Глава 18. Рожки в тринадцатом ряду
Хорошо, что Даша умчалась по своим делам. Было бы неловко, если бы она всё ещё сидела в углу дивана, воинственно вздёрнув подбородок, и обещала воздать по заслугам Андрею Андреевичу, а тут в мастерскую заглянул бы он сам. Но заглянул он минутой позже и застал Самоварова в полном одиночестве.
— Вы меня искали? — спросил он.
Самоваров удивлённо поднял брови.
— Ольга Иннокентьевна сказала, что вас беспокоят баяны, — пояснил Смирнов.
— Ах, вот вы о чём! — улыбнулся Самоваров. — Не то чтобы очень беспокоят, но хотелось бы перерывов в музыке, пусть недолгих. Моя работа требует тишины, пустоты, ровного освещения. А сами детишки что, не устают разве?
Андрей Андреевич вздохнул:
— Если б вы знали, как они счастливы, что могут тут репетировать! О какой усталости вы говорите? Квинтет баянистов наконец-то смог отшлифовать новую программу! В Центральной музыкальной школе дефицит помещений, время расписано буквально по минутам. Таково веление времени: пришлось сдать в аренду частным предпринимателям правое крыло. Представьте, такие клетушки остались, что пианино со стулом и аккомпаниатором едва помещается, а виолончелист в коридоре уже сидит. Что говорить о квинтете баянистов! Их и на вечер в расписание ставили, и на шесть тридцать утра, но всё равно от предпринимателей жалобы: шумно и подвесные потолки вибрируют. Вы потерпите чуть-чуть, Николай Алексеевич! Подумайте о том, что эти дети, занимаясь в жутких условиях, стали лауреатами международного конкурса в Эссене!
Андрей Андреевич замолк. Слышно было, как он нервно, с присвистом дышит. Самоваров обернулся и обнаружил, что так и не повернул лицом к стенке портрет Анны Рогатых. Андрей Андреевич смотрел на портрет, не мигая.
— Вот рыжая бестия! — проговорил он. — Мне кажется, что именно эта живопись — очень талантливая, не спорю! — высвободила в Анне отрицательную энергию. Теперь она удержу не знает. Невменяема!
— Неужели эта девушка ещё что-то натворила? — изумился Самоваров. — Я вчера её видел, и она вела себя вполне прилично.
Смирнов даже подпрыгнул на месте:
— Прилично? Она? Значит, вы ещё не слышали… Я делаю всё, чтобы избежать огласки, но слухи уже поползли, и до вас всё может дойти в искажённом виде. Вы близкий мне человек, поэтому вам лучше узнать от меня. То есть правду…
Он опустился на диван, страдальчески сплёл пальцы. Одет он был сегодня снова во что-то белое, пушистое, мужественно-скандинавское. Самоварову пришло в голову, что Андрей Андреевич носит светлое, чтобы казаться моложе.
— Случилось это нынче утром на заседании комиссии по организации Рождественского концерта, — обстоятельно начал Смирнов. — Ольга Иннокентьевна, ваш директор, присутствовала. Помощник губернатора пришёл, представители прессы, в том числе Зымрин с телевидения. Стоял вопрос, как организовать освещение концерта в электронных СМИ — сделать несколько обзорных передач или транслировать концерт целиком. Я, конечно, руками и ногами был за трансляцию: от нарезок не жди полноценного эстетического впечатления. Но Зымрин стал внушать, что трансляция невозможна. В тот же день, как на грех, помимо концерта состоится конкурс красоты «Сударушка» и мини-турнир по футболу на снегу. В эти дела тоже вложены громадные бюджетные деньги. Да и вообще, говорил Зымрин, бабы и бутсы народу ближе роялей и дудок. Представьте, говорил, посреди футбола и тем более баб вдруг врубят классическую музыку. Да народ на выборы не пойдет в феврале! Помощник губернатора с этим согласился. Проголосовали за нарезку. Вот какая логика у зулусов с телевидения и из администрации. Впрочем, не зулусов даже! Зулусы музыкальны и обожествляют тамтам.
— А Анна Рогатых? — напомнил соскучившийся Самоваров.
Андрей Андреевич потемнел лицом:
— В тот момент, когда я, отстаивая свою принципиальную позицию, вынужден был упомянуть, что меня знают в Европе, что мои произведения исполняются по всему миру, и я… В общем, в этот момент Анна ни с того ни с сего плюнула мне в лицо. Попала в глаз! Никто ничего подобного не ожидал, я в том числе — она такая тихая сидела. А здесь при прессе, при администрации! При Зымрине! Не вставая с места и ни слова не говоря, плюнула через стол.
Заседание в музее, в Ольгином кабинете. Самоваров представил раздольную ширь директорского стола и тогда лишь оценил силу презрения и страсти рыжей Анны.
— Ведь я сам просил ввести её в комиссию, — сокрушался Андрей Андреевич. — У неё есть деловая хватка, она в курсе всех дел, а мне приходилось часто отсутствовать на заседаниях. Я хотел поднять её престиж, отблагодарить за годы напряжённого труда в ансамбле. Но она словно взбесилась! После заседания я к ней подошёл, пытался урезонить. Она почему-то сказала, что я мразь. Она хотела бы меня убить, но пока только плюёт мне в лицо. И плюнула ещё раз, теперь с близкого расстояния. Не все члены комиссии тогда разошлись. Я услышал за своей спиной гиений хохот Зымрина с телевидения. Вы его передачи не смотрите? Об искусстве? Называются «Уж невтерпёж»? И это ничтожество меня обхохотало!
Андрей Андреевич, обессиленный, откинулся на спинку дивана. Его моложавое лицо стало почти детским. «Он до сих пор умеет плакать», — догадался Самоваров и спросил:
— А вы не пробовали сводить Анну к Алле Леонидовне?
— Не было необходимости: Анна всегда была вполне адекватна. Да и не хотелось, чтоб она почуяла, что я и Алла… Но вы по-своему правы. У Анны явный психоз на эротической почве, ей помощь нужна. Женщины! Им нельзя поддаваться, им нельзя принадлежать. Не надо и совершенно над ними властвовать. Не надо! Всюду беда! Нет, они должны быть сами по себе, на расстоянии. Они должны появляться, когда нужны, и не мешать в прочее время. И чтоб никакой передозировки! Но у меня этого не получается. Почему, скажите? Почему?
Андрей Андреевич задавал свои вопросы так требовательно, что Самоваров смутился. Его ли дело решать, почему лжекомпозитора Смирнова донимают женщины и почему он не может от них раз и навсегда отбиться?
Говорить хотелось совсем о другом. Например, Самоваров знал, отчего Анна Рогатых плюнула через стол в Андрея Андреевича, но всё-таки спросил:
— Вы не догадываетесь, почему Анна так обозлилась?
— Ума не приложу! — воскликнул Андрей Андреевич с ясным лицом. — Я понимаю, она очень чувственна и, не находя, должно быть, полного удовлетворения… Однако те формы, в которые это выливается…
— А что это за история с «Простыми песнями»? — сухо перебил его Самоваров. — Говорят даже, будто не вы их написали?
Ясность лица Смирнова поколебалась, растерянно распахнулись голубые глаза.
— Откуда вы взяли? Кто сказал? — пролепетал он и тут же почти закричал, краснея и давясь словами:
— Это сплетни! Это завистники, понимаете? Понять даже не могу, откуда вся эта грязь! Я никого не подсиживаю, никому не мешаю. За что? За что? Почему не оставят меня в покое? Я так устал, так всё надоело! Я не могу жить в этой стране.
— Так о «Простых песнях» — неправда? — спокойно переспросил Самоваров.
— Господи, конечно неправда! Как вы могли поверить в эту утку — вы, такой чуткий к правде! Этого я от вас не ожидал.
Самоваров вздохнул:
— Существуют рукописи «Простых песен» десятилетней примерно давности. Не ваши рукописи. Они обнаружены в здании Союза композиторов при переезде.
— Так вот оно что…
Андрей Андреевич отвернулся к стене, долго молчал.
— Вы их видели? Рукописи с датами? С пометками третьих лиц, познакомившихся с ними? С официальными печатями Союза композиторов? — спросил он наконец тихо, скороговоркой.
— Нет.
— Так какого же чёрта! Кто вам их показал?
Самоваров ответил не сразу. Он теперь только понял, в какой серьёзный разговор ввязался. Может, права толстая девчонка с мифологическим — вот которым только? — именем, и надо всегда говорить начистоту? Тогда дело сразу прояснится, узлы развяжутся или их рубить придётся — но зато конец всей лжи.
— Кто мне рукопись показал, я не скажу, — сказал Самоваров. — Не имею права. Но рукописи подлинные. Впрочем, раз вы заговорили про даты и печати, то понимаете, что они подлинные. Вы ведь защищаться собрались. Только стоит ли? Больно некрасивое дело.
Андрей Андреевич провёл рукой по лицу так, будто оно было грязное или мокрое. Но оно было просто несчастное.
— А тот, кто вам рукописи показал, что хочет делать? — тихо спросил он. — В городе ничего не слышно, на меня он не вышел — значит, решиться не может. Или затевает что-то? Денег, может быть, хочет? Тогда передайте, я согласен. Деньги у меня есть и будут. Только надо тихо, чтоб ни звука. Лишь в этом случае я буду платить.
Самоваров вспомнил неугомонных сестёр Пекишевых. У этих не получится тихо. Но они и не подозревают, что могут шантажировать Андрея Андреевича и тем зарабатывать себе на шоколадки!
— Вы меня принимаете за посланца вымогателей, — обиженно сказал Самоваров. — А вот этого я от вас не ожидал. Вряд ли с вас потребуют деньги — хотя если делу дать юридический ход, такая возможность не исключена.
— Господи, Анна? Так это её работа? — осенило вдруг Андрея Андреевича.
— Да какая разница, чья! Главное, тайное всё равно станет явным, и вы окажетесь в неприятной ситуации. Я одного понять не могу: как такое могло с вами случиться?
— О, я знал, что этим кончится! — почти плакал Андрей Андреевич. — Да пропади они пропадом, эти проклятые опусы!.. Помните, Николай Алексеевич, я вам как-то говорил про маленькую ошибку, которая всю жизнь может отравить? Вот она! Это та ошибка и есть!
— Всего-навсего ошибка? — не поверил Самоваров.
— Да! И ничего больше! — покачал головой Андрей Андреевич. — Я ведь человек довольно легкомысленный и бесшабашный. Бросаюсь очертя голову во всякие нелепости — и всегда судьба берегла! А тут… Что же теперь будет?
Он снова и снова то тёр лицо, то ерошил волосы, то одёргивал пушистый свитер, будто мог обобрать, стереть с себя все облепившие его неприятности.
— Вам Ирина Александровна дала ноты? — спросил Самоваров.
Смирнов обрадовался такому прямому вопросу и заговорил быстро, сам себя раззадоривая и разом избавляясь от тягостной тайны.
— Нет, не Ирина! Всякий подумал бы, что Ирина, но это не она. Ирина не дошла бы до такой наглости — и я сам бы не дошёл. Правда, в то время я уже был знаком и… близок с Ириной. Меня попросили помочь семье пострадавшего музыканта, дать благотворительный концерт Модно было тогда говорить о милосердии, о духовности, о чём-то ещё таком… ну, это неважно! Я дал концерт, стал вхож в семью. Даша подавала большие надежды, но… Она жуткий ребёнок. Была ещё Марина Петровна Шелегина, мать Сергея. Вот персона!
— Не хотите же вы сказать, что она… — начал догадываться Самоваров.
— Не перебивайте! тогда всё узнаете. Марина Петровна была невероятная женщина. Превосходная пианистка, педагог, а в молодости, должно быть, и женщина оригинальной красоты. Её физиономия к моменту нашего знакомства, конечно, повидала виды, да и помаду она всегда выбирала тёмно-вишнёвую. Не на приличную бабульку она походила, а на старого паяца, забывшего стереть грим. Или на грубо размалёванного туземного идола. Конечно, злого — все они злые. Зато фигура была бесподобная. В семьдесят лет — вот такая талия!
Андрей Андреевич свёл большие и указательные пальцы и показал Самоварову ненормально крошечную для старческой талии окружность.
— Ирина боялась её как огня, — продолжил он. — Старуха мигом раскусила
наши отношения и приказала ей: «Не прячься. Всё равно к нему бегать будешь, так лучше в дом веди — он парень многообещающий, везучий, поможет семье». Так я, как ни смешно, заделался другом семьи, почти официальным фаворитом. Марина Петровна была личностью яркой, с перцем, к тому же отличной музыкантшей. Мне даже временами казалось, что я к Шелегиным из-за неё хожу, а совсем не ради Ирины. Со старухой было интересно дружить, хотя её яду хватило бы, чтоб перетравить всю Нетскую филармонию и половину мировой музыкальной элиты впридачу.
Андрей Андреевич поморщился и продолжил:
— В один прекрасный день эта обворожительная карга теснит меня в угол за роялем, припирает двумя стульями и говорит: «Андрюша, Сергею совсем плохо. Сегодня был профессор Попов и сказал, что через две недели всё будет кончено». Она никогда не плакала — при мне, во всяком случае, при Ирине, при ребёнке. Случались у неё сердечные приступы (я думал, притворные). Но в тот день я увидел её слёзы. Настоящие, женские, текучие слёзы! Я кинулся её утешать, обещал деньги, обещал похороны Сергею за счёт общественных организаций. Но она только головой трясла и серьгами качала — мол, не то. «Мы с тобой лучше сыграем одну шутку», — наконец сказала она и достала эти проклятые ноты.
— «Простые песни»? — не поверил свои ушам Самоваров.
— И «Простые песни», и «Листки из тетради». Говорит: «Это сочинения Сергея. Не блестяще, но что-то в них есть. Не так уж плохи. Сам он такой вялый, невезучий и никчёмный, что никуда бы их продвинуть не смог, даже если был и здоров, и жив. Пробовал уже один раз, да не вышло! Это судьба: одному удача дана, другому нет. Ничего тут сделать нельзя, как ни бейся. Сергея теперь никто никогда не услышит и не оценит. Возьми ноты себе». Я думал, она хочет, чтоб я эту музыку исполнял, проталкивал, вводил в оборот. «Не выйдет! — сказала она. — Он проклят. Поставь лучше своё имя, и тогда увидишь…Это просто шутка!»
— Вы тоже думали, что это шутка? — спросил Самоваров.
— Да! Тогда — да. Чего на самом деле хотела Марина Петровна, я и представить себе не мог. Никогда её не понимал! Но ситуация была критическая: её сын умирал, сама она плакала — могла ли она тогда шутить? Стало быть, про шутку придумала специально для моего недалёкого, как она считала, ума. И права была — я только потом сообразил, что угодил в ловушку. А тогда я не мог видеть её слёз, пожалел бедную женщину и согласился сделать все так, как она хотела. Зачем согласился? Что за бес попутал? Разве не ясно было, что это именно бесовская затея?
— Но потом-то вы могли прекратить всё это. Шутка осталась бы шуткой, если бы вы сказали правду! — не выдержал Самоваров.
Андрей Андреевич удивлённо поднял на него свои детские глаза:
— Как правду? А вы могли бы правду сказать, когда первое же исполнение «Песен» в Казани прошло на ура? И в Москве сразу заинтересовались? И какой-то чумной поляк бегал и кричал, что это гениально? Поздно, доктор! Думаете, я не мучился? Противно было, страшно! Но я уже ничего сделать не мог. Всё само собой пошло-поехало.
— Но Марина Петровна? — изумился Самоваров. — Ведь её сын не умер! Она не пробовала вернуть ему авторство?
— Марина Петровна мне шептала: «Молчи. Всё правильно. Разве я не говорила, что всё пройдёт отлично? Скушали! Пусть через тебя, но Сергей всё получил сполна. Сам бы ничего не добился! У тебя рука лёгкая, за это тебе слава и честь. Молчи». Она кого угодно уговорить могла!
— И вы молчали!
Андрей Андреевич потупился:
— Сначала просто молчал, а потом привык. Я полюбил каждую ноту этих — своих теперь — вещей. И успех полюбил. Меня превозносили, приглашали на фестивали, конкурсы. Сидел я в жюри, восхищался своим талантом и сам почти верил, что всё правда. Я сам, без этих даже опусов, многое сделал для музыкальной культуры, для пропаганды хорового пения — не так разве? Семье Шелегиных всегда помогал и помогаю. Марина Петровна на моих концертах, когда исполнялись мои (вы понимаете, о чем я говорю!) сочинения, всегда со своего места мне пальцами рожки делала — помни, мол, что к чему. Вроде бы я дьяволу душу продал. Нелепо и нечестно, правда? Ещё она говорила, что всегда хотела иметь сына вроде меня — удачливого, талантливого, лёгкого. Победителя! И имела — меня с талантом Шелегина. Теперь-то я понимаю, что у неё просто сдвиг какой-то в мозгах был.
— Это Алла Леонидовна так думает? — предположил Самоваров.
Андрей Андреевич даже отшатнулся:
— Ну, что вы! Ей я не рассказывал. Не мог! Кем-кем, а самозванцем и фальшивкой она меня не считает, поэтому ничего знать не должна. Глупо? Но я ещё не перебесился. Меня ещё мучают женщины, я ещё хочу их завоёвывать. А они сдаются только героям. Нет, не могу я каяться!
— Дело далеко зашло… — протянул Самоваров.
Он готов был посочувствовать Андрею Андреевичу, но не любил лжи во спасение.
Андрей Андреевич, избавившись от груза своих тайн, повеселел.
— Поймите, прошло столько лет, — с улыбкой сказал он. — Всё успокоилось, утряслось. Марина Петровна умерла, и мне без её рожек в тринадцатом ряду легче стало. Я ведь и сам по себе хороший музыкант. Я хотел бы всё забыть, хотел бы как композитор выйти из моды, устареть, надоесть. Тогда я снова стал бы самим собой. Но теперь всё это…Что мне делать?
Самоваров задумался.
— Ирина Александровна знает о подмене? — спросил он.
— Знает. Она очень меня любит и никогда никому не скажет о том, что знает. И знает, что её никогда не брошу я. Был фильм, он как-то похоже назывался — «Я знаю, что ты знаешь, что я знаю»? Что-то в этом роде. Философское название. Ирина не семи пядей во лбу, но что я никуда не денусь, догадывается. Она кроткая, но женщины! От самых любящих можно всего ожидать. Вы видели Анну! Поначалу, когда Ирина очень мне наскучила, и я влюблялся в других, мне было тяжело. Но я настолько страшился Марины Петровны, что ночевал у Ирины исправно, как по расписанию. Вы будете смеяться, но от этого страха, от вечной боязни разоблачения, от любви к своей незаслуженной славе я становился почему-то невероятно страстен в этом доме, в этой постели. Ирина счастлива со мной, как ни одна из моих женщин. Я тоже к ней привык. Я не оставлю эту семью никогда. Все мы повязаны.
— Не так всё гладко. Вам, Андрей Андреевич, придётся из этой ситуации выбираться, — напомнил Самоваров.
— Опять вы за своё! — застонал Смирнов. — Пугаете разоблачением, а оно погубит не только меня. Чёрт со мной! А Ирина, которая знала и молчала! Покойную Марину Петровну, о которой ученики до сих пор вспоминают со слезами, ославят как организатора подлога. Я не намерен всю вину брать на себя. Семья Шелегиных лишится покоя и стабильности. Кому всё это нужно? Вы с вашим умом просто обязаны остановить назревающий скандал!
Самоваров удивился:
— Как остановить? Не я же всё затеял. Куда девать правду?
— А туда, где она и была — к чёрту! Пусть останутся мне эти два многострадальных произведения. В конце концов, я их прославил. Я их люблю! Заметьте, я не стал пользоваться магией известного имени, чтобы кропать и пропихивать в свет собственные поделки — как композитор я давно умер. Я много лет в дурацком положении, я не чурбан, я мучаюсь по-своему. Что, мало?
Но Самоваров договариваться не собирался.
— Вы знаете, что Шелегин и сейчас сочиняет музыку? — сказал он. — Даша нашла способ её записывать. Так что ничего для вас не кончилось. Убежать по запасной лестнице нельзя.
Андрей Андреевич вскочил с дивана, как кипятком облитый.
— Шелегин сочиняет? Это блеф! Выдумки! — закричал он. — Даша ребёнок невоспитанный, но очень умный и злой. Врёт легко. Значит, этот всё её фантазии? Тогда понятно! Она на бабку очень похожа, вы знаете? Эти глаза шелегинские, синие — громадные и кажутся чёрными. Бес в них сидит! Бабка была чертовка — и эта уже не чертёнок, а чертовка! Зубастая. Не верьте ей! Даже папа её иностранец — и тот чёрт. Тихонький такой, неподвижный, как полено — откуда его музыка, как не от чёрта? Вы сами говорили! Впрочем, враньё. Ничего он сочинить не в состоянии: он овощ, бестолочь. Он умирает!
Самоваров будто и не слышал этой горячей речи. Он безжалостно продолжил:
— Новые вещи Шелегина будут исполняться весной в Вене на фестивале. Я профан, мне имя Гюнтера Фишера ничего не говорит. Но вам, надеюсь, оно известно? Фишер будет дирижировать.
Андрей Андреевич даже присвистнул:
— Это вам Даша наболтала?
— Даша показывала программу фестиваля. Ей кто-то по Интернету прислал.
— Блеф, блеф! — замахал руками Андрей Андреевич. — Подделка! Даша вам и не такую дрянь покажет. На компьютере её дружок Вагнер чего угодно настряпает — техника позволяет. Какой там фестиваль!
Самоваров не стал спорить:
— Хотите верьте — хотите нет. Только лучше бы вам кончить это дело миром.
— Миром — с кем? — почти взвыл возмущённый Андрей Андреевич. — С Вагнером? С сумасшедшей сопливой девчонкой? С дурой рыжей, тоже, кстати, сумасшедшей? С полутрупом, который не говорит и не шевелится? И эта шайка убогих собирается сокрушить мою жизнь? Не выйдет! Если только эти недоумки со не попали в руки человека опытного, сообразительного и жестокого… Господи, не в ваши ли?
Андрей Андреевич даже побелел от ужаса и, тихо ёрзая, переместился в самый угол дивана. Хрустнула под ним деревяшка, уже надломленная сёстрами Пекишевыми.
«Срочно раму диванную ремонтировать надо, не то развалят вещь к чёрту», — подумал Самоваров, а вслух заговорил как можно спокойнее:
— Я в этом деле постороннее лицо. Так бывает — случайно увидел краешек чужой жизни. А вам надо решать, что делать дальше. И нечего меня бояться. Есть кое-что для вас пострашнее.
— Вы, конечно, правду имеете в виду? — догадался Андрей Андреевич. — А правда в том, что не было такого композитора — Шелегина. Кого угодно спросите! Что может в этом смыслить Гюнтер Фишер? Он в Вене сидит. Никакого Шелегина не было! И нет. И не будет. Он очень плох сейчас. Не суетиться надо с фестивалями и Фишерами, а думать, как его спасти, если это ещё возможно. Именно этим я собираюсь заняться — помогать, а не каяться. Реально помогать! Николай Алексеевич, дайте мне слово, что вы в этом дурацком заговоре не при чём.
— Даю, хотя подобные клятвы не в моих правилах, — неохотно сказал Самоваров. — Что мы с вами, в самом деле бразильцы, что ли? Мелодрама какая-то! Непричастен я к венским делам, непричастен!
Андрей Андреевич криво усмехнулся:
— И на том спасибо. Странное дело: люди, которые мне нравятся, всегда как-то ускользают от меня, отходят, теряются по жизни. Вот и вы теперь… Жалко. Мне поначалу казалось… Мы ведь не врагами расстаёмся, правда?
Самоваров не любил подобных сцен. Они казались ему неестественными. Он всегда удивлялся, как их удаётся сочинять сценаристам голливудских психологических драм. Чтоб два мужика, нервно теребя душевные струны и говоря много проникновенных слов, прощались навсегда?
Он ответил Андрею Андреевичу недовольно:
— С чего вы взяли, что мы расстаёмся? За море сегодня едем, что ли? А Рождественский концерт? До него придётся каждый день видеться.
Андрей Андреевич был уже в дверях. Походка у него из летящей сделалась неровной и вялой, как у подвыпившего.
Он оглянулся:
— Я другое имел в виду. Вы разве не поняли? Ну, а если по-вашему на вещи смотреть, тогда до свидания.
Шальная мысль мелькнула в голове Самоварова. Вспомнилась подозрения Стаса, который ищет все концы в психушке. Все мы пограничники… Я дуриков люблю…
Будто спохватившись, Самоваров остановил уходящего гостя:
— Чуть не забыл! Андрей Андреевич, если увидите Витю Фролова, передайте, чтобы он ко мне зашёл. У меня к нему предложение есть по части массажа.
— Хорошо, — кротко ответил Андрей Андреевич и вышел.
Его тихая, печальная улыбка сразила Самоварова даже больше, чем убийственное слово «хорошо». Пока они говорили об Анне, об украденной музыке, о Марине Петровне, Самоваров всё время почему-то думал о Тверитине и уколах. Самые дикие мысли лезли в голову. Увидев, что Андрей Андреевич уходит, и доверительных бесед у них, судя по всему, больше не будет, Самоваров решился на топорную провокацию, древнюю, как мир. И сработало!
Расстроенный Андрей Андреевич либо не сумел быстро среагировать и притвориться, либо не ожидал от Самоварова подобной пакости. Он лишь грустно улыбнулся и признал, что знаком с Витей Фроловым. Самоваров почему-то стало неловко.
«Смирнов ко мне со всей бразильской чувствительностью, а я к нему с подвохом, — подумал он. — Такой вот конец дружбы. Ну и ладно! Главное, Витя-то тут при чём? Как же это всё спутано? Смирнов наследник Тверитина, Смирнов бывал у Щепина и тому понравился. Смирнов знаком с Витей — каким образом? И что всё это значит? Как ни морщись, а значить это может только одно… Нет, немыслимо! А теперь ещё и злая девочка Даша начинает устраивать всё по справедливости, то есть по-своему. Жарко будет!»
Даше было не жарко, а холодно, и очень. Она уже второй час бесцельно бродила вдоль массивной, серой от мороза генерал-губернаторской ограды и наблюдала за прохожими. Сидеть у Самоварова ей показалось скучно. Она надеялась на улице, около музея, встретить Настю. Настя просто обязана помочь ей с этим проклятым разрешением для Вены. Не может быть, чтобы не нашлось какого-нибудь хитрого способа!
Даша перебирала в уме все варианты, по разным причинам забракованные. Можно бы попытаться самим, без всякого нотариуса сделать подходящую бумагу. Для этого достаточно узнать, как она должна выглядеть. А потом при свидетелях — при Августе Ивановне и том же упрямом Самоварове, который ради Насти на всё согласится — отец эту бумагу подпишет. Даша видела подобные сцены в детективных фильмах. Да, отец обязательно подпишет — поставит закорючку. Или опять надо пробовать видеозапись…
Интересно, куда Настя запропастилась? На улице, которая упиралась в плотный, как кисель, туман над рекой Нетью, Даше встречались лишь незнакомые люди. Все они шли, не глядя друг на друга и, конечно, по делам, а не ради удовольствия. Какие могут быть удовольствия в такой мороз? Прохожие были с розовыми носами и белыми игольчатыми бородами, наросшими на шарфах. Даше, когда она моргала, всякий раз приходилось расширять глаза, чтоб ресницы не путались, и верхние не липли к нижним. Сквозь заиндевевший частокол собственных ресниц Даша вглядывалась в чужие лица. Долго вглядывалась. Наконец она поняла, что совсем замёрзла.
Вообще-то продрогла она ещё днём, когда не пошла в музыкальную школу. Тогда она так же, как сейчас, бродила по улицам и придумывала всякие кары для Андрея Андреевича. В мастерской Самоварова она вроде бы отогрелась, но на самом деле только снаружи чуть-чуть оттаяла. Главный холод засел в ней незаметной маленькой льдинкой — прямо как в сказке! Оказывается, это не выдумка. Именно так люди и замерзают. Теперь эта льдинка обнаружилась, и Даша начала от неё изнутри зябнуть.
Льдинка быстро росла, превратилась в большой стылый ком, от кома широкими неровными волнами покатился озноб. Настя никогда не придёт, Насте дела нет до Даши и её забот! И никому дела нет.
Куда теперь податься, Даша не знала. Вагнер играл в «Багатели», а Дашу после скандала, устроенного Смирновым и Ириной Александровной, туда не пускали. Домой идти не хотелось ни за что. Даша двинулась по улице, заглядывая во встречные магазины, чтобы согреться. В каждом магазине она пристально, ничего не запоминая, глядела на витрины, сморкалась, вытирала оттаявшие мокрые ресницы и шла дальше.
Она вспоминала, как сидела у Самоварова в тёплой мастерской. Там она сама себе нравилась. Там была она, как ей казалось, взрослой и сильной, а главное, показала, что ей палец в рот не клади. Сам он, кажется, не слишком умный, этот Самоваров, хотя не чета матери и красавчику Андрею Андреевичу. Только очень уж правильный, потому что старый. Теперь так нельзя, никто так не живёт — неужели он не понимает? Как бы его уломать, чтоб он бумажку для Вены сделал? Настя говорит, у него есть друзья, которые смогут помочь, если он попросит. Надо, чтобы попросил. Она, Даша, всё равно своего добьётся!
Воинственные, решительные слова мелькали и исчезали в Дашиной голове. Были они такие же ненужные, как коробки и флаконы, которые она разглядывала в витринах. Подобные слова Даше годились, чтобы не думать о главном и страшном: о том, что дома умирает отец. Вот в этом она ничего не понимала и не могла придумать ничего спасительного. Смерть она уже видела, причём совсем недавно, когда умерла бабушка. Всё, связанное с похоронами, казалось ей безобразным, противным, невыносимым — суета и осторожный топот чужих людей в квартире, чужие разговоры вполголоса, незнакомые кислые лица. Нужно было соблюдать какие-то странные и нелепые правила и приметы. Больше всего она удивилась, когда поехали на поминки. Почему, если человек умер, все должны сесть и наесться? И говорить при этом нудными голосами, не чокаться и налить рюмку бабушке, которую оставили в земле на кладбище. Зачем? Даше это казалось какой-то непонятной, неприятной, дикой древностью, вроде каннибальства. Всё это так не шло бабушке — умной, желчной, элегантной!
Хотя, конечно, бабушка уже не была собой, когда в этом ужасном ящике лежала. Непохожая на себя мёртвая Марина Петровна стала маленькой, а её лицо зеленоватым. Потом Даша иногда видела подобную зеленоватость на живых лицах и ужасалась. Бабушка умерла скоропостижно, во сне. Дашу тогда отправили к соседям на ночь. Теперь — может быть, даже сегодня — Даша своими глазами может увидеть, как смерть работает, как человека забирает. А это слишком страшно! Последние дни опытная Августа Ивановна заметила, что у Сергея Николаевича каким-то особенным образом заострился нос, и это означает, что смерть близко. Нет, Даше домой можно идти сегодня только в самом крайнем случае! Жалко, конечно, что Ромка в «Багатели» пыхтит и даже на полчаса ради неё свой промысел не бросит. Но Даша его не винила, потому что сама поступила бы точно так же.
Скоро стемнело, чего Даша никак не ожидала. Раньше она думала, что так быстро ночь наступает только летом и на юге: только что было всё ясно, молочно-розово, а через полчаса уже ни зги не видать! Даша с отцом ездила на море, когда ей было шесть лет. Она очень хорошо это помнила. Отец водил её по кромке прибоя, показывал, как в мокром песке тают и исчезают следы, как движется назад, в море, тихая тоненькая плёнка воды, унося с собой сор и катя песчинки — а потом возвращается снова с теми же песчинками и щепками. Это мерное колыхание происходит потому, что в море очень глубоко живёт сила, которая толкает волну. И ещё из глубин доносятся мерные гулы и невероятно низкие, еле слышные басы.
Даша басы слышала. Она до сих пор помнит тот звук! А у волны собственный голос — слабый, шёлковый. Ещё песок в ней присвистывает, и пузырьки, когда лопаются, шуршат. Отец рассказывал Даше, как однажды он ушёл из санатория по песку и по волне, потому что эти голоса в первый раз услышал — ногами услышал, как он уверял. Он хотел их запомнить и не заметил, как забрёл очень далеко.
Даша шла теперь по тёмной холодной улице и тоже слышала тихие, никому не ведомые звуки. И она отовсюду, от всех ушла! Правда, ни моря, ни даже неба не было, а только была чернота, мёрзлый снег и довольно некрасивая улица с магазинами, в которых стояли бесконечные банки, пакеты и бутылки. Ох, ничего хорошего и настоящего не осталось больше на белом свете!
Иногда она останавливалась у какого-нибудь магазина и в витрине различала своё отражение. Было похоже, будто она проходила сквозь стекло в виде прозрачной двоящейся тени, а то, что оставалось на тротуаре — живое, несчастное, замёрзшее, несмотря на шубу — была вовсе не она. Даша шла к следующей витрине и снова находила такое же сквозное отражение. Так ей удалось на некоторое время избавиться как от мыслей самых страшных, так и от мыслей привычных, но тоже невесёлых. Она даже про Гюнтера Фишера забыла.
Вдруг Даша стала замечать рядом со своей какую-то ещё более невнятную, боковую тень. Она поняла, что кто-то незнакомый следует за ней и останавливается всё время рядом возле витрин. Она недовольно поёжилась, двинулась дальше, но этот кто-то обогнал её и попытался заглянуть ей в лицо, закутанное шарфом. Даша пошла назад. Она вернулась к витрине, где она минуту назад стояла, а сквозь неё просвечивали какие-то шампуни. Незнакомец вернулся за ней и стал рядом. Она скосила глаза в его сторону — он тоже посмотрел на неё из-под натянутой до самых бровей вязаной шапочки, улыбаясь большим тёмным ртом.
Ничего ужаснее этого лица Даша никогда не видала. Она побежала, но неизвестный догнал её и схватил за локоть.
— Конфетку хочешь? Или пивка? — спросил он тонким сиплым голосом, от которого весь лёд и озноб в ней мигом стал жаром.
Даша ничего не ответила, вырвала руку и вбежала в ближайший магазин. Здесь было пусто. Продавщица перебирала у кассы какие-то бумажки и при звуке дверного колокольчика сурово глянула в пространство.
— Поторопимся с выбором, закрываемся, — жестким вокзальным голосом объявила она.
Оказывается, это был канцелярский магазин. Даша склонилась над тетрадями и блокнотиками. От ужаса, усталости и внезапной магазинной духоты у неё подкосились ноги. Пёстрые обложки поплыли перед её глазами, как масло на сковородке.
Человек в вязаной чёрной шапочке тоже вошёл в магазин. Он стал у дверей и в упор глядел на Дашу. Не мигая глядел, она это знала, хотя боялась к нему повернуться. Его глаз из-под шапочки совсем не было видно, только побуревший с мороза нос и большие губы. Какого он возраста, было непонятно. Он не улыбался больше — он теперь злился.
Даша понимала, что она почти в центре города, что кругом люди, свет, жизнь, хотя всё это вроде бы и попряталось от холодов. Нет, ничего плохого с ней не может случиться! Но всё-таки здесь она была совсем одна, совсем сама по себе, в своих бедах, в пустоте, а этот страшный человек в шапочке стоял рядом и почему-то ненавидел её.
— Девушка, что-нибудь брать будешь? Помочь? — грозно спросила продавщица, привыкшая проявлением такой заботы избавляться от продрогших прохожих.
Даша порылась в карманах, наскребла горстку совсем ерундовой мелочи и купила тетрадь в клеточку. Продавщица нетерпеливо ждала её ухода. Человек в шапочке всё так же стоял у двери.
Даша собралась уже закричать во весь голос от бессилия и страха, но тут вдруг нежно зазвенел и затрепыхался колокольчик. В магазин ввалилась целая ватага — должно быть, старшеклассники из ближайшей школы. Какая-то девчонка сказала Даше: «Привет!» — «Привет!» — машинально ответила Даша.
Девчонки этой она совсем не помнила. Та либо обозналась, либо встречала Дашу где-то мельком. Но только Даша и виду не подала, что она тут не при чём. Наоборот, она ответила бойко и невпопад влезла в чужой разговор. Ватага неудержимо хохотала над чем-то непонятным, оставшимся за дверью магазина — а, может быть, и совсем без причины хохотала.
Даша смеялась вместе со всеми, вернее, просто открывала беззвучно рот, как делают нерадивые хористы или те, кто не помнит слов песни. Голос у неё совсем пропал.
Человек в шапочке недовольно цокнул губами и громко, на весь магазин, так же в упор глядя на Дашу, сказал:
— Б…!
Все к нему обернулись, но он исчезал уже в дверях, исчезал во тьме, таял, как страшный призрак, в пустоте улицы. Даша сразу перестала делать вид, что смеётся. Она подбежала к магазинному окну, между рамами которого висели ненастоящие громадные карандаши и скрепки. Она сделала вокруг глаз домик из ладоней, чтоб свет не мешал видеть: ей хотелось хоть что-то различить на улице. А там горели в окнах огни, жёлтые и кое-где красные (неужели у кого-то дома красные лампы?). Витрина на противоположной стороне улицы, наоборот, светилась холодно, синевато. В ней стояли парами фигуры без глаз и рук, но в свадебных платьях.
Снег под витриной белел и блестел, и никого страшного поблизости не было.