Книга: Сыграй мне смерть по нотам...
Назад: Глава 8. Необычайные приключения итальянца в Сибири
Дальше: Глава 10. Сколько женщин нужно человеку

Глава 9. Возвращение самовара

— Наверху я хочу устроить репетиционные комнаты. А здесь будут проходить концерты, — пояснил Андрей Андреевич, обводя радостным взглядом стены бывшего бального зала особняка Тверитиных.
Сейчас это было довольно запущенное и неприглядное помещение. Только на потолке едва просматривалась лепнина — свидетельство былой роскоши. Лепнина изображала густые заросли водяных лилий. Её сплошь покрывали акварельные разводы плесени. Плесень тут водилась самых разнообразных и редких сортов — бархатно-чёрная, похожая на копоть, меланхолически зелёная и даже ярко-розовая. Самоваров никогда прежде такой не встречал.
Совсем не так поэтично выглядело в этом зале всё остальное — два старых дивана, пустой посудный шкаф без дверцы, какие-то ящики. Ряд дружно покосившихся вправо фанерных стульев, сбитых одной грубой доской, в своё время явно принадлежал малому лекторию общества «Знание». На полу стоял телевизор «Рекорд» с весёлым маленьким экраном, напоминающим овальное блюдо. Ещё один телевизор, неизвестной марки, обиженно отвернулся к стене. Всё это было пыльно, серо, негодно. Всё, кроме оранжевого солнечного луча: он яростно продирался сквозь иней замёрзших окон и искрился радугой. Только в сильные морозы бывает такой цветной румяный свет. А морозы трещали в Нетске уже шестые сутки!
— Хороша лепнина, — заметил Самоваров, задрав к потолку голову. — Отменный провинциальный модерн. Только рисунок побелками забит.
— Мы всё расчистим, — с жаром пообещал Смирнов. — Я так и вижу всю эту красоту новенькой, отреставрированной. Не хуже, чем у вас в Мраморной гостиной будет!
Самоваров засомневался:
— Работы здесь очень много. Но дядю Васю из строительной бригады на пушечный выстрел нельзя подпускать к этой лепнине.
— А мы и не подпустим, мы не зулусы. Вы ещё не знаете, что за энтузиасты родители моих детишек. Они горы своротят! А сколько у нашего коллектива бескорыстных друзей! Какие спонсоры! Этот центр будет украшением нашего города. Мненравится, когда старинные, пришедшие в упадок здания реставрируются по-европейски. Например, домок-теремок, а внутри современнейшая зубная клиника или стильный офис серьёзной фирмы. Я такое видел в Амстердаме. Что-то вроде шкатулки с секретом получается — или сюрприза из яйца Фаберже.
«Дались всем эти яйца, — подумал Самоваров. — Но Фаберже разве додумался бы засобачить в золотое яйцо зубную клинику? Интересно другое: соврал мне красавец Смирнов про уральский самоварчик или нет?»
Он значительно вздохнул.
Андрей Андреевич его понял:
— Конечно, концертный зал — дело будущего. А вот личные наши с вами дела ждать не будут!
Андрей Андреевич сам нашёл Самоварова в музее и не только внимательно выслушал рассказ о пресловутом обмене с Тверитиным, но и согласился вернуть спорный предмет.
— Воля Матвея Степановича для меня священна, — сказал он со вздохом.
Самоваров такой деликатности от Андрея Андреевича не ожидал. Ведь совсем недавно жена Смирнова по телефону своим скрипучим голосом отшила его. А вот теперь не понадобилось даже свидетельство (некогда железное, а теперь абсолютно невозможное) покойного Щепина-Ростовского.
Вообще при ближайшем знакомстве Андрей Андреевич оказался очень приятным человеком — искренним, непосредственным и открытым. Он, правда, до смерти был заморочен гастрольными проблемами, на ходу всё забывал и очень быстро бегал — но Самоваров никак не мог представить, что он крадёт чужие ноты.
Настя намекала даже, что Смирнов хочет уморить Шелегина. Это всё Дашины россказни. Чего не выдумает ревнивая девчонка!
Правда, Самоваров собственными ушами слышал, что Смирнов собирается то ли продать, то ли сдать в аренду тверитинский особняк. Где тогда будут детки петь хором? Но продажа дома — дело житейское, некриминальное, а всё остальное наверняка Дашины выдумки. Ну, не может она простить матери ни любовника, ни пренебрежения к больному отцу — и всё тут!
Только один вопрос остаётся нерешённым: кто написал «Простые песни»?
Самоваров напомнил, что коробка с вожделенным уральским самоварчиком осталась у Матвея Степановича в кабинете.
— Там полно самоваров, — подтвердил Андрей Андреевич. — Любопытно, который вас пленил? Я в этом кабинете устроил что-то вроде штаб-квартиры нашего будущего вокального центра. Часто теперь любуюсь коллекцией Матвея Степановича и вспоминаю его — такого открытого, щедрого, ранимого. У него ведь почему детские стихи получались? Потому что он сохранил наивную чистоту и доверчивость ребёнка. Дети его обожали!
Самоваров, не будучи ребёнком, в восторг от Тверитина никогда не приходил. Обыкновенный был старик — сварливый и довольно вздорный, когда выпьет. Но Смирнов неподдельно посветлел лицом, когда заговорил о Матвее Степановиче.
В кабинете поэта Андрей Андреевич ничего не сдвинул, не тронул. Всё так же царил там огромный дубовый стол, крытый изумрудно-зелёным сукном. Старорежимные кляксочки темнели на сукне возле чернильного прибора. Прибор этот тоже был сделан в виде Маши и медведя: вокруг бронзовых сказочных героев росли могучие бронзовые грибы. Шляпки грибов приподнимались. Под ними обнаруживались яйцевидные углубления, внутренние стенки которых до сих пор отливали павлиньей зеленью давно высохших чернил. Самоваров мог поверить, что этим предметом дети действительно восхищались.
Рядом со столом стояла всё та же тверитинская плетёная корзина, и даже виднелась в ней какая-то бумажка. Стены пестрели снимками писателей с автографами. Самой крупной была фотография Вадима Кожевникова, а надпись на ней — особенно дружеской.
Штаб-квартира Андрея Андреевича (три пластиковые папки) скромно ютилась на плетёном столике, где Тверитин обычно держал бутерброды. Самоваровская коробка красовалась на прежнем месте.
— Этот? — удивился Андрей Андреевич, заглянув в коробку. — Такой невзрачный? «Я выбрал бы другую, когда б я был, как ты поэт»… Посмотрите, какой красавец вон тот, слева, с извилистыми ручками! И блестит он сильнее. Хотите, я вам его отдам вместо вашего?
Самоваров не хотел.
— Тогда оба возьмите! Не хотите? А тот ваш чайник, про который вы мне рассказывали? Это он? Берите!
Честный, но жадный до чайников Самоваров не смог отказаться. В конце концов, это была его вещь, собственноручно извлечённая из зловонного мусорного ящика и собственноручно же подновлённая и выколоченная. А Смирнов, чего доброго, её снова на помойку снесёт — невзрачных предметов он явно не признаёт.
Всё-таки Самоваров слегка покраснел, принимая чайник. Он даже почувствовал неуютную прохладу внутри, там, где у многих помещается гастрит, а у некоторых совесть.
— И от кофейку вы у меня не отвертитесь, — засмеялся Андрей Андреевич. — Это мы в пару минут устроим!
В оборудование штаб-квартиры вокального центра, помимо папок, входил и небольшой электрочайник, и банка крупитчатого растворимого кофе, и тубус одноразовых стаканчиков. Андрей Андреевич настелил на изумрудное сукно писчей бумаги, не тронутой пером поэта, и пригласил Самоварова к столу.
— Люблю кофе, — признался он. — Растворимый, конечно, не то. Паллиатив. Но мой из лучших! Я пью чашек по десяти в день, не меньше. И ничего — сплю отлично. Наоборот, если кофе не выпью, бессонница замучит. Странно? Но я читал, что есть кошки, которые спят от валерьянки.
— Я таких даже видел, — вежливо подтвердил Самоваров.
— Я бы и чаю мог вам предложить, — улыбнулся Андрей Андреевич. — Но боюсь, вам он не понравится. Вы, я слышал, знаток чая и мастер чайных церемоний?
Самоваров только пожал плечами. Ему очень хотелось разговориться с Андреем Андреевичем, но тот весело метался от темы к теме, и беседа не клеилась. А Самоваров собрался на Шелегина и на «Простые песни» невзначай как-нибудь выехать и посмотреть, что тогда станет с открытой улыбкой симпатичного музыканта.
Было заметно, что Андрей Андреевич тоже хотел разговора, и Самоваров знал даже, о чём — о Даше и о позавчерашней встрече в «Багатели».
Андрей Андреевич не заставил себя долго ждать.
— Я вас не сразу узнал в «Багатели», — решительно приблизился он к горячей теме. — Лицо у вас изменчивое, да и темновато было в зале. А мне ещё чужие проблемы решать пришлось. Слава Богу, разобрались!.. С детьми всегда трудности. У вас дети есть?
— Нет ещё, — сухо ответил Самоваров.
— Как и у меня. Мы, оказывается, с вами во многом сходствуем — так, кажется, говорили в старину? И мы умно поступаем, что с потомством не торопимся. Молодые родители — это каменный век. Ведь дети страшно обременяют, а хочется свободы, простора, удовольствий, карьеры. Потом детки вдруг вырастают в незнакомых взрослых людей, которым вы почему-то не слишком нравитесь. Общаться противно: сплошные взаимные обиды. Приходится дожидаться внуков — с этими больше лада бывает. Я всё это по своему педагогическому опыту знаю: и родителей, и детей много прошло через мои руки!
Самоваров слушал молча.
— А мы с вами лучше так сделаем: вместо внуков детей родим, — улыбнулся Андрей Андреевич. — Тогда родим, когда молодость уже определённо позади, прыть разного рода поутихла. Зато переделаны большие дела, есть успех, благополучие, стабильность — и немного усталости. Вот золотая пора для отцовства! Мой опыт подсказывает множество позитивных примеров такого рода. Ну, как, договорились?
Андрей Андреевич выразительно подмигнул, будто подбивал Самоварова родить детишек на пару, каким-то неведомым природе хитрым способом. Са
— Всегда с детьми трудности, — продолжил Смирнов. — Этой семье, Шелегиным, многие стараются помочь. Вы, может быть, не в курсе, но отец у них очень болен.
— Я слышал. Мне жена что-то говорила, — сказал Самоваров. — Он чуть ли не парализован и не может двигаться?
— Абсолютно! — вздохнул Андрей Андреевич, и лицо его стало скорбным. — Его жена бьётся из последних сил. Она работает у нас в филармонии и помогает моему хору с выступлениями. Я, как могу, стараюсь её поддержать. Да вы это и сами в «Багатели» видели! Иногда даже в дурацкую ситуацию попадёшь, а что делать? Измученная мать обращается ко мне как к знатоку детской психологии. Девочка совершенно её извела. Ребёнок очень сложный, обстановка в доме тяжёлая… Я пытаюсь объяснить Ирине Александровне, что влияют на её дочь и семейные неурядицы, и бурное половое созревание, и явно обозначившееся влечение к мужчинам. Трудно со всем этим справиться матери — женщине практически одинокой. Тем более что Ирина Александровна переутомляется на работе и дома, с больным мужем. Она на грани срыва…
Самоваров сочувственно покачал головой:
— Муж её к тому же не в себе, кажется?
— Это уже не человек, а лишь оболочка человека — слабая, пропитанная лекарствами, не способная существовать без ежеминутной чужой заботы. Я часто вижу его. Он сидит такой тихий, иссохший. Не верится даже, что эти руки, ноги, тело — живая плоть, а не какие-то неподвижные тряпки, брошенные в кресло. А лицо у него белое и немного перекошенное, со странным таким выражением: и не мысль в нём, как у обычного человека, и не настороженность, как у животного, а что-то непонятное и, кажется, опасное. Иногда просто мороз по коже дерёт, и понятно делается, почему в старину юродивых и полоумных считали святыми.
Андрей Андреевич уже выпил одну из своих десяти чашек кофе. Он задумчиво уставился на холмистые под снегом крыши, которые виднелись за окном. Батареи грели жарко, пахло старым домом, книгами, а со стен разнообразно и значительно посматривали советские писатели, склонив головы набок и дымя сигаретами и трубками.
— Я о смерти думаю всё время, — неожиданно сказал Андрей Андреевич. — Не о старости даже, а именно о смерти. Нелепо, правда? Это из-за Шелегина. Я ведь знал его до несчастья. Он непростой был очень, тихий, самолюбивый. Ничего у него не получалось — даже в Союз не приняли. Это с консерваторским-то образованием! Но всё-таки живой был человек, по улицам ходил, думал о чём-то, дочку всюду за собой таскал. И вдруг такое… Что он теперь? Зачем? Насколько он здесь, с нами? Или нет уже его?
— Не нам решать, — неохотно отозвался Самоваров. — Даже о себе всего не знаешь, а уж чужая душа — потёмки.
— Вот именно! Но я иногда представлю себя такой вот вещью в кресле, и мне страшно делается. Или просто по улице иду, вспомню его, и хочется бежать куда-то, спрятаться. Как он терпит? Зачем терпеть? Бесконечная боль, неопрятность, мучение — и невольное отвращение окружающих. Какие-то чужие люди приходят, щупают, смотрят, уколы делают. Так всё время, и ничего другого уже не будет. Что может быть ужаснее? Разве не счастье, когда придёт кто-то из этих чужих, введёт что-то в вену — обычный укол! — и всё кончится. Я бы, например, только благодарен был.
— Что вы можете об этом знать? — не выдержал Самоваров. — Вы были когда-нибудь тяжелобольным? Жертвой? Или заложником? И подходил разве к вам кто-нибудь чужой, чтобы вас убить? А вы в этот момент ничего сделать не можете, только глядите, как этот чужой вас убивает. Чужой — здоровый, сильный, которому вы никто, которому плевать на вас. Он отнимает у вас жизнь. С какой это стати отнимает?
Андрей Андреевич даже вскочил со стула:
— Как с какой? Если я в своё время в здравом уме и этой… как её… твёрдой памяти — или наоборот, в твёрдом уме? В общем, если я выразил свою волю и считаю, что невозможно, позорно жить вонючим овощем в кресле…
— Мало ли какие глупости приходят в голову в здравом уме, особенно после сытного обеда, — холодно заметил Самоваров.
— Нет, нельзя быть таким эгоистом! А муки близких? А их бессмысленные заботы? Их неприятные, в конце концов, ощущения? Они ведь сами обязательно захотят, чтоб я поскорее убрался, чтоб сам не мучился и их освободил. Ведь если я стал бесполезен… Я был опорой, защитой, я их обеспечивал, радовал, а теперь только неприятен! Разве они не захотят, чтоб я умер?
— Может, и захотят. Пусть.
— Но я сам, сам так хочу! Я им сам скажу: если я стану овощем, прекратите это! Обязательно прекратите!
— Так это вы им скажете, будучи здоровым и ничего не понимая, — усмехнулся Самоваров. — Говорят же некоторые дуры: после тридцати (или сорока?) жизнь кончается — целлюлит, лишний вес, мужики меньше липнут. Что, ловить их на слове и отстреливать, когда стукнет тридцать и пара лишних килограммов набежит?
Смирнов засмеялся:
— Ну, это совсем другое!
— То же самое! Что вы обо всём этом можете знать? — повторил Самоваров уже раздражённо. — Я сам когда-то, как Шелегин, тряпкой валялся на койке в больнице. Только иногда всплывал из боли и дури, которая заглушала чуть боль (уколы мне такие ставили). Шёл третий год, как я лечился. Операция неудачно прошла — чуть концы не отдал. Тогда и я, как вы говорите, думал: укольчик бы теперь, и кончить всё это. К чему зря мучиться? Кому нужна такая моя жизнь? Родители давно в автомобильной катастрофе погибли. Невеста когда-то была, только к тому времени исчезла. А я всё лежал на койке — всплывал и тонул, всплывал и тонул…
Андрей Андреевич хотел снова сварить кофейку, но так и замер с электрочайником в руках.
— И вот я очередной раз всплыл, — продолжил Самоваров, — и по всему, что от меня осталось, сразу ниточками, пунктирчиком потекла боль. А там, где было резано и разворочено, ниточка в клубок скатывалась и начинала язвить. Меня тут же, как обычно, прошибло потом — холодным, быстрым, несолёным, как вода. Опять! Сотый раз уже я вот так просыпался! Я стиснул зубы, отвернулся, уставился на свою тумбочку. Рядом с кроватью стояла эта тумбочка, бледно-зелёная. В больницах всё такими дохлыми цветами красят, что хоть сразу ложись и мри.
— Эти цвета считаются успокаивающими, — вставил Андрей Андреевич.
— Успокаивающими навечно? Я уткнулся в эту покойницкую тумбочку. Она была гладкая, скользкая, масляной краской крашеная. На её стенке просматривалось мутное отражение. Отражение состояло из трёх прямоугольников. Как раз солнце заходило, и эти прямоугольники были, оказывается, небом, крышей и ярко освещённым откосом окна. Когда они сложились у меня в картинку, я по ней понял: там, в мире, сейчас вечер. Там закат, всё оранжевое, и стёкла бликуют огнём — так всегда бывает, когда закат ясный. Как только я всё это увидел, тот серо-бурый прямоугольник, что в моей картинке был небом, откинулся вдруг в глубину, и откос засиял, и даже оттуда будто теплом повеяло. Это, конечно, сработало воображение: я просто вспомнил, какие бывают закаты. Какой бывает тогда свет, вспомнил, как ложатся тени, как они удлиняются, как шелестят деревья, как всё постепенно гаснет, и наступает ночь. Все закаты за двадцать три тогдашних моих года отразились в паршивой тумбочке. И я решил: «Пусть даже всё совсем будет плохо и больно, и я не выздоровлю, но если я хоть тень, хоть отражение солнца смогу видеть на стенке тумбочки, то смогу и жить, и даже быть от этого счастливым. Ведь когда я здоровым бегал, я не обращал особого внимания на такие вещи, как свет и тени. Теперь я буду их видеть лучше, чем те, кто бегает, веселится и пиво пьёт». Не знаю, поняли ли вы…
Самоварову неловко стало, что он так разговорился, и он быстро закончил:
— Если б вползла тогда ко мне какая-то благостная морда со шприцем, нежно желая, чтоб я больше не мучился, и убила бы меня, то убила бы не милосердно и гуманно, а точно так же, как убивает любой бандит.
Андрей Андреевич крепко обнял свой белоснежный электрочайник и спросил изумлённо:
— Так вы принципиально против эвтаназии? Но как же тогда весь цивилизованный мир?.. Голландия?
— С чего вы взяли, — буркнул Самоваров, — что Голландия — средоточие истины? Что там главные мудрецы сидят, и вам остаётся только бежать вприпрыжку и исполнять, что они сказали?
— Но если человек сам распорядился себя…
— Для удобства нетерпеливых наследников? Да поймите вы: раз человек, как вы выражаетесь, в здравом уме, и хочет в будущем умереть от укола, то это просто желание самоубийства. То есть сложная штука на грани ненормальности. А с самоубийцами психиатры разбираются. И пусть их! Зато к казни — к чужому шприцу — только суд может приговорить. Причём за самые тяжкие преступления. Да и то не во всякой стране!
— Но моя собственная воля…
— Вы же сами смеялись над женщинами с целлюлитом, которые говорят, что им жизнь не мила. Представьте, сейчас вы выразите свою волю: хочу послезавтра повеситься. Имею ли я право послезавтра прийти к вам на дом и вас вздёрнуть? Нет! Даже если вы сами повеситесь, мы вас откачивать будем.
— Так я здоров! Но если б я был смертельно болен…
— Пусть коллектив поможет сдохнуть? Тяжко больной человек ни сказать, ни сообразить толком ничего не в состоянии — как мы узнаем, что у него на уме? Какова его воля в данный момент? С какой стати со шприцем к нему полезем?
— Он молит об избавлении!
— А через полчаса о своей слабости пожалеет и захочет на этом свете остаться. Пускай когда-то он сам сделал такое распоряжение — по глупости, или поддавшись моде, или супруга, щекоча бюстом, упросила. Но кто знает, не увидит ли он закат на стенке тумбочки? И поймёт, что не тот только жив и счастлив, кто бегает и пиво пьёт!
Смирнов включил-таки свой чайник и прислушивался, склонив голову, к его тихому утробному шелесту.
— Вы необыкновенный человек, Николай Алексеевич, — вздохнул Андрей Андреевич наконец. — Я не ожидал даже… Фу, глупость сейчас сказал — я совсем не то имел в виду! Вы и выглядите значительно, и директор ваш много говорила лестного… Я про другое: вы многое сами в жизни испытали, поэтому теперь можете здраво судить.
— Не всегда здраво!
— О, я ведь тоже повидал кое-что, только в своей сфере, — сказал Смирнов. — Мне кажется, мы с вами будем дружить. Я это чувствую! Хорошо, что мы именно тут, в кабинете Матвея Степановича, с вами встретились. Вы не просто унесёте отсюда свой самовар и исчезнете, будто я вас не знал никогда. Вы для меня что-то будете значить. Есть такое предчувствие — а у нас, у Раков, интуиция отменная. Я Рак по гороскопу, а вы?.. И вообще мы, творческие люди, больше чувствуем, чем знаем, а чувство вернее…
Самоваров на себя досадовал: зря выложил малознакомому человеку свои воспоминания. Некстати получилось! Теперь вот ещё и дружить с ним собираются.
«Старый Мазай разболтался в сарае! — ругнул он себя. — Теперь надо и самому у него что-нибудь выспросить».
— Да, творческие люди по-особому устроены, — сказал Самоваров поспешно, чтобы Смирнов не успел сбиться на другую тему. — Они всегда были для меня загадкой. Художников-то я много знаю. Как они работают, мне понятно. Выучиться можно! Но музыка? Откуда она берётся у композитора? Что-то в голове звенит? Или как?
— Музыке тоже учат, — мягко улыбнулся Андрей Андреевич.
Самоваров заподозрил, что он хочет уйти от ответа, и постарался изобразить на лице заинтересованность:
— Я не про игру на пианино вас спрашиваю. Мне интересно, как вы сочинили свои песни и хоры? Я их недавно по Нетскому радио слышал и потрясён. Откуда такое чудо возникает? Могу ещё представить, как можно какую-нибудь авангардную симфонию наколбасить: где-то звякнуло, где-то свистнуло, грохнуло, а в результате впечатление большое. Но «Простые песни»!
Смирнов залился своим детским смехом:
— Вы глубоко неправы! Авангардную симфонию наколбасить ещё как трудно! Впрочем, я симфонической музыкой не занимаюсь. И вообще написал я немного — «Простые песни» да «Листки из тетради». Было у меня такое особое время, когда писалось. До этого не очень получалось, а после некогда стало. Кое-то случается лишь один раз в жизни…
— Но всё-таки? — продолжал приставать Самоваров.
Андрей Андреевич облокотился на зелёный стол поэта Тверитина и попал в яркую полосу света, которая тянулась от окна. Его мягкие волосы вызолотились и засияли. Он совсем не походил на вора. Даже на вора песен.
— Это было семь лет назад, — начал он задумчиво.
Самоваров смутился. Ему всегда становилось неловко, когда кто-то начинал врать, даже так бесхитростно, как Настя в «Багатели». Если Андрей Андреевич сейчас обманет насчёт своего сочинительства, то ложь будет самого скверного пошиба. Симпатичный, открытый, златовласый — и пошло соврёт? Или скажет правду, и всё разъяснится, и Дашины басни покажутся смешны?
— Я был влюблён. Смертельно, — признался Андрей Андреевич и застенчиво вычертил пальцем на столе несколько петель. — Вы мою жену, Полину, видели?
Самоваров кивнул — мол, видел.
— Ничего из ряда вон выходящего, да? Сейчас ей двадцать три. Заурядная женщина без особых примет. Но тогда… Она у меня в «Ключах» пела с одиннадцати лет. Девчонкой тоже была невзрачной, но старалась. Голосок так себе, средний. Полину я в «Ключах» потому только терпел, что её отец что-то возглавлял на железной дороге. Понимаете сами: гастроли, а он нам билеты бесплатные или льготные в международный вагон делал. А вот с голосом у Полины всё хуже становилось. Вы её сейчас слышали?
— Как она поёт? — удивился Самоваров.
— Нет, как говорит. Слышали?
— Да. Но я не могу судить…
— Дверной скрип, если выражаться помягче. От этого тембра я больной. Но в тот год… Голоса, впрочем, и тогда не было. Но приезжает она после летних каникул, и все в недоумении — где наша Полина? Где скромный набор мослов, одетый в джинсы? Это, знаете, с девчонками довольно часто случается, но такого разительного превращения я никогда не видал. Она стала красавицей! Откуда что взялось: плечи, улыбка, дивная линия ног! Ещё три месяца назад ничто этого не предвещало. Каким-то образом глаза у неё вдруг сделались бездонными? Откуда? Откуда, наконец, тяжёлая большущая грудь? Никогда больше не было у неё такой груди, как той осенью. Сейчас на целых два размера меньше — возвращаемся потихоньку к мослам. А тогда я, разумеется, потерял голову. Мне тридцать, она девчонка. Абсолютно взрывная смесь! И скоро случилось то, что случилось — она забеременела.
— А «Простые песни»? — напомнил Самоваров, обескураженный чересчур уж романтической историей создания вокальных шедевров.
— Погодите, сейчас! Мы с нею были в угаре. Но я, хотя и был всегда против ранних женитьб, понял, что ситуация серьёзная. Дерьмовая ситуация, проще говоря. Надо было на что-то решаться — ведь она несовершеннолетняя. Мы явились к железнодорожному папе и поставили его перед фактом. Папа немного поорал, но всё-таки простил. Он только потребовал, чтобы свадьба была заметная. Долго готовились, сняли «Люкс-Центральный» под банкет, путёвки купили в Таиланд — всё сделали, как положено у таких вот пап…
— И что дальше?
— Полина выкинула через два месяца. Долго потом болела, осунулась, снова стала никакая, серенькая. Отцвела. Она не безобразна, конечно. Некоторым и в теперешнем своём виде может нравиться. Но ничего одуряющего и необыкновенного, что было той осенью, в ней не осталось. Хорошая девочка, неглупая. Живём.
— А «Простые песни»? — снова напомнил Самоваров.
Ему всё казалось, что Смирнов заговаривает ему зубы и нарочно не ту историю рассказывает.
— Я «Простые песни» в Таиланде написал. Во время свадебного путешествия. Ночами. Днём на пляже валяемся, ночью Полина спит, а я никак заснуть не могу. Слоняюсь из угла в угол — то на неё смотрю спящую, то на море. А море там в потёмках почти не шевелится, не плещет. Вода густой кажется, как постное масло. Звёзды неестественно крупные, цветами пахнет. Я сажусь к кофейному столику и пишу. И «Песни» там сделал, и «Листки из альбома». Одним махом! Не знаю даже, что на меня тогда нашло. Не забывайте, я влюблён был до сумасшествия!
— И музыка в голове звенела? — всё допытывался Самоваров.
— Звенела. И в голове, и в других местах, если вы понимаете, что я имею в виду, — признался Андрей Андреевич. — Я ведь как бы не в себе был. Один врач, очень хороший, мне потом объяснил, что такое катастрофическое сексуальное возбуждение всю химию в организме меняет. Целую кучу гормонов зашкаливает! На сознании это не может не отразиться. Сам не знаю, почему я так много там, в Таиланде, написал. Творчество — своего рода сдвиг, это всем известно. У кого сдвиг случается надолго, а у кого временно. Я, очевидно, принадлежу ко второй категории. Скоро всё закончилось — и любовь, и сочинительство. Но вещи получились неплохие. Их часто исполняют, особенно на Западе.
Самоваров вздохнул. Непонятно было, правду сказал Смирнов или наврал. Кто его знает, как музыку пишут! Может, и в Таиланде это случается. А, собственно, чего он, Самоваров, от Андрея Андреевича ожидал — что тот расскажет, как стащил у Шелегина тетрадки?
Чем пристальнее Самоваров приглядывался к Андрею Андреевичу, тем больше ему казалось, что не мог этот обычный человек написать такую странную музыку. Даже в условиях катастрофической влюблённости! В нём самом странного ни капли нет. Вот он сидит сейчас, кофе свой попивает и вздыхает — о чём? О том, что грудь у жены не того размера.
Однако Андрей Андреевич нисколько не выглядел вруном, когда рассказывал свою историю. Самоваров знал: так случается, когда быль и небыль крепко перемешаны и потому неразделимы.
Где Смирнов мог приврать? В Таиланде он, похоже, был, тут всё правда. Зато как «Простые песни» написал, помнит плохо. Но его же не переехал «КамАЗ», как Шелегина! Чёрт его разберёт!
А если не врёт? Андрей Андреевич, похоже, человек без задних мыслей, лёгкий, живой, душа нараспашку. Таких женщины любят — и чаще всего взаимно. Андрей Андреевич в любви просто купается: и жену ценит за прошлое, и Ирину нежно жалеет, и целует по телефону рыжую Анну с хвостиками. Самое удивительное, что никто на него не в обиде. Счастливец!
— Не думайте, я потом пробовал заниматься композицией, — признался Андрей Андреевич, грустно клоня золотую голову. — Только не вышло ничего: сдвиг закончился. Откуда он, этот сдвиг, взялся и куда пропал? Может, у меня с психикой не всё в порядке? Ведь ненормальные люди порой такие штуки выдумывают, какие нам и не снились.
Самоваров вспомнил модель Вселенной, которая до сих пор пылилась в его мастерской на подоконнике, и признался:
— Я такие штуки видывал. И странных людей встречал.
— Вы тоже? И вам это интересно? — оживился Смирнов. — Я люблю дуриков! Не тех, конечно, которые ничего не соображают, ревут дикими голосами и мочатся в штаны — эти просто противны. Зато лёгонький-лёгонький сдвиг всегда любопытен. У меня есть знакомый врач, очень хороший, и вот у него я вижу иногда пациентов уму непостижимых.
— Они музыку тоже сочиняют? — спросил Самоваров.
— Нет, увы. Правда, один рисует потрясающие картинки — крохотные, а в них человечки и всякие существа кишат. И интересно, и безобразно, в духе Босха. Рассуждают дурики тоже занятно. Но непредсказуемы — то им всё внушить можно, и они послушны, как дети, то упрутся в свою дурь, и ничем её не перешибёшь. Странный народ.
— Их измышления — это болезнь, — заметил Самоваров. — А их картинки — не искусство.
— Не скажите! А Ван Гог с Врубелем? А Шуман? Во всяком мало-мальски выдающемся человеке всегда дурь сидит! То ли химия тому причиной, как у меня в Таиланде, то ли травма мозга — нянька уронила. Но что-то этакое сидит обязательно!
— А вам не обидно, что ваш сдвиг кончился? И что нянька не уронила — это было бы надёжнее в смысле вечного вдохновения?
Смирнов улыбнулся:
— Обидно иногда. Но чаще я вполне счастлив и доволен собой. Гениям, то есть дурикам, живётся несладко. Как представлю себе дурдом… Вы тут хорошо рассказывали, что и в больнице может быть счастье, и солнце в тумбочках отражается. Только я как человек здоровый такого счастья больше смерти боюсь. Потому, наверное, что больницу я могу себе вообразить, а вот смерть — нет. Смерть — это просто закрытая дверь с надписью «Посторонним вход воспрещён». И всё.
— И вы хотите, чтоб вас поскорее за эту дверь, сунули, если вы заболеете, — добавил Самоваров.
— Не хочу, не буду! — весело замотал головой Андрей Андреевич. — Вы в меня заронили некоторые сомнения. Хотя из-за двери всегда молчок! А вы — это, наверное, бестактный вопрос? — вы в какой больнице лежали? В городской оперируют неплохо. Но если что-то с печенью, то лучше в шестой, и я бы мог вам оказать содействие, потому что…
— Я был ранен, — пояснил Самоваров.
— То есть как? Ну, вот снова чушь сказал… Я имел в виду, что… Как ранены? Вы в армии были? В горячих точках?
— Нет. Я служил в уголовном розыске.
Самоваров увидел, что от изумления улыбка Андрея Андреевича не погасла, а наоборот, расплылась до сияния и ширины, которые совсем не соответствовали случаю.

 

Назад: Глава 8. Необычайные приключения итальянца в Сибири
Дальше: Глава 10. Сколько женщин нужно человеку