быть счастливой, необходимы были постоянные знаки удачи, успеха, признания, и пока Маруся восхищалась Яковом, уверена была в их блестящем будущем, силы ее удесятерялись. Но бурный темперамент сочетался в ней с хрупкостью и слабосильностью, а яркость желаний с их легкой испаряемостью. Переносить удары жизни душа ее отказывалась, она роптала, винила обстоятельства, впадала в отчаяние.
Якову ощущение “несчастности” было чуждо, он не позволял себе этого чувства, стыдился, когда оно мелькало, и в самых тяжелых обстоятельствах старался извлекать радость из ежедневных мелких подарков жизни: выглянувшего солнца, зеленой ветки в окне, встреченного по дороге приятного человека, с которым можно побеседовать, а главное – хорошей книги. Маруся тоже умела радоваться всякой малости, но для этого нужен был рядом Яков, потому что, если не было свидетеля и зрителя, радость хуже удавалась. Артисту всегда нужна публика.
Он был уверен, что смог бы перебороть Марусину подавленность своей мужской властью, той чудесной и редкой близостью, которая так украшала их совместную жизнь. Погладить, приласкать, поцеловать, довести до высшего пика взаимного наслаждения и даже перейти в чистейшую область, которая находилась за пределом плотской радости…
Но, как бы виртуозно ни владел он пером, какие бы нежные письма ни писал он жене, его физическое отсутствие было непреодолимым препятствием. Он чувствовал это по ее письмам, по раздражению, которое в них прорывалось, по укорам и уколам, а главное, по все возрастающей энергии идеологического протеста – она называла себя “беспартийной большевичкой”, а Якова обвиняла в политической близорукости и погруженности в мелкобуржуазное болото. Она неотвратимо отдалялась. Он знал Марусину впечатлительность и энтузиазм, с которым она всегда принимала новые предложения – ее увлечение педагогикой во времена учебы во Фребелевском институте, педологией, отвергнутой сестрой педагогики, новой религией “движения” в студии Рабенек, впоследствии театром, журнализмом, умилялся ее трогательной убежденностью в “высшей пользе”, когда одно увлечение сменялось другим, и потому надеялся, что увлечение “большевизмом” в его беспартийном варианте не повлечет за собой вступления в партию. Впрочем, ее и не приняли бы – жена вредителя, врага народа… Но существовало еще одно препятствие внутреннего характера: существовала граница, которую Маруся вряд ли перешла бы – она была по сути человеком богемным, и всякая дисциплина, а особенно жесткая партийная, была для нее неприемлема. Это Яков ходил на службу с юных лет, Маруся никогда не связывала себя с рутинной службой – до конца жизни самым страшным жупелом для нее было “переворачивать номерок”, то есть ходить ежедневно на службу к определенному часу, без опозданий, отмечая свой приход и уход на специальной доске с номерками, обозначающими присутствие сотрудника.
Еще одна мысль тревожила Якова: он знал Марусину внушаемость, подозревал, что она подпала под какое-то новое сильное влияние. Мужское влияние. Яков не был ревнив, хотя в юности Маруся неосознанно часто его провоцировала рассказами о сугубом внимании к ней со стороны значительных и интересных мужчин. Скорее, не рассказами, а письмами… Но Яков принимал ее успех даже с некоторой тщеславной гордостью. Он вполне понимал тех мужчин, которые проявляли интерес к его невесте, потом к жене… Привлекательность ее была такова, что Якову и в голову не пришло бы сравнивать ее с другими женщинами: в прелести своей она превосходила всех… Даже в своих острых приступах ревности, которым была подвержена, она не теряла своего очарования.
Ревность ее была беспочвенна: Яков не изменял своей жене. Но нельзя сказать, что Якову не нравились другие женщины. Нравились. Очень нравились… В юности он был смертельно влюблен в одну гимназистку, Лидию, но она предпочла ему другого юношу. Тогда, в семнадцать лет, он пережил во всей полноте опыт отвергнутости. Еще раньше ему нравилась дочка соседа-архитектора Коваленко, нравилась сестра одного приятеля, еще одна знакомая курсистка… Позже, уже когда он был женат на Марусе, ему нравилась медсестра Валентина Белоглазова, которая делала ему вливания в Харькове, нравилась Надежда Николаевна Бельская, секретарь в Наркомате труда, где он часто бывал. Последняя нравилась ему сильно, и он ей нравился, и она давала ему это понять… Не глаз, а совсем другой орган, жадный до наслаждений, посылал ему сигнал, который он неизменно отклонял. Он контролировал свое тело и не шел у него на поводу… и вообще, приняв постулат о первичности материи и вторичности духа, супруги прекрасно взаимоиспользовали тело для супружеской радости, но седьмую заповедь почитали священной.
Вот на этом месте у Маруси происходил какой-то сбой: почему же так больно чувствовать, что другая женщина нравится мужу. Изменять-то он не изменяет – в чем и клянется… но если его влечет к другой женщине и только соображения морали останавливают, тогда что это такое – мораль? Не дух ли сплошной? Так не выше ли он плоти? Тут Маруся уставала и начинала плакать… но при этом она настаивала на полной честности отношений и постоянно терзала себя исторгаемыми из мужа исповедями о том, как реагирует его организм на ту или иную даму…
Но теперь это была область Яшиных воспоминаний, которые могли вызвать только грустную улыбку. Поскольку настроение жены он не мог ни исправить, ни изменить, он откладывал выяснение и восстановление отношений до того времени, когда сможет обнять ее худенькие плечики, и отгонял от себя ревнивое опасение, что кто-то другой руководит Марусиными настроениями, мыслями, обнимает эти плечики и делает все прочее обыкновенное, в чем нет ни красоты, ни тайны, а лишь согласованные механические движения… Прожигали детали – запрокинутая голова, синие веночки на шее, перламутрово-серый глаз, выглядывающий в щелку полусомкнутых век… и продольная ямка на подбородке… Но мысли и воспоминания эти он отгонял, направлял свою энергию на производительную, как он говорил, жизнь – ходил на службу, придумывая всякие дополнительные заработки вроде частных уроков иностранных языков и музыки, обустраивал свою жизнь, отправлял в Москву деньги и посылки, которые, как правило, шли в другом направлении: из Москвы – в Бийск, к ссыльным.
Письма из дому приходили плохие. Маруся вытаскивала из прошлого все их расхождения, художественного или политического характера, наполняла их новой энергией. Яков пускался в объяснения, конфликт приобретал свежесть, и так по любому поводу, пока Яков не понял, что Маруся ищет ссоры… И ответы его становились все более сдержанными, а интервалы между письмами все более длинными.
Одновременно вспыхнула экзема с невиданной силой – руки, ноги были покрыты сухой коркой, которая взрывалась мелкими мокнущими язвочками, и все это зудело, жгло и не давало житья. Днем он волевым усилием сдерживал себя, а ночью, засыпая, раздирал себя до крови. Просыпаясь от боли, он снова засыпал, выпадал в какое-то странное состояние, в котором сознание приходило к соглашению с нестерпимым зудом: я сплю, и во сне я могу расчесывать эти раны…
Тема здоровья стала одной из самых безопасных в переписке, и он написал однажды жене: экзема так разыгралась, что освобождает от многих печальных мыслей, которые могли бы прийти в голову.
Спустя несколько дней после получения этого письма у Маруси зачесались запястья. Связь ее с мужем оказалась гораздо крепче и глубже, чем ей хотелось бы. Яков был до некоторой степени прав в своих догадках. Маруся стремилась к освобождению от Якова, но не получалось, и она подсознательно искала мужского авторитета.
Она не была уже юной обворожительной актрисой с неопределенно-волнующим будущим, на нее больше не заглядывались мужчины зрелых лет. Но она не искала мужчину, она искала скорее идею, которая ее освободит… Ее давние эмансипационные мысли на этом месте буксовали: носителем идеи, как Маруся тому ни противилась, все-таки был мужчина.
Смесь гордости и неуверенности, которые создавали в ее душе комнатного размера ад, умел растворять Яков своей умной любовью, но рядом с ней был сын Генрих, который сам нуждался в поддержке. Он готовился, как и Маруся, к взлету, причем в самом прямом смысле слова – планёры, самолеты, воздух, небо… а жизнь привела его в место прямо противоположное, на метрострой, подземное строительство. Но и там, под землей, он нашел ту коммунистическую романтику, которая так ему была мила. Маруся его поддерживала как могла. Но ей и самой было трудно…
И тут явился Иван Белоусов, человек из прошлого, из Киевской юности, друг ее брата, влюбленный в нее когда-то отчаянно и безнадежно. Он проводил летние вечера во дворе их дома, за длинным дощатым столом, сбоку которого стоял маленький столик для самовара. С Иваном постоянно приключались мелкие неприятности – то он обжигался о самовар, то переворачивал стакан с чаем на парусиновые брюки Марусиного отца, а однажды наступил на старую собаку, лежавшую под столом, и она его укусила. Вероятно, первый раз в жизни, от большого испуга… Над ним постоянно смеялись, и не было на свете человека, который более добродушно принимал обращенные на него шутки, розыгрыши, смешные реплики Марусиного брата Миши.
Белоусов не умел скрывать своей влюбленности, смотрел на шестнадцатилетнюю Марусю как дитя на конфету, Маруся притворно сердилась, но кокетничала, всегда кокетничала… Несколько раз ходила с Белоусовым в театр и чувствовала себя рядом с ним неуютно и несоразмерно. Был он под два метра ростом, складывался над ней вдвое, когда брал ее под руку, а она руку вырывала и советовала ему в следующий раз брать с собой ошейник и поводок, так им будет ловчее прогуливаться. Его чрезмерный рост вызывал у довольно мелких Кернсов добродушные насмешки, он стеснялся роста, длинных худых рук, на вершок торчащих из всех рукавов, огромных сапог, которые шил ему на заказ армянин-сапожник и брал с него как за полторы пары… Иван краснел, мял носовой платок потными руками, утирал лоб и большой, вверх ноздрями нос. Мягкий с виду, мило нелепый парень.
А был Иван Белоусов между тем настоящим революционером, одним из немногих киевских большевиков, умевших писать листовки, из которых первая была написана им по поводу смерти Толстого, очень задиристая, призывающая сплотиться “под знаменем РСДРП для борьбы за ниспровержение правительства грабителей, против насилия и произвола царских палачей, против смертных и прочих язв и пошлостей разлагающегося буржуазно-капиталистического строя…”. Толстой вряд ли одобрил бы…
Поначалу Маруся не признала в нем настоящего деятеля, только осенью 13-го года, когда Киев трясло и лихорадило от дела Бейлиса, принес он ей листовочку РСДРП с призывом протестовать против угнетения нерусских народов России, за укрепление интернационального союза рабочих всех национальностей, и дал понять, что он и есть автор этого текста. Тут уж Маруся прониклась к Ивану Белоусову серьезным и уважительным отношением. И ничего более – она уже была навечно, как казалось, связана с Яковом.
К этому времени Иван Белоусов из университета был изгнан, стал членом Киевского комитета РСДРП и руководил пропагандистским кружком, куда и Марусю пригласил. Он уж больше не был в нее комически влюблен, хотя по-прежнему краснел и платок мял… Она несколько раз посетила это подпольное мероприятие, но увлечение Фребелевским движением перевесило.
Незадолго до начала войны Иван исчез. Маруся про него и не вспоминала. Двадцать лет спустя, в тридцать пятом, когда пошла на курсы “истпарта”, которые проводили для журналистов прямо в помещении института Красной Профессуры, встретила его снова. Лектор, большой лысый человек в сером полувоенном френче, оказался товарищем Белоусовым, профессором.
Первую лекцию он начал цитатой из Ленина – “Коммунистом стать можно лишь тогда, когда обогатишь свою память знанием всех тех богатств, которые выработало человечество”. Далее он переключился на Маркса с Энгельсом, все это Маруся знала и прежде, но слушала с вниманием: говорил Иван четко, дикция хорошая, но артистизма ему не хватало. Марусе было с кем сравнивать, лекции во Фребелевском институте в свое время читали великие педагоги…
После лекции Маруся подошла к профессору Белоусову – нет, не возобновить знакомство, а задать вопрос по учебной программе… и посмотреть… вообще…
– Маруся? Откуда? – он покраснел, вынул из кармана брюк мятый платок и вытер лицо.
Он, это был он, прежний Иван Белоусов. Нельзя сказать, что он ей понравился в новом обличье, но был интересен. Очень интересен… Проводил до дома. От Страстного монастыря прошли по бульварам до Никитских ворот, свернули к дому. Он не сгибался вдвое, как в прежние годы. Напротив, Маруся тянула к нему свою длинную шею, а он смотрел на нее сверху вниз. Марусе показалось, что с нежностью… Простились у подъезда. Возобновились приятельские отношения. Общались. Беседовали. Обсуждали политические новости. Маруся оценила его пролетарскую укорененность в жизни. То, чего самой не хватало…
В начале марта позвонила Ася Смолкина, двоюродная сестра, с которой Маруся редко виделась. Просила разрешения забежать на минутку. Было некстати, но Ася сказала, что она прямо возле дома, пришлось принять. Среди множества двоюродных братьев и сестер Ася слыла самой доброй и самой глупой. Вероятно, у двух этих свойств есть какая-то общая грань, но, может быть, люди умные и недобрые объединяют эти два качества, чтобы оправдать отсутствие доброты в самих себе. Так или иначе, явилась Ася, добрая и глупая, с юности превозносящая Марусю за таланты, подлинные и мнимые, за красоту, несколько к этому времени увядшую, а также за ум, образованность и горести судьбы, выпавшие на ее долю. При всем Асином восхищении Марусей Якова она ставила еще выше.
Родня не ценила Асиной постоянной и немедленной помощи, которую она оказывала ближним и дальним, все принимали как должное ее отзывчивость и полное бескорыстие, только однажды Ася получила знак благодарности за свои невидые подвиги – вскрытые на дому нарывы, уколы, ингаляции, наконец, клистирные процедуры для старушек, находящихся на смертом одре… Ася запомнила на всю жизнь, как приехавший в Киев из Харькова в трехдневный отпуск Яков пришел к ней домой с букетом цветов, забытым знаком внимания, поцеловал засушенную спиртом руку хирургической сестры и поблагодарил, что она спасла своим искусством жизнь сына и грудь жены. Где раздобыл он цветы в 16-м году?
– Что вы! Что вы, Яков! Это преувеличение! Я рада, что немного помогла! – бормотала Ася, чувствуя себя так, как будто орден получила. С тех пор она и считала его самым благородным человеком, какого в жизни встретила.
На редких семейных торжествах, когда родственники встречались, Ася сидела обычно на краю стола и ела Якова глазами, не замечая перемигиваний кузин на ее счет. Свой восторг перед Яковом она влюбленностью отнюдь не считала, потому что с юных лет уверена была, что ни один мужчина на ней никогда не женится и не надо ей об этом мечтать, а лучше послужить окружающим. Слово “ближние” было не из ее лексикона. Она и не догадывалась, что приняла своего рода монашеский обет, и даже жертвы своей не заметила. Ну, не глупость ли?
Она вошла к Марусе со своей глуповатой улыбкой. Нежные усики над верхней губой обещали со временем приобрести мужественность, близко поставленные глаза сияли, длинный рот расплылся в улыбке, открывая белейшие ровные зубы, как будто случайно ей доставшиеся. В руках у нее был кулек с пирожными. Маруся поставила чайник на электрическую плитку в комнате – старалась поменьше выходить на общую кухню. Пили чай с эклерами. Разговаривали о родственниках. О Якове Маруся ничего не говорила. Ася спросила, что он пишет, Маруся рассказала про экзему, которая обострилась. Ася всплеснула руками:
– Да что ты говоришь! Какое совпадение! У Верочкиной Анечки тоже экзема!
Маруся только плечами пожала: какая Верочка? Какая Анечка? Чему она так радуется?
– Нет, я радуюсь, потому что Верочка, моя сослуживица, нашла какую-то бабку в Подмосковье, травница или в этом роде, так она дала для ее дочки Анечки какую-то притирку, ужасно вонючую, черную, бог знает из чего сделанную, и помогло! Чудодейственная оказалась! Через две недели даже пятнышка не осталось! Совсем недавно это было! Хочешь, я все разузнаю, достанем мы эту притирку для Яши!
Маруся сразу же забыла про эту травницу и ее изделия. Но через неделю Ася опять позвонила и восторженно сообщила, что добыла снадобье, что бабка эта удивительная, живет в деревне Фирсановка, весь дом у нее в иконах, сильно верующая, но не отсталая, а очень разумная, и даже несколько образованная, книги по ботанике стоят… настоящая травница, и бабка этой бабки была травница. Народная, следовательно, медицина, лучше всякой аптечной, надо это снадобье немедленно Якову переправить. Немедленно! Потому что в течение двух недель оно испортится и потеряет силу.
Маруся попросила ее отправить лекарство по почте. Ася дар речи потеряла, но, оправившись, сказала, что можно и по почте, но ведь пока дойдет, испортится… Да и примут ли бутылку на почте?
Маруся вежливо, но не без ехидства объяснила Асе, что ехать в ближайшее время в Бийск она не собирается, а если та считает необходимым, может ехать сама хоть сегодня.
Ася подтвердила свою давнюю репутацию, растерянно сказавши:
– Марусенька, так у меня и адреса Яшиного нет…
– Город Бийск, Квартальная улица, дом двадцать семь. Прости, Ася, я не могу сейчас разговаривать, – и повесила трубку.
“Нет, все же Ася настоящая идиотка!” – рассердилась Маруся.
Ася же поехала на вокзал и купила билет до города Новосибирска. Ей объяснили, что до Бийска она сможет добраться на местных поездах. Вечером следующего дня она сидела в поезде, отправляющемся туда, куда Маруся так и не добралась.
В чемодане, одетом в холщовый чехол, Ася везла тщательно упакованную в черную бумагу поллитровую бутылку с бурой жидкостью, а также не менее тщательно упакованные продуктовые запасы – две банки домашнего варенья, два килограмма муки, два килограмма пшена. Смотрела в окно, наслаждалась скользящим за окном пространством – в отпуске не была три года и всю дорогу радовалась, глядя в окно.
С юности она проводила большую часть своей жизни в госпиталях, в больницах, среди врачей и больных, и дважды приходилось ей ассистировать великим хирургам. Один из них был убит случайным снарядом в полевом госпитале во время войны, второй, старый земский врач, умер от инфаркта во время операции. Для ее восторженной натуры восхищение было потребностью, теперешние хирурги, с которыми она работала, не вызывали большого уважения: один принимал от больных подарки, взятки то есть, второй славился своим женолюбием и окружал себя стайкой хорошеньких медсестер, с которыми развлекался в удобных закутках отделения… Стыд, стыд…
В ближайшем окружении Ася идеала не находила, но где-то вдали существовал Яков, на которого она с юных лет возложила роль идеала человека и мужчины. Бурая жижа в бутылке, которую она везла за тридевять земель, должна была исцелить его от страданий. Это была миссия, а не обыкновенная поездка дальней родственницы к ссыльному в декабристскую даль. Ах, как жаль, что не Маруся была на ее месте, ведь приезд жены обрадовал бы Якова гораздо больше!
Пока безумная Ася с бутылкой святого снадобья в чемодане двигалась в сторону Алтая, Маруся тоже постоянно думала о Якове. Причиной тому был Иван Белоусов, с которым – не с пустого места! – возникали новые отношения, в которых история партии была основной темой разговоров, и Маруся с умилением вспоминала времена, когда кудрявый и нескладный Иван пытался взять ее под руку…
Иван провожал ее теперь после занятий, брал, не колеблясь, под руку, был дружелюбен и сдержан, никаких границ не переступал, но разговор, начавшийся от главного предмета – истории партии, как-то плавно перемещался к воспоминаниям юности… и однажды он сжал ей руку повыше локтя – не сильно и не слабо, как раз в меру… И в этот момент Маруся почувствовала, что уже изменяет Якову, да… хочет изменить… и придя домой, она взвесила каждое сказанное Иваном в этот вечер слово и поняла, что она с ним во всем согласна. А вот Яков с ним не согласился бы. Сказал бы что-то критическое и резкое! И она испытала прилив раздражения против мужа.
Да, надо признать, что смешной и нелепый в юности Белоусов сегодня гораздо ближе ей по духу! И он образован, хотя и в ином роде, чем Яков, и он тоже человек пишущий, хотя и в ином роде! Но как же вы игрывает его изначальная пролетарская простота в сравнении с Яшиной буржуазной сложностью!
Совместные прогулки после занятий становились все более длительными, и Яков постоянно присутствовал где-то за скобками: он словно был третьим в их общении, и Маруся вела разговор вслух – с Иваном, а про себя – с Яковом…
Поезда в Бийск пришлось ждать три часа, и Ася успела телеграфировать Якову, что приезжает. Он не встретил ее. Поздним вечером, с чемоданом и сумкой, в ботах на каблуках, проваливаясь в сплошную перину свежевыпавшего снега, она долго искала дом Якова, хотя был он в десяти минутах ходьбы от вокзала.
Телеграмму доставили, когда Ася блуждала по темноте возле дома, где Яков снимал комнату. Ася и представить себе не могла, какое яркое, до остановки дыхания, мгновенное счастье пережил он, когда взял в руки бумажку: долгожданное слово “Встречай” он много лет соединял с именем жены, и какое же глубокое разочарование испытал, когда увидел, что телеграмма подписана именем “Ася”. Он не сразу сообразил, что за Ася к нему едет, пришло в голову, что, может, ошибка? Надел пальто, вышел на крыльцо и через несколько минут встретил гостью. Пожал замерзшую руку, которую она выпростала из рукавицы, подхватил полуутонувший в снегу чемодан и повел ее в дом, едва не плача от скорби.
Помог Асе снять пальто, платок, боты… Поставил чайник. Ася улыбалась, растирала красные руки – умные умелые руки с остриженными чуть не под корень ногтями с иодной неотмывающейся обводкой.
Яков даже не поинтересовался, зачем она сюда приехала: уверен был, что у нее какие-то собственные дела, командировка или что там еще бывает… Она отогревалась, он поставил на письменный стол (другого в его маленькой комнате и не было) кружку и стакан, налил чаю. Они ели хлеб с маслом и пили дурной чай, и Ася горевала, что не сообразила, да и не успела бы, купить хорошего чаю в Елисеевском магазине… Сначала разговор вращался вокруг семьи, но Ася не была осведомлена о повседневной жизни Маруси и Генриха – видела их редко и ничего не могла добавить сверх того, что Яков знал и без нее. Он стал расспрашивать Асю о ее работе, она охотно, даже с горячностью, поведала ему о Лечсанупре, где работала уже десять лет, и как она туда попала и каким выдающимся хирургам ей доводилось ассистировать когда-то…
Она кинула беглый взгляд на его руки – они выглядели ужасно…
– Разрешите, я посмотрю, – попросила Ася.
Яков выложил обе руки на стол – они были как будто в багровых митенках: пальцы длинные, белые, с чуть загибающимися вверх последними фалангами были чистыми, а от кисти вверх, под фуфайку, уходила плотная кора. Она перевернула кисти, стала рассматривать ладони – здоровая кожа до запястья, а выше как будто рукав из корявой ткани.
Яков улыбнулся сквозь усы, пошутил:
– Ася, и ради этой дряни вы приехали?
– Ну конечно! Вам Маруся написала, какое это чудодейственное средство? Моя приятельница… – честная Ася поправила себя – дочка моей приятельницы – за две недели очистилась. А ведь уже применили все средства, даже в Ленинград возили в Военную академию, рентгеновскими лучами воздействовали – ничего не помогало…
Ася кинулась к своему чемодану, с которого она еще и чехол не сняла, и он стоял в натаявшем снегу, содрала намокшую парусину. Яков пытался ей помочь, но она сама… сама… быстро достала свою заветную бутылку, стащила с нее газетный слой, плотную черную бумагу и водрузила на стол:
– Вот! Это вам!
Какая трогательная, милая эта Ася! Тащила из Москвы эту дурацкую бутыль…
– Спасибо, Ася, я непременно попробую. Бывали периоды, когда кожа совсем очищалась, а потом вот опять… Такого лекарства, чтобы сразу снимало экзему, кажется, еще не изобрели… Я непременно попробую.
– Давайте, чтобы времени не терять, начнем прямо сегодня. У Анечки уже на третий день было заметно улучшение. Понимаете, Яша, у меня обратный билет через восемь дней. Отпуск я взяла на две недели, но дорога забирает почти семь дней, так что давайте прямо сейчас и начнем… Я вас намажу и пойду в гостиницу. Здесь есть гостиница около вокзала?
– Ася, – дикая мысль посетила Якова. – А вы в Бийск в командировку приехали или… как?
– Нет же, разве Маруся вам не написала? Я достала лекарство, думала, что она сама сюда поедет, а она занята… там, дала мне ваш адрес… вот я и приехала…
Безумие какое-то… эта Ася, бабка, притирки… и ради этого она приехала в Бийск?
Яков, почесывая руку, предложил перенести первую процедуру на завтра, но Ася настаивала: немедленно! Он твердо объявил, что сегодня поздно, пора спать, завтра ему рано вставать на службу.
Он определил Асю на свою узкую кровать, для себя устроил спальное место на полу, на тулупе, покрытом простыней. О гостинице и мечтать было нечего. А вот в милицию сходить завтра придется…
Утром Яков ушел на работу, в банк. Когда он вернулся, Ася сидела возле стола и вязала маленьким крючком что-то белое из тонких ниток и страшно смутилась:
– Все говорят “мещанство”, а это так успокаивает… – и быстренько убрала свою работу в вязаный мешочек.
Вечером состоялась первая процедура. Одновременно произошло и грехопадение. Эта женщина даже не успела ему понравиться. Да и никакому мужчине она не понравилась за сорок лет жизни… даже в юности. Но ее ласковые и твердые прикосновения к рукам, ногам, к паху, который тоже был покрыт красными очагами экземы, были столь возбуждающими, что произошло все мгновенно, почти неосознанно – долгий мужской голод и профессиональное сострадание женских рук сошлись и вспыхнули любовным пламенем…
Никогда не было у Аси замыслов соблазнять чужих мужей, а уж в особенности мужа боготворимой Маруси… Но все произошло так быстро и так неожиданно для обоих.
Они лежали на белой запятнанной бурыми травами простыне, сами перемазанные травной жижей, тесно прижавшись друг к другу, – и оба плакали. Это было потрясение, и великий телесный праздник, и ужасный стыд, который отступал, когда Яков снова попадал в средоточие мира, в глубину тела женщины, с которой не связывало его ничего. Если не считать благодарности… Так до утра они оба боролись со стыдом и вышли победителями. Почти победителями. Опустошение, нежность и новая благодарность…
Почти не размыкая ночных объятий, прожили они всю неделю. А потом попрощались – как было взаимно решено – навсегда. Яков провожал Асю на вокзал. Мартовский снегопад не утихал со дня Асиного приезда. Ася сметала снег с ресниц, вытаскивала из снега ботики, которые норовили увязнуть. Яков нес чемодан. С чувством некоторого облегчения Яков поцеловал Асю, засунул под пальто руку и погладил полновесную грудь, созданную для вскармливания множества детей и сохранившуюся в бесплодной девственности… Между ними было решено, что они ни в чем не виноваты, что судьба подарила им праздник, который они будут сохранять в тайне всю жизнь. А Маруся тут ни при чем. Что же касается главной цели Асиной поездки – она не была достигнута, Яшина экзема совершенно не отозвалась на чудодейственную настойку…
В Москве был такой же снегопад, что и на Алтае. Иван Белоусов ждал Марусю у подъезда на Поварской, а когда она спустилась – в черном пальто с барашковым воротником, с барашковой муфтой, с подведенными глазами, слегка нарумяненная – Иван неожиданно обнял ее и поцеловал. Такого между ними еще не было, да и поцелуй был скорее восторженным и детским, чем мужским и основательным…
Уже полгода Маруся тесно общалась с профессором Белоусовым. Они уже не ограничивались проводами и бульварными прогулками. Вместе они ходили на лекции в Политехнический музей, на разные интересные выступления. И вот теперь Иван пригласил Марусю в Большой театр, на премьеру оперы “Тихий Дон”.
Маруся сначала заволновалась – во-первых, что надеть? Не было у нее подходящего для премьеры наряда! Во-вторых, в этом походе в оперу был и вызов, и признание. Вызов тем знакомым, которых она могла встретить в театре, и признание, что профессор Белоусов находится с ней в таких отношениях, при которых приглашают в театр… Двадцать пять предыдущих лет в театр ходила она с мужем. Впрочем, в юные годы Иван тоже приглашал ее… Но – главное – что надеть?
При более серьезном размышлении Маруся уговорила себя, что наряд в данном случае не имеет никакого значения, это искусство пролетарское, и было бы даже нелепо рядиться в шелка и бархаты на такую премьеру. Там более что их и не было, а были старые платья, вышедшие из моды и весьма поношенные… И пусть!
Они заняли свои места в партере – Иван в своем всегдашнем френче, Маруся в синем платье с полосатым кушаком и полосатыми манжетами – скромно и стильно! – и слушали музыку Дзержинского, другого, не того, который уже умер.
Хорошей эта музыка Марусе не показалась, но и плохой нельзя было ее назвать. Странная музыка.
Местами топорная, местами народная… Одно Маруся понимала с полной ясностью: нет, это не Шостакович… Ни силы, ни новизны. Но Шостаковича за его “Леди Макбет Мценского уезда” уж так разделали в “Правде”! Интересно, как “Тихий Дон” пройдет… Не было рядом Якова, который бы объяснил, чем эта музыка Дзержинского хороша, чем плоха…
Голоса же были прекрасные, хотя постановка Смолича показалась Марусе несколько убогой.
Посещение Большого театра что-то изменило в их отношениях. Все предварительные точки уже были расставлены: Яков уже почти и не существовал в ее жизни – так полагал Иван, впрочем, со слов Маруси. Сам он был в давнем полуразводе с женой, которая жила с дочкой в Киеве, общались они мало. Брак, длившийся лет десять, Иван считал ошибкой и намекал Марусе, что в жизни своей любил одну только женщину, и Маруся знает, как ее зовут… И смотрел на нее преданными глазами, сразу напомнив того смешного, киевского Ваню Белоусова.
В Институте Красной профессуры он читал курс по истории рабочего движения, по историческому материализму и по западно-европейской философии, вел кружки на заводах, писал брошюры, много знал и помнил, всю жизнь изучал немецкий, но Канта и Гегеля изучал в переводах. Маруся помнила, как Яков ругал эти переводы, считал, что переводить немецких философов бессмысленно, потому что в русском языке не выработана философская терминология, и в результате все переводы неудобопонимаемы. И еще он говорил, что, как ни странно, Кант в английском переводе воспринимается гораздо легче. Говорил о грамматике языка, о том, как она связана с характером народа, и еще надо выяснить, что здесь чем обусловлено: язык характером или характер языком. “Он все, все знал, и на все у него были свои теории, – с раздражением думала Маруся, – но никогда не было у него простых «да» и «нет». Все сложности от лукавого! Иван прост и прям, и как это замечательно. Здоровая пролетарская основа снимает всю путаницу, всю бесплодную игру ума, которая мешает достижению цели. Цель Ивана проста и благородна – создать нового человека, подготовить кадры для будущего, дать молодежи необходимое и достаточное. Якова же всегда интересует только излишнее, он не умеет отсекать эти излишки. И в этом, именно в этом его трагедия. Горе от ума! И отсюда постоянно возникающий конфликт с государством, пролетарским государством, а ничего лучше в истории не было придумано. И здесь прав Иван, а не Яков. Не на ошибки, которые неизбежны в таком великом деле, а именно на достижения следует обращать внимание. И опять здесь прав Иван. Семья вливает в нас свою отраву. У Ивана отец железнодорожный рабочий, он сам пробивал себе дорогу, а к Яше на дом приходили нанятые учителя – языки, музыка. Буржуазная среда. А ведь мне так хотелось вырваться из моего мещанского дома, из среды мелких ремесленников, владельцев лавочек, этой еврейской тесноты и духоты. И куда же я попала? В богатый дом, к накрытому столу с буржуа-папашей во главе, к белой скатерти, к бело-розовому сервизу… с кухаркой и горничной. А так хотелось простоты, чистоты…”
Все эти размышления приближали ее к Ивану. Нет, ничего чувственного, но какая правильная, какая завидная прямота. Без интеллигентских стенаний.
Приближался конец ссылки Якова, и Маруся с тоской думала о том, что он скоро вернется домой – и она снова окажется в постоянной борьбе с ним и будет постоянно ему проигрывать, и снова ее работа станет второстепенной и незначительной в сравнении с его важными научными занятиями… Да и пропишут ли его в Москве? А если пропишут, то найдет ли он службу? А если не пропишут, он уедет снова в какую-нибудь даль, и она будет жить вот так, неся на себе клеймо отверженной, с документами, по которым каждый кадровик будет видеть ее социальное пятно. И спасти ее от этого клейма может только развод.
Но рядом с ней был Генрих. Ему было двадцать лет. Избалованный и капризный ребенок исчез, вместо него как-то незаметно образовался совсем новый человек, практический, целеустремленный. Он жил взрослой и трудной жизнью и хорошо с ней справлялся. Зарплату свою приносил матери, оставляя себе только необходимые на транспорт и на обед деньги. Его приняли в комсомол, он был этим горд. Закончив рабфак, поступил в техникум, был увлечен учебой точно так же, как когда-то в детстве увлекался конструктором. Самые трудные годы отрочества он прожил без отца, отторгаясь от отцовских наставлений, назиданий, культурных ценностей, даже слегка презирая их, – лишь одна техника занимала его.
Генрих был единственным, с кем Маруся поделилась своими новыми мыслями. Она волновалась перед этим разговором, но неожиданно встретила в сыне поддержку:
– Мама, я думаю, что ты права. Может быть, это следовало сделать раньше. В Сталинграде еще…
И она решилась. Суд был заочный, очень быстрый. В коридоре с ней вместе ожидали решения еще три женщины. Всех развели, и потребовалось на это пятнадцать минут на всех четверых. Это была распространенная практика тех лет. Хотя циркуляр НКВД по поводу разводов с заключенными еще не был опубликован, но работники ЗАГСов уже были ознакомлены с порядком регистрации односторонних разводов между супругами, один из которых находится в заключении или в ссылке. Никаких бланков о разводе для заполнения вторым супругом посылать при этой процедуре не требовалось. Документ о разводе Маруся получила на руки в августе 1936 года. Знали об этом два человека: она и Генрих.
Якову Маруся о разводе не написала, все откладывала. Переписка продолжалась, но несколько натужная. Время освобождения мужа приближалось – Маруся все более утверждалась в мысли, что хочет жить одна. Это судьба Марусина так сложилась, что она прожила всю свою молодость женой “единого мужа”, но умственно она была свободной женщиной нового времени, эмансипанткой, а жизнь повела ее по буржуазному руслу. Так сложилось: Яков полностью владел ее чувствами, и ей никогда не хотелось никаких иных объятий. Теоретически же она вполне разделяла теорию “стакана воды”, полной половой свободы, провозглашенной еще Авророй Дюдеван, Александрой Коллонтай, Инессой Арманд. А на практике ее всегда что-то останавливало: даже имеющегося в наличии поклонника Маруся держала на расстоянии, хотя давно уже они ходили по грани. Иван вел себя то ли благородно, то ли робко, то ли ожидал от нее особого знака. Все сводилось к тому, что настала пора освобождаться от невыносимой власти старой любви. Сбросить, сбросить!
В конце ноября Маруся получила от Якова письмо с перечнем справок, которые понадобятся ему для прописки. Он не знал, что уже существует документ, который отменяет все его хлопоты, – свидетельство о разводе. Маруся впала в смятение, но решение уже было принято. Она не пропишет Якова, чтобы сохранить… Нет, не комнату – свою независимость, свою личность.
Иван тоже принял важное решение. В конце концов, он не мальчик – ухаживания его имели такой срок давности, что пора поставить точку. В дом к себе Маруся его не приглашала, да и невозможно, там взрослый уже сын, а пригласить к себе, в крошечную комнатенку в коммуналке, всю уставленную коробками с карточками, цитатами, алфавитами – великую коллекцию с выписками и изречениями Ленина обо всем на свете, – не решался. Иван был признанным знатоком текстов вождя, а уж картотеки такой не было и в Ленинской библиотеке. Но можно ли пригласить Марусю в это пыльное логово, на солдатскую железную кровать, на рваные простыни…
Иван нашел решение: позвонил в Цекубу – Центральную Комиссию по Улучшению Быта Ученых – и попросил две путевки в санаторий в Узкое, чудесное место в ближнем пригороде Москвы. Отдыхали там большие ученые и деятели искусства. “Красную профессуру” академики, которым принадлежал санаторий, не очень любили, но Академию наук не так давно слили с Ком. академией, и места им выделяли. Белоусову обещали – с первого декабря.
– Маруся, мы с тобой едем в санаторий. Нам пора отдохнуть, – твердо сказал мягкий Иван.
– Когда?
– Первого декабря.
Лучшего разрешения Марусиным треволнениям быть не могло: ее просто не будет в Москве, когда вернется Яков. Мучительное объяснение по крайней мере отложится. А что касается Ивана – видно будет, как там оно сложится. И – как в прорубь головой – да! Отчаянный, безумный поступок.
Декабрьское утро было сырым и казалось более темным, чем обычно. Марусю в машине укачало и подташнивало. Она всегда плохо переносила автомобильную езду и кляла себя, зачем согласилась. Когда приехали в Узкое, посветлело. Въехали в высокие парадные ворота, открылась аллея старых деревьев, дом с портиком и колоннами, церковь, службы… Когда вошли в главное здание – сердце дрогнуло… все было стройно, строго, добротно, и спина сама собой выпрямлялась, поднимался подбородок, прежняя осанка, утраченная от унижений жизни, вернулась в единое мгновение. Эта благородная обстановка рождала спокойствие и чувство собственного достоинства. Дама с седыми буклями, собранными на макушке, повела их по коридору и показала комнаты:
– Большинство гостей мы заселяем обыкновенно во флигеле, но неожиданно освободились эти комнаты. Прошу вас…
Обед они пропустили, спустились к ужину. Народу в столовой было немного, пожилые и совсем старые мужчины, со смутно знакомыми лицами. Наверное, все академики. Одного Маруся узнала – Ферсман, геохимик.
Маруся, в темно-синем костюме и скромной пестрой блузке с египетским орнаментом, сразу почувствовала себя очень уютно, уместно и хорошо. Мужчины смотрели на нее явно одобрительно. Женщина в зале, кроме подавальщицы, была только одна – полная, с родимым пятном в пол-лица, наверное, тоже академик. Она ела и одновременно читала газету.
После ужина Маруся обосновалась с романом Селина “Путешествие на край ночи” в Малой гостиной, в неудобном вольтеровском кресле. Роман был издан пару лет тому назад, на французском в руки Марусе он не попался, и она читала его в переводе Эльзы Триоле. Взялась за него Маруся после недавней критической статьи в “Правде”. Автор рецензии ругал Селина за “эстетику грязи”, причем грязи капиталистического общества, грязи буржуазной. Марусе нравился и роман, и перевод, а одновременно она любовалась картинами, мебелью красного дерева, видом на парк и постигала преимущества аристократизма перед алчной и прогнившей буржуазностью.
Первые три дня они гуляли после завтрака по огромному парку: пруды, аллеи, березовая роща, липы. Было очень приятно, но немного томительно: разговаривали на общественные темы, но как-то принужденно. Иван устал от хождения по кругу, потерял уверенность в себе. Скверно. Он уходил от Маруси и садился за работу – вечный его “Вестник Института Красной Профессуры”, который он тянул почти единолично уже лет пять.
В воскресенье шестого декабря утром пришли газеты с сообщением о новой сталинской Конституции. Иван давно уже знал о подготовке этого великого события, и вот – свершилось. Объявлено было, что социализм построен, диктатура пролетариата сделала свое дело, и профессору Белоусову теперь надо было перестраивать свои учебные программы в соответствии с новыми достижениями. В честь этого значительного события Иван достал из чемодана упакованную на всякий случай бутылку кагора и пригласил Марусю провести остаток вечера в интимной обстановке, в номере.
Ивану удалось заманить Марусю в любовные сети на кратком переходе между второй и третьей рюмкой. Маруся мало что соображала, поскольку на алкоголь, даже такой благочестивый, как кагор, реакция у нее была быстрая и бурная. Она улыбалась, смеялась чему-то, потом стены зашатались, и она вцепилась в рукав Ивана, чтобы не рухнуть. Белоусов подхватил ее и не упал лицом в грязь – и еще через пять минут торжествовал свою блиц-победу, а Маруся убежала в соседний номер, где ее вырвало густо-бордовым вином. Ей было плохо.
Когда Иван минут через двадцать постучал в ее дверь, она лежала поверх одеяла, бледная, в орнаментальной блузке с мокрой грудкой. Иван за ней нежно ухаживал, выполнял все ее указания – положил на голову горячий компресс, заварил чаю, – она попросила побольше сахара. Потом ее вырвало еще раз – Иван от умиления чуть не плакал: нежная девочка, нежная девочка… Он ухаживал за ней как за своей дочкой, когда та болела скарлатиной… Маруся была тронута. Теплый человек. Заботливый, теплый человек… И главное, с ясными позициями, доброкачественный, без интеллигентских уверток мысли.
Яков, выезжая из Новосибирска, отправил телеграмму. Ни Маруся, ни Генрих его не встретили. Четвертого декабря он приехал на Поварскую. Входную дверь открыли соседи. Комната была заперта, ключа у него не было. Поехал к сестре…
Вечером дозвонился до Генриха. Сын сказал: “Поздравляю. А мама в санатории… В каком – не знаю”.
Яков узнал о свершившимся разводе, когда Маруся вернулась из санатория. К этому времени он уже понял, что московской прописки у него не будет, не будет жены, сына – ничего из того, на что он рассчитывал. Зато он нашел себе работу в Московской области, в Егорьевском районе, в плановом отделе какой-то ничтожной фабричонки.
Перед отъездом повидался с Асей. Встретились возле Новокузнецкого метро. Розовая, трогательная, в беретке, с ожиданием в глазах, Ася спросила, как его экзема. “Экзема чувствует себя хорошо”, – пошутил Яков. Она пригласила его зайти к ней – жила рядом, на Пятницкой. Яков предложение отклонил. Погуляли по Ордынке. На прощанье Яков старомодно поцеловал ей руку.
Маруся недолго встречалась с Иваном. Он был прямодушен и надежен – политически грамотен и морально устойчив. В апреле его арестовали. Был тихий процесс, затерявшийся среди громких процессов того года. При обыске у Ивана дома, между каталожными ящиками и коробками с цитатами из Ленина, нашли вырезку из французской газеты “L’Echo de Paris” с рецензией на последнюю книгу Троцкого “Преданная революция”. Маруся, которую Иван попросил перевести статью, красным карандашом подчеркнула ошеломившую ее фразу:
“Низколобый грузин стал, сам того не желая, прямым наследником Ивана Грозного, Петра Великого и Екатерины II. Он уничтожает своих противников – революционеров, верных своей дьявольской вере, снедаемых постоянной невротической жаждой разрушения”.
Иван честно отрицал на допросах знание французского языка. Имени человека, пометившего красным карандашиком расстрельную цитатку, не назвал.
Через два месяца расстреляли всех участников процесса – троцкистов. И главных, и второстепенных. Троцкистом Иван не был, он был верным ленинцем, но это не имело значения. Шел тридцать седьмой год. Пережить все это было трудно. Но пережили. Не все.
Назад: Глава 42 Пятая попытка (2000–2009)
Дальше: Глава 44 Вариации на тему “Скрипача на крыше” (1992)

Антон
Перезвоните мне пожалуйста 8(904)332-62-08 Антон.