Книга: Лестница Якова
Назад: Глава 40 Из сундучка. Бийск. Письма Якова (1934–1937)
Дальше: Глава 42 Пятая попытка (2000–2009)

Глава 41
Война. Письма из сундучка
(1942–1943)

СВЕРДЛОВСК – МОСКВА
ГЕНРИХ – МАРУСЕ
Просмотрено Военной Цензурой
3.2.1942
Родная моя! Давно нет ничего от тебя, почему? Мамуля, если бы ты знала, как необходимы мне твои письма, то писала бы чаще. Ведь здесь нет ни одного человека, с которым я мог бы поделиться своими переживаниями, нет ни одного человека, от которого бы я мог услышать ласковое слово. А как это нужно, я лишь сейчас понял. Мамуля, дорогая, я проклинаю тот час, когда выехал из Москвы. Мне так хочется быть с тобой, я согласен на самые тяжелые условия, но лишь бы их переносить вместе. Мои товарищи? Все они хорошие в большей или меньшей степени, но жить вместе, каждый день видеть одни и те же лица, слушать одни и те же слова… Сама понимаешь.
С питанием значительно ухудшилось, вот мой питательный день. Стараюсь встать возможно позже. Встав, съедаю 100 гр хлеба и пью кипяток, в 1 час иду в столовую – обед и 200 гр хлеба, в 7–8 час. 200 гр хлеба. Раньше был коммерческий хлеб, сейчас же его достать очень трудно, надо стоять очень долго в очереди и можно получить 500 гр. А что такое для меня 500 гр? Но стараюсь бодрости духа не терять. Получили вести из Томска, томские станкиновцы скоро поедут в Москву, как мы завидуем им.
Мамуля, почему ты ничего не пишешь о себе, ведь это молчание я могу истолковать по-всякому.
Лучше писать правду, чем молчать. Ведь я хорошо понимаю, что тебе нелегко. Если найдешь нужным, то похлопочи в ин-те о запросе, но возвращение – это сладкая мечта, которой, пожалуй, не суждено сбыться. Самое тяжелое в моем положении – перспективы: жду распределения, которое будет по окончании инта (середина июля) – либо оставаться в Свердловске, заниматься важным делом, либо ехать в дыру (Лысьва, Чусовая, Белорецк), причем без гарантии долго проработать там. И мечтать о Москве…
Если случится оказия, то пошли мне ботинки от коньков, брезентовые туфли, белье и мой старый пиджак, пару рубашек. Пиши письма, да чаще, чаще, родная. На почтамт я хожу почти каждый день и все выслушиваю – вам нет. Почтамт довольно далеко, да и закрывается рано, не всегда успеваю дойти.
Пиши лучше не на почтамт, а по моему адресу:
Свердловск, 9 Втузгородок УИИ
I-й учебн. корп. ком 417
Осецкий Генрих Яковлевич

 

Крепко, крепко целую. Генрих
P.S. Разыскала ли ты Джека Рубина?

 

Просмотрено Военной Цензурой
8.2.1942
Родная Мамулинька! Много передумано и пережито за последнюю неделю. Чувствую, что за эти дни во мне произошел резкий перелом. Первые три дня февраля было очень тяжелое и грустное настроение, реформа с питанием была лишь толчком. Много надумалось за это время и вдруг прорвалось. Кажется, что жизнь прожил без особых достижений. Недавно сдал проект по станкам, получил “5”, но это не радует – равнодушен. Выполняю сейчас спецзаказ, за который заплатят и засчитают как проект по режущему инструменту. Сейчас подвернулась возможность подработать прилично, но воспользоваться не могу, т. к. надо жать на проекты, их еще у меня много. Родная! Мне очень больно, почему ты ничего не пишешь о себе, а отделываешься ничего не говорящими открытками. На мои вопросы ты совсем не отвечаешь, ведь получается не переписка, а так, обмен приветами. За все время я получил от тебя лишь одно закрытое письмо от 2 января! Я представил себе, как ты усталая приходишь после работы и валишься на тахту. Ты не пишешь, как твоя новая работа? Неужели ты стала служащим, который переворачивает “номерок” прихода и ухода? Не могу представить!
К новому режиму питания начал понемногу привыкать.
Теперь, когда я выздоровел уже, могу сообщить: я болел розовым лишаем, очень паршивая штука. Сейчас выздоровел полностью.
Здесь в газете “Уральский рабочий” часто бывают очерки Людм. Алекс. – бездарно до невероятия! А ты великодушно говорила, что ей надо учиться. Поздно ей учиться!
Это совсем не то, не то я хотел написать тебе. Мое состояние я еще не могу определить сам, может быть, со временем прояснится все. Сейчас легче на душе, но состояние непонятно, т. к. начал узнавать и чувствовать сам себя, начал находить себя. Я не знаю, поймешь ли ты меня. Родная, одна мечта у меня, кажется, готов отдать все за нее – это быть с тобой вместе. Часто, делая тот или иной поступок, думаю: “а что сказала бы мама?” Хоть мне скоро 26 лет, а иногда чувствуешь себя маленьким сыном, даже беспомощным, и это очень приятно.
Крепко, крепко целую тебя, твой Генрих. Извини за сумбур в письме, но что делать? Стал таким.

 

Просмотрено Военной Цензурой
10.2.1942
Моя родная Мамуля! Ура! Сегодня получил твое закрытое письмо от 1/ii и очень, очень обрадовался – это второе письмо (закрытое), которое я получаю от тебя. Скоро будет четыре месяца, как я покинул Москву, а кажется, что это было только вчера. Время летит быстро и каждый пропущенный час не наверстаешь – это я недавно хорошо почувствовал. Работаю сейчас вовсю, и работа теперь одно из немногих моих утешений. Твое письмо меня очень взволновало, я так ярко представил твою жизнь и мне так захотелось быть рядом с тобой, чтобы облегчить хоть чуть-чуть твою жизнь, а она, по-видимому, не очень легка и основывается лишь на твоем ясном характере и энтузиазме. Мамка! Мне очень хочется быть с тобой! Ты так замечательно описала, как ты идешь в театр и мимо каких воспоминаний проходишь – десять, двадцать, тридцать лет тому назад. А мне воспоминания совершенно не интересны – все только вперед! Мне хочется большого и полезного дела и, честно скажу, такого, чтобы была слава и почет и все такое прочее. Для страны и для тебя. С моим наследством это не просто. Добьюсь, увидишь!
Напиши, получила ли ты мою поздравительную телеграмму к 23 января и перевод 100 руб., которые я выслал тебе двадцатого января. Сейчас у меня приперло с занятиями и подрабатывать не удастся, да и траты мне предстоят порядочные (плата за обучение, военный налог и починка валенок). Но я обеспечил себя на месяц-полтора вперед. По возможности буду помогать тебе. Я просто мечтаю наладить тебе регулярную помощь. Через месяц я кончаю теоретический курс института, останется только практика и дипломный проект. Я уже почти инженер!
Недавно был в театре Красной Армии, смотрел “На всякого мудреца довольно простоты”. Пошел в театр из-за буфета (здесь даже местный оперный театр называют театром оперы и буфета), охота была удачной, купил 18 бутербродов и 5 плюшек (первый раз с отъезда из Москвы вкушал белый хлеб).
Я не попал в ВА РКК по причине, от меня не зависящей, но эта возможность еще есть, в мае будет новый набор. Боюсь, что Академия не для меня. Как всю мою жизнь авиация от меня ускользает, мечта моего детства и юности. Колю Ф. тоже не пропустила мандатная комиссия. Егору Гаврилину отказали, а ему необходимо было попасть в Академию, т. к. его учебные дела в инте в весьма плачевном состоянии: он сдал всего только 2 экзамена и не начинал еще проекта – разленился парень. Но его все же зачислили кандидатом в следующий набор.
Сейчас час ночи, я недавно приехал с почтамта, ребята уже все спят и во сне сильно портят воздух – это результат пищи. Я немного изменил режим дня: теперь я занимаюсь до 3–4 часов ночи, встаю в 11–12 часов и сразу иду обедать, т. о. я глушу голод и экономлю время. Мамочка, напиши мне побольше о своем быте. Как у нас в квартире, холодно? есть ли газ?
Где Ал. Ал. Костромин? Что пишет дядя Миша и пишет ли он вообще? Кого ты встречаешь, с кем дружна? Напиши, как выглядит моя дорогая Москва, которую я безумно люблю. Напиши, как с питанием, это очень волнует меня.
Стипендию будут назначать из результатов по 16 экзаменам. Я сдал уже 6 и получил 4 “отлично” и два “хорошо”, имею право получить еще три хороших отметки. Трудно. Лекции я не посещаю, а работаю только по книгам, очень уж неквалифицированные лектора (за малым исключением)… Приложу все усилия, чтобы закончить экзамены раньше. Напиши, есть ли какие-либо вести от Оси Шафира и Сережи Прасолова. Сашка Волков и Борис Кокин убиты под Ленинградом. Это известие я принял очень тяжело. А один наш студент, Женя Почандо, получил звание Героя Сов. Союза – молодец! Горько, так горько, что я не на фронте.
Мамуля, пиши мне чаще, мне твои письма просто необходимы.
Большой привет и поцелуй дяде Мише с семейством. Спасибо за конверты, кстати.
Если случится оказия, то пришли носки, штопку, немного белья, коньковые ботинки и брезентовые туфли, пару рубах, желательно в чемодане, т. к. кроме мешка у меня ничего нет. Пожалуй, и костюм пришли. Но самое главное – это логарифмич. линейка, готовальня и карандаши (чертежные, они лежат у меня в ящике).
Целую очень много (8888) раз. Генрих
P.S. Не хотел писать, но не удержался. Еще в конце декабря встретил случайно в городе одноклассницу Малю Котенко. Помнишь ли ее? Наверное, помнишь – она вышла замуж, как только закончила десятый класс, за нашего одноклассника Тишку Голованова. Его ты должна помнить, он приходил к нам в седьмом классе, мы в шахматы играли. Он погиб в первый же месяц войны. Она трогательна до невозможности. Мы немного стали встречаться. Была такая веселая светлая девочка, сейчас погасла. Проклятая война. Я стараюсь ее взбодрить, развеселить, и она понемногу “размораживается”.

 

СВЕРДЛОВСК – МОСКВА
ЕГОР ГАВРИЛИН – МАРУСЕ
15.2.1942
Здравствуйте, дорогая Мария Петровна! Генрих дал мне только что прочесть Ваше последнее письмо, и оно так взволновало меня, что хочется сказать Вам несколько самых теплых и дружеских слов, не в утешение, ибо Вы не из таких людей, которых нужно утешать, да и утешать, собственно, не в чем, а просто так, что называется, от избытка чувств. Когда читаешь Ваши вскользь сказанные слова о Москве, о ее быте, об условиях работы москвичей, то, кажется, снова начинаешь ощущать веяние суровой войны, веяние фронта. Ведь здесь война никак не чувствуется, люди о ней только знают и говорят, но не больше. Сначала это казалось странным, но постепенно привыкли к этому и мы, которые краем носа, если можно так выразиться, понюхали пороха и наземного и воздушного, – а что же можно сказать о свердловчанах? Поэтому неудивительно, когда здесь вызывают недоумение слова о потерянных родственниках, об оставленных квартирах и о многих вещах, столь естественных для нас с Вами и неизбежных во время всякой войны, а особенно этой. И потому Вы бесконечно правы, что мы живем как в раю, только мы не ценим этого, и, я уверен, что и Вы бы на нашем месте не ценили этого, а потому больше, чем кто бы то ни было, можете понять, почему так рвется Генрих в Москву, почему мы сидим здесь как на иголках и нервничаем и не можем себя здесь чувствовать как дома. Раздражает само свердловское спокойствие, раздражает то, что в день занятия нашими войсками Лозовой студенты – даже студенты! – подрались в буфете из-за бутерброда с колбасой, – а о чем мыслит и думает здешний обыватель? Как бы вырвать лишний кусок у другого, кто бы он ни был. И только те люди, а их здесь множество, которые пережили много, приехав с Украины, Белоруссии, Ленинграда, Москвы и зап. областей, первой заботой дня считают услышать утреннюю сводку, а после часами простаивают в бесполезных спорах у карты Союза.
Вы описываете отрывок из “Пер Гюнта” – смерть Озе. Вы правы, Мария Петровна, это, пожалуй, самое сильное место и в драме Ибсена, и в музыке Грига.
Много сказано о материнской любви, о ее силе и стойкости великими мастерами слова – Ромен Ролланом и Горьким, Чеховым и Мопассаном, Некрасовым, Гейне и многими другими, но эта короткая сцена тихой смерти матери в объятьях блудного сына, пришедшего закрыть ей глаза и утешить ее перед смертью, превосходит по своей лаконичности, сдержанности чувств и силе если не все, то многое.
Действительно, кончится война, Союз наш еще окрепнет и сплотится, залечатся все раны, восстановятся все разрушения, ключом забьет жизнь, женщины и девушки найдут себе новых мужей и возлюбленных, – но кто залечит раны тысяч матерей? Кто ответит за все их страдания и непоправимое горе? Да кто, кроме самих матерей, поймет их страдания? Ведь рассказать об этом нельзя. Во всем этом Вы бесконечно правы. Каждое письмо, что получаю от моей мамы, где она, стараясь не показать своей страшной – чтобы лишний раз не волновать меня – тоски, входит во все мельчайшие подробности моей жизни, будит во мне такую бурю негодования и грусти, что трудно даже разобраться, где кончается одно и начинается другое. А вот прочтя Ваше письмо, я убедился, что все матери тоскуют по своим сыновьям если не одинаково, то очень похоже. Остается только пожелать, чтобы все сыновья так чувствовали любовь и благодарность к своим матерям, как мы с Геней.
Но я оптимист, Мария Петровна, и знаю, Вам это присуще более, чем многим, а потому будем надеяться, что в скором времени мы все вместе, в Москве, поднимем тосты в честь победно законченной войны и за все наилучшее, что будет нас ожидать.
Большой, большой привет Вам,
Егор Гаврилин

 

ГЕНРИХ – МАРУСЕ
15.2.1942
ОТКРЫТКА
Мама! Саша Фигнер уже больше полутора месяцев ничего не имеет от своих родных. Он очень просит тебя позвонить по тел. Д2–24–47 или зайти по адресу: Новинский бульв. дом 6 кв. 13 к его родителям, узнать, все ли в порядке.

 

Амалию и Генриха поженила война. В школе не дружили. Генрих поглядывал издалека на Амалию, но ее окружала непробиваемая стена подруг и друзей, а когда Генрих ушел из школы, рядом с Амалией неизменно присутствовал влюбленный в нее Тиша Голованов. Маля и Тиша поженились сразу после окончания школы, и весь класс гулял на первой свадьбе сверстников. Генрих на свадьбе не был – к этому времени жил взрослой жизнью, работал, учился, с бывшими одноклассниками виделся редко.
С Амалией они встретились в декабре 41-го в Свердловске, на базаре Щорса. Оба они были эвакуированы – Генрих со Станкином, институтом, который в тот год должен был закончить, Амалия с конструкторским бюро. Они работали для Уралмаша, где в то время спешно запускали самоходные артиллерийские установки: Генрих при отделе проектирования, Амалия в ОКБ-9, на другом конце города.
Обрадовались друг другу как родственники: москвичи, соседи, бывшие одноклассники, столько общих воспоминаний, общих друзей. За первые месяцы войны погибли четыре мальчика из их класса. Первая похоронка пришла на Малиного мужа Тишу Голованова в конце июля сорок первого года. Амалия переживала вдовство особенно сильно: последнее время отношения у них разладились – Тиша стал пить, Амалия стыдилась его пьянства, они ссорились весь тот год, а Зинаида Филипповна, настрадавшаяся от мужниного пьянства, подливала горячего масла в огонь, пока Амалия Тишу не выгнала. Он съехал к матери, и теперь, после его гибели, этот разлад Маля не могла себе простить. Ну что бы не потерпеть? Особенно мучительно было то, что она с мужем даже не успела проститься, написать ему… И ни одного письма от него не получила. Мать Тиши, когда она принесла извещение о смерти Тиши – прислали по месту прописки! – отрыдав и откричав свое, Амалию выгнала…
Переживала Амалия не только потерю мужа, но и потерю себя – она привыкла жить в мире с собой, мир ей улыбался, она и сама себе нравилась, а что не нравилось, на то она и не смотрела… и вообще инстинктивно предпочитала избегать сложностей, а не умножать их. После гибели Тиши она не могла вернуться к привычному стройному миропорядку: угнетало чувство вины перед ним и мучило ощущение собственной греховности. Одолевала тоска и одиночество без тени надежды, судьбу свою она видела пропащей и никчемной…
Эвакуации она обрадовалась – Москва стала невыносима. Но в Свердловске оказалось еще хуже.
Работа была тяжелая: начиналась в восемь утра, заканчивалась как когда, но не раньше восьми вечера. Со службы она выходила с опухшим лицом, с посиневшими руками, промерзшая – в помещении, где стояли кульманы, температура выше десяти градусов не поднималась.
С продуктами в городе было совсем плохо. Карточную систему еще на ввели, в магазинах стояли очереди с раннего утра, и одинокому работающему человеку было трудно прокормиться. Если б не рабочая столовая, куда их бюро было прикреплено, совсем бы оголодала. В последний предновогодний выходной Амалия выбралась на рынок купить какого-то продовольствия – картошки и брюквы. Посреди овощного ряда возник Генрих, которого сначала не узнала. Генрих узнал ее сразу же по синим глазам да по белой пуховой шапке, которую она носила еще в школе – с двумя длинными завязками и помпонами на макушке…
Взялись сразу за руки. Поцеловались дружески. Генрих подхватил ее сумку – два килограмма картошки и килограмм брюквы. Еще хотела Амалия купить молока – денег не хватило: оно было уже дорогим продуктом. У Генриха была бутылка водки – на обмен. Обменяли на две буханки хлеба. Одну Генрих отдал Амалии. Было уже голодно, но это было только начало тех лишений, которые ожидали их в следующем году.
Новый год встречали в общежитии у Генриха, с его однокурсниками – Маля была признана самой красивой девушкой. Конкурс был невелик – Диляра, машинистка из деканата, милая, с базедовыми глазами навыкате, и Соня-библиотекарша, с длинноносым худым лицом и оттопыренными ушами… С того вечера Амалия стала Генриховой девушкой.
Генрих встречал Амалию после работы, провожал до общежития и возвращался в свое, в часе хода по темному безлюдному городу.
Весной 42-го расписались. Жили теперь не по общежитиям, а в семейном бараке, в комнате, поделенной занавеской надвое. Вторую половину комнаты занимала еще одна пара, тоже эвакуированные, инженеры из Минска, молчаливые и неприветливые. Вдвоем, в роскоши полукомнатного жилья, жить было легче и теплее. Но голодно.
Тем временем Маруся в Москве билась и металась, пытаясь в опустевшей Москве найти достойную работу. Неудачи давно ее преследовали: после больших ожиданий и надежд юности закатилась ее обманчивая звезда. Не вышло актрисы, не вышло педагога, в журналистике тоже не удавалось пробиться. Вершина карьеры – редкие публикации в газете “Гудок”. Утешительно было то, что там публиковались славные писатели – Ильф и Петров, Олеша, Паустовский… И Маруся… Была еще “Пионерская правда”, где Маруся помещала свои статьи, посвященные творчеству детей, с тончайшей отсылкой к фребелевским принципам педагогики. Любимый ее журнал “Советская игрушка”, куда ее направила сама Крупская, закрылся еще перед войной, а как интересно там было работать: создавали новую советскую игрушку, с новым идеологическим содержанием… В прошлом, все в прошлом…
Однако Маруся не сдавалась. Писала, бегала по редакциям, предлагала… и вдруг – неожиданная удача, случайная встреча, предложение, на которое и рассчитывать было невозможно: пригласили в драматический театр помощником художественного руководителя по литчасти и, при надобности, по работе с актерами… Театры все были эвакуированы, а этот драматический театр, организованный режиссером Горчаковым, с сорок первого был в Москве единственным.
Счастье! Счастье! Маруся снова дышала театральным воздухом и сценической пылью. Ставили пьесу, нужную народу, – “Русские люди” Константина Симонова. И неважно, что пьеса была несколько топорная, и быт трудный, и нехватка необходимого, зато была роскошь творческого труда, которая всегда Марусе была дороже насущного хлеба. И она летала по затемненной еще Москве, возрожденная и смертельно усталая. Писала Генриху редкие бодрые письма и трудилась до изнеможения на благо страны!
Амалия и Генрих тихонько трудились за занавеской, и их беззвучная любовь принесла свой плод: то, что не произошло в пятилетнем браке с Тишей, совершилось – Амалия довольно скоро забеременела. Первые месяцы Амалия об этом и не догадывалась – месячные прекратились, но в тот голодный год это происходило со многими молодыми женщинами. Природа сопротивлялась зачатиям. Плохое самочувствие Амалия относила за счет истощения и к врачу обратилась только на шестом месяце, когда ребенок начал толкаться, заявляя о своем существовании. Живот немного выпятился, на лице выступили желтые пятна и опухли губы. Но ни одной пуговицы она не переставила на своей одежде – сама худела, все шло в ребеночка. Изменилась походка, ходила она шатко, по-утиному переваливаясь, боялась упасть.
Лето, на редкость холодное и дождливое в тот год, промелькнуло незаметно, наступила ранняя зима. Самым большим испытанием был не постоянный голод, а уборная, в которую хочешь не хочешь приходилось заходить каждый день. Длинный ров был обстроен нестругаными досками, наподобие временного сарая, а внутри у стены возвышался кое-как сбитый помост, покрытый замерзшей мочой и растущими кучами кала. Каждый поход в уборную превращался в номер парного эквилибра. Природные границы стыдливости рухнули – держась за руки мужа, в темноте, прорезанной светом Генрихова электрического фонарика, Амалия присаживалась над устрашающей дырой. Из глаз текли слезы, из геморроидальных узлов прямой кишки сочилась кровь. Генрих и сам едва не плакал, глядя на мучения жены. Со страстью, много превышающей страсти сестер Прозоровых, супруги повторяли знаменитую реплику Чехова “В Москву! В Москву!”. По обстоятельствам военного времени это было практически невозможно.
К началу 43-го года Сталинградский тракторный завод, знакомый Генриху по его поездке к отцу, прекратил свое существование. Уралмаш самым экстренным образом наращивал производство танков. Генрих работал над проектом, который облегчал один из самых трудоемких процессов высокоточной обработки металла. Сделав свою работу до окончания отведенного срока, заслужил премию. В связи с этим достижением он попросил начальника отдела Абузарова записать его на прием к директору завода Музрукову. Сестра Абузарова Дина была секретарем директора и пользовалась его благосклонностью. Абузаров посмеялся, отказал, сказавши, что это так же невозможно, как записаться на прием к Господу Богу. Не было еще такого случая, чтобы директор принимал какого-то паршивого инженеришку. Генрих не отлипал со своей просьбой.
– Да что тебе приспичило? – удивлялся Абузаров. – Премию тебе выписали, чего еще-то хочешь? Комнату все равно не дадут!
– Попроси Дину! По личному делу! Мне жену надо в Москву отправить! – признался Генрих. – Она здесь загнется. Ей рожать скоро.
Абузаров поскреб корявой рукой корявую щеку:
– Попрошу Дину, но навряд ли получится. А получится, за тобой бутылка.
– Да хоть три! – обрадовался Генрих.
Встреча состоялась и прошла вполне успешно. Директор предполагал, что мальчишка будет просить отдельную комнату в общежитии – с жилищным вопросом было напряженно. Тонкошеий юноша, которому на вид было не более восемнадцати, просил выписать пропуск в Москву беременной жене. Музруков удивился – не жилье просит! – и позвонил в ОКБ-9, там еще более удивились звонку высокого начальства, но Амалию отпустить были готовы.
Генрих все время разговора стоял навытяжку перед столом директора, восхищаясь простотой решения неразрешимого для обычных людей вопроса…
Въезд в Москву решался особым образом – сложная процедура. Музруков позвонил первому секретарю Свердловского обкома Андрианову, и вопрос решился окончательно – пропуск в Москву был заказан и через некоторое время получен.
Три бутылки водки, купленные на черном рынке за половину огромной Генриховой премии, были доставлены Абузарову. Абузаров был счастлив – отец-колхозник отстраивал рухнувший коровник, материалов не было, а водка в России с давних времен заменяла любой материал.
Вторая половина премии была отправлена Марусе. Амалия в первый момент обиделась, что Генрих все отправил матери, а потом подумала, что он еще не совсем привык быть мужем.
В начале февраля в пелене небывалой пурги Генрих доволок жену, которая была на восьмом месяце, до вокзала, с трудом разыскал поезд, стоявший за полкилометра до перрона, и затолкал туда Амалию. Чемодан он успел втиснуть в вагон, а сумку с хилыми дорожными припасами передать не успел. Поезд тронулся. Так и ехала Амалия четверо суток почти без еды, простуженная, измученная болями и кровотечениями. Встретила ее мать и хромой сосед Пустыгин, которого Зинаида упросила дотащить чемодан.
В Москве на вокзале было холодно и темно. Мела классическая метель, но гораздо более мягкая, чем та, уральская, которая Амалию провожала.
Через пару дней семью Котенко навестила свекровь Мария Петровна. Первая встреча была очень сердечной. Свекровь расспрашивала о Генрихе, была весела и остроумна. Вспоминали одноклассников, которых Маруся хорошо помнила, даже Тишу припомнила. Считали погибших. Грустили и радовались.
– Хорошо бы девочку! – сказала под конец Маруся.
– Все говорят, что будет девочка. И мама тоже говорит, что девочки материнскую красоту пьют. Я ведь такая стала страшная, как забеременела.
– Пройдет, пройдет, – великодушно пообещала Маруся.
В начале марта Амалия в роддоме Грауэрмана, на Арбате, где и сама родилась, произвела на свет двухкилограммовую девочку. Назвали Норой, как хотела того Маруся. Амалии больше хотелось бы Леночку. Но Норе не судьба была называться Леночкой… Старый врач – не то Марк Григорьевич, не то Григорий Маркович – принял роды и завязал ниткой геморроидальные узлы, от которых Амалия так страдала всю вторую половину беременности. И они прошли – на всю жизнь.
В конце сорок четвертого Генрих вернулся в Москву. Война повернулась к победе – “десять сталинских ударов” вывели советскую армию в Европу. Победа уже висела в воздухе, но похоронки все еще приходили.
После войны из всего класса выживших осталось двое мальчиков – Генрих и Джек Рубин. Джек вернулся без ноги. Из выпуска сорок первого года тоже выжили двое. Одним из двоих был Нолик Митлянский, ставший впоследствии скульптором… По сей день возле их школы стоит памятник этим мальчикам, который поставил Нолик в начале семидесятых. Но до этого времени еще надо было дожить.
Назад: Глава 40 Из сундучка. Бийск. Письма Якова (1934–1937)
Дальше: Глава 42 Пятая попытка (2000–2009)

Антон
Перезвоните мне пожалуйста 8(904)332-62-08 Антон.