Эпизод шестой
ТРЕТЬЕ ИСПЫТАНИЕ
1
Сначала Боря отказывался сниматься. Он совершенно не хотел показывать свое лицо на экране, стеснялся камер и боялся, что после съемок внимание к нему будет так велико, что невозможно станет охотиться за новыми жертвами. К тому же он подозревал, что медиумы могут оказаться настоящими, и боялся разоблачения. Но сопротивляться матери было невозможно. Она плакала, жаловалась, настаивала, приводила доводы. В конце концов Боря сдался.
Он приехал, как и велели, утром, встал у обочины дороги, которая к полудню превратилась в раскаленный ад, и молчал, хмуро глядя себе под ноги. Однако приободрился, когда понял, что никто из медиумов не может его разгадать. Не очень способный к наукам, тугодум во всем, что касалось учебы, Пиха хорошо соображал, когда дело касалось Фреда или совершенных им убийств. Он представил, как подруги его матери посмотрят «Ты поверишь!» и убедятся, что он ни в чем не виноват: все медиумы, в один голос, говорили именно это, а мамины подруги телевизору верили.
Он понял, что мать надо ценить.
Теперь она сидела справа от него, в кабине Фреда, на том самом месте, где обычно сидел труп. Они ехали домой, мать слегка покачивало, а когда шатало сильно, она придерживалась двумя пальцами за приборную доску. Ободренный ее молчанием и счастливым выражением лица, даже отчасти растроганный, Боря предложил ей заехать в кафе.
— Давай, ма, — сказал он — Мы ж теперь как звезды. Надо отметить.
Они поели. Боря не скупился и даже взял матери для шика бокал вина. Она, смущенная и немного напуганная неожиданным проявлением внимания, не посмела отказаться и выпила до дна, хотя вино показалось ей ужасно кислым и вызвало сильную, переходящую в тошноту изжогу. Но она терпела, не в силах поверить своему счастью: сын стал с ней разговаривать.
— Ну, — спросил Боря, — как тебе, ма?
Она смущенно пожала плечами:
— Страшновато даже. Такие люди — раньше тока по телевизору. Ведущая эта. Актер, как его там…
— Ну а колдуны тебе как?
— Колдуны — оооо… — Мать не сразу нашлась со словами, которые могли бы выразить весь ее восторг. В голове ее во время съемок стоял туман. Ей казалось, что колдуны говорят какие-то правильные и удивительно важные вещи, которые она никак не может осмыслить. Но главным было то, что все они поддержали Бореньку, и с сердца ее упал тяжкий груз.
— Те кто больше понравился? — спросил Боря.
— Цыганка, — не раздумывая, ответила мать.
Тут двух мнений быть не могло. Цыганка поражала воображение. Она была очень худой и отчетливо напоминала песочные часы с тонкой талией, широкой, колоколом, юбкой и копной густых, черных, волнистых, как использованная и распрямленная проволока, волос. Ее темные, жирно обведенные карандашом глаза смотрели остро и цепко, а слегка сутулые плечи добавляли ей сходства с настоящей колдуньей.
В руках Эльмы все время что-то с треском вспыхивало, от нее пахло дымом, серой и восточными специями. Когда цыганка стала говорить, у матери похолодело в груди — так точно она описывала все, что происходило с Борей: и первую аварию, и бомжа, и то, что случилось в тумане. Она, как ножами, бросалась короткими острыми фразами, грубый и низкий голос звучал убедительно и пугающе.
— Родственник у тебя есть, — сказала цыганка в конце и перевела взгляд с матери на Борю — Завидует тебе.
Мать от неожиданности хватанула ртом воздух. Цыганка откуда-то знала про Стаса и его зависть, причин которой мать сформулировать не могла, но которую всегда подозревала.
— И машину он тебе сглазил.
Мать моргнула, испуганно схватилась за сердце. Цыганка вцепилась ей в запястье и тряхнула руку, то ли успокаивая, то ли приводя ее в сознание.
— Не бойся ничего. Сниму сглаз. Защиту поставлю. Никто до сына не дотянется.
Эльма пошла вокруг Фреда, жгла, шептала, курила и щелкала пальцами, а все остальные следовали за ней, как крысы за крысоловом. После ухода цыганки в душе у матери остались тревога и злость на Стаса.
— Цыганка мне тоже понравилась, — кивнул головой Боря. — Жутко даже немного, скажи?
— Это точно, — кивнула мать.
— И дядька был прикольный. Скажи?
— Какой из двух?
— Из двух? — Боря, вспоминая, нахмурил лоб. Ему запомнился только один, хромой, лет за пятьдесят, с благородной сединой, изящно поигрывающий богато украшенной тростью. Боре нравилось это непринужденное движение, которое он раньше видел только в кино. Мужчина не говорил про сглаз. Он произнес очень длинную фразу про негативные энергии, которые сгустились над Борей. Боря из этой фразы вынес ту же успокоительную мысль: его никто не считает виноватым.
Матери понравился второй, Константин. Правда, имени она не запомнила, как не запомнила, что седого звали Владимир Иванович, а цыганку — Эльма. Константин угадал совсем мало: аварию увидел только одну, с бомжом, правда, сказал, что сбитый человек выжил. Но он был очень похож на старинную ее любовь и смотрел так ласково, что сердце ее плескалось в груди, точно южное море, на котором она ни разу в жизни не была.
— Все будет хорошо, — пообещал Константин, и ему сразу как-то поверилось, и сразу стало спокойно.
— А бесноватый-то, — неожиданно для себя хихикнула мать.
— Это какой? — спросил Боря, перестраиваясь в другую полосу.
— С бубном. Чуднооой!
Мать взяла валявшуюся в кабине старую потрепанную газету и стала обмахиваться ею, будто от радостного смеха ей стало еще жарче. Боря криво усмехнулся в ответ, но по его заблестевшим глазам мать поняла, что сыну тоже весело.
Шаман пришел на съемку с потрепанным пластмассовым бубном. Обрезанные по колено джинсы он сменил мешковатыми холщовыми штанами, которые спереди выглядели прилично, но сзади имели треугольную прореху, сквозь которую виднелись черные боксерские трусы с белыми кружочками. На голове у шамана по-прежнему была зимняя шапка с длинным пушистым мехом и оттопыренными ушами.
Борю он поначалу совершенно ошарашил: подошел почти вплотную, долго всматривался в глаза, а потом вдруг поднял руки резким, едва уловимым жестом и изо всех сил ударил в бубен. От Бори, едва удостоив вниманием мать, он пошел плясать вокруг грузовика, закатывал глаза и дергался всем телом, больше напоминая Элвиса, чем шамана. Протанцевав круг, упал на обочину и стал биться в припадке. Боря с ужасом ожидал пены изо рта, но пена не пошла. Шаман встал, облизнул пересохшие от чрезмерных вдохов и выдохов губы и стал говорить.
— Машиииинка знатнейшая, — говорил шаман, подкашливая и потряхивая бубном. — Много видала, много… Девок сюда напихавают полный кузов и ездют с има. И одную девк’ придушили тама. И на дорогу выкинули. А полиция не знает, откуд’ девк’ голая на дороге. А она отседа…
Боря не мог поверить тому, что он слышит. Он передернул плечами, которые вдруг ощутили жжение яростных солнечных лучей, и сглотнул. Горло мучительно сжалось. Боря взглянул на мать: та смотрела на шамана испуганными глазами. Рот ее был полуоткрыт, точно она собиралась что-то сказать, но не знала, можно ли, пока ей не дали слова.
— Мальчонка-т’ сам редко че там… — шаман снова резко ударил в бубен, потом затряс им, так что звон дешевых бубенцов, больше похожий на шорох, прокатился по Бориной груди, вызывая мурашки. — Он се больш’ за рулем, за рулем… Ну подсматрт иногда.
Боре сложно было представить, что теперь будет. Уйти от одного обвинения и вляпаться в другое, абсурдное, но… Кто знает, сколько человек поверят ему. Кто знает!
В отчаянии он оглянулся на съемочную группу. И увидел, как люди прячут улыбки. Боре стало легче: шаману не верили. Он еще раз рассмотрел нелепую фигуру: трусы, выглядывающие из прорехи в штанах, и начало худой, покрытой черным ворсом ноги; узкие плечи; шапка, кажущаяся непомерно большой; длинный острый подбородок, впалые щеки. Клоун, паяц. Он и двигался так, будто его дергали за веревочки. Публика умирала от смеха.
— Давайте заглянем внутрь, — предложила Анна. На лице ее не было и тени улыбки, она смотрела сосредоточенно и серьезно — словно верила, что такое действительно могло происходить. Но в ее серьезности и в том, как Анна произносила слова, Пихе слышалась нарочитость, граничащая с насмешкой.
Боря обошел Фреда, потянулся, чтобы распахнуть дверцы кузова, но Анна схватила его за руку.
— А вы можете, — обратилась она к шаману, — сказать, что мы там увидим?
Тот наклонился вперед, вытянул руку, в которой бился в эпилептическом припадке бубен. Длинный мех на шапке шамана колыхался в такт движениям, шел мелкими волнами, как река в ветреную погоду, сама же шапка сидела как влитая, будто была частью головы. Вторая рука шамана резко взлетела вверх и ударила бубен так, что на секунду показалось, будто белая пластмассовая середина разлетелась на осколки, а железные колечки бубенцов поскакали по асфальту шоссе. Все, кто окружал его, вздрогнули, а он выпрямился, спрятал бубен за спину и сказал ровным, немного гнусавым голосом:
— Тама для оргий се. Ковром застлано. Диван там’ж. Для выпивки шкаф и пыточная.
— Что? — в изумлении переспросила Анна.
— Пыточная. Для извращенц’в. Кнуты т’м, плетки…
Анна пожала плечами и дала Боре знак. Тот, не чувствуя уже ни капли страха и едва сдерживая подступающий хохот, рванул на себя дверцу. За ней обнаружился грязный темный кузов безо всяких следов ковра и диванов. Бара тоже не было, а была только пустая пластиковая бутылка, закатившаяся в угол. При воспоминании об этом Боря и его мать закатились в приступе искреннего, громкого и раскатистого смеха.
Шаман упал в обморок — то ли придуривался, то ли действительно получил тепловой удар. Но это тоже было смешно: вспоминать закатившиеся глаза и крупные капли пота, текущие из-под шапки на лоб.
Они ехали по дороге, смеялись, Боря иногда подталкивал мать локтем в бок. Он чувствовал удивительную свободу: по телевизору сказали, что он не виноват, и он уже сам в это верил. Все, что он сделал, — уходило в прошлое, скрывалось в белом шуме телевизионного экрана. Будто не было ни удара, от которого невесомый бомж улетел на несколько метров вперед, ни скрежета металла, когда чужая машина вмялась в Борин кузов, ни тяжести мертвого ребенка на руках.
Он был чист, как после отпущения грехов. Можно было все начинать сначала.
Мать видела, как полегчало на душе у сына. Он снова смеялся, глядя ей в глаза, снова разговаривал с ней — именно разговаривал, а не отвечал короткими отрывистыми фразами. Он опять был ее маленьким веселым мальчиком, каким не был, наверное, лет с пяти. А как и почему он превратился в мрачного, подозрительного и грубого человека, она не знала и не могла понять.
Но теперь она что-то исправила и вернула себе счастье.
Она готова была молиться на Бореньку.
2
Обстановка была нервной. Люди избегали смотреть друг другу в глаза и инстинктивно сторонились Насти. После обнаружения трупа она была мрачна и требовательна, но дело было не в этом. Людей пугало то, как сильно труп был похож на нее.
Мельник держался особняком — впрочем, как и всегда. Айсылу подошла к нему и тут же отошла, сокрушенно качая головой: он не реагировал на ее слова. Сидел в автобусе, прислонившись головой к нагретому солнцем стеклу, и чувствовал, как в виске пульсирует тупая боль. Ему было холодно, жужжали голоса — теперь это был неизменный фон его существования. Мельник подозревал, что сам открыл ящик Пандоры, откуда вылетел навязчивый, гулкий и опасный, словно осы, шум. Он никогда раньше не читал человеческих мыслей, если на то не было крайней необходимости. Теперь же, на шоу, в головах приходилось копаться долго, выискивать нужное, вслушиваться и выбирать. Голоса сорвали крышку с петель и поселились в его голове.
Ему было плохо. Но, чтобы не волновать Айсылу, он делал вид, что просто дремлет, разморенный солнцем. В ушах его были наушники, и он мог притвориться, что не слышит, как Айсылу справляется о здоровье. Агрессивная музыка упорядочивала звуки, поселившиеся у Мельника в голове. Электрогитары, словно острые шпаги, нанизывали голоса на высокие дрожащие ноты. Ритм-секция била по ним, заставляя вливаться в общий хор. Теперь в плеере у Мельника было больше двух альбомов. Бестиарий рос, потому что скорпионы и глухие леопарды уже не справлялись.
Его позвали на испытание одним из последних. Мельник вошел в маленькую квартиру. В комнате стояла старая мебель: диван, советская стенка, телевизор на маленькой тумбочке, в углу — гигантский фикус, какие чаще всего бывают в официальных учреждениях. На диване сидела бледная, худая женщина. В руках она зажала измятый носовой платок, глаза ее были испуганы. Тонкие, едва заметные губы она искусала до синевы.
Мельник вынул наушники из ушей, затолкал тонкий провод в карман. Голоса держались поодаль, точно лисы, ждущие, пока хозяева фермы улягутся спать. Мелы ник выдохнул, готовясь к неизбежному. Голоса не набросились сразу, они ждали, пока Мельник начнет.
В воздухе все еще витали слова, сказанные девятью другими медиумами, — их помнили, их обдумывали члены съемочной группы и сидящая перед Мельником женщина. Это мешало ему, но и помогало тоже: по крайней мере было понятно, что произошло. Мельник перевел взгляд на тускло блестящую перекладину турника, закрепленную в дверном проеме. Услышал мягкий мужской голос — его женщина помнила лучше прочих. Соколов в ее голове продолжал повторять: «Мама ваша покончила самоубийством… Никто не виноват… Опухоль мозга, совсем небольшая, не обнаружили при вскрытии… Помутнение сознания… Это болезнь, вы не виноваты…» Она хотела услышать эти слова, именно ради них решилась на участие шоу. Или тогда уже ради того, чтобы выслушать приговор и уйти вслед за матерью тем же путем.
Однако слова Соколова не были правдой, причина самоубийства была не в опухоли. Отмахнувшись от его убедительного голоса, Мельник стал искать настоящую причину. Он увидел мать и дочь, похожих друг на друга, требовательных, серьезных, скупых на проявление эмоций, неулыбчивых. Они жили в маленькой квартире вдвоем и, хотя много разговаривали по вечерам после работы, все равно остро чувствовали одиночество. Из одиночества вырастала злость, из злости — короткие и яростные ссоры.
Пока мать была жива, можно было ее обвинять.
— Если бы не ты, я бы себе давно кого-нибудь нашла! Куда я приведу мужчину? На соседний диван? — кричала дочь.
Мать обижалась.
Их трагедия заключалась в том, что они сильно и искренне любили друг друга, но не умели об этом говорить.
Однажды утром мать проснулась и долго смотрела в потолок. Она думала о том, что ей шестьдесят пять, а дочери — тридцать восемь. Она могла бы прожить еще лет пятнадцать, тогда дочери будет… тридцать восемь плюс пятнадцать… арифметика долго не давалась ей, но в конце концов цифры сложились: пятьдесят три. Цифра показалась ей огромной. В пятьдесят три нельзя найти себе мужчину. А в тридцать восемь не все еще потеряно, и можно выйти замуж, завести ребенка. А в пятьдесят три? Уйдет мать, и наступит полное одиночество.
В голове ее разогналась шумная, пестрая карусель. Мысли вертелись по кругу, а руки прилаживали веревку. Старый деревянный табурет встал в дверном проеме, поскрипывая и покачиваясь, — давно пора было его выбросить, но они всегда жалели. Мать подумала: вот будет еще один плюс — теперь дочь наверняка его выкинет.
Колени слегка согнулись, ноги приготовились оттолкнуть опору, и, когда веревка начала впиваться в горло, мать вдруг поняла, что делает.
Каково будет дочери вернуться домой и найти ее тело?
Каково будет всю жизнь вспоминать грубые слова, сказанные матери?
Но было поздно. Край сиденья ударил о доски пола. Натянулась веревка. Слегка прогнулся старый турник.
Мельник мог все это рассказать — и каждое слово было бы правдой. Но на него смотрели глаза — напряженные, полные страха, ожидающие приговора. Женщина позвала их, чтобы получить отпущение грехов. Ей было необходимо, чтобы кто-то подтвердил ее невиновность. Год прошел, а боль не стала меньше. Квартира принадлежала ей одной, мужчина не появился, мамы рядом больше не было. Мельник не мог нанести ей последний удар. Он вспомнил отголоски чужих слов и подумал: пусть она лучше считает, что для самоубийства были другие, более серьезные причины.
Правильные слова не шли. Мельник сказал:
— В этой квартире повесилась ваша мама. На турнике. Около года назад. Последнее, о чем она подумала: как сильно она вас любит. Я соболезную.
Он сел рядом и взял ее за руку. Прикосновение далось ему удивительно легко. Он не знал, утешал ли ее или сам получал утешение.
3
Мельник вышел из подъезда, поднял воротник и посмотрел на небо в легких облаках, скрывающих солнце. Он достал из кармана наушники, и голоса в его голове плавно влились в поток гитарных риффов. Память его была полна воспоминаниями о чужой боли, и от этого он мерз сильнее, чем раньше. Мельник поднял воротник и пошел через двор, мимо автобуса съемочной группы. Настю в припаркованной возле одного из подъездов иномарке он не видел. Ее тонкая рука нервно сбила пепел с сигареты и снова скрылась в темном салоне машины.
Мельник долго кружил по спальному району в попытке выйти к метро и даже согрелся от ходьбы. Он шел интуитивно — ему не хотелось разговаривать с людьми, чтобы узнать дорогу. Во время этих кружений Настя потеряла его из вида. Она досадовала на себя из-за того, что не пригласила его в машину сразу. С каждой съемкой Мельник все больше и больше ее волновал. Теперь нужно было ехать к его дому и ждать его там.
Тем временем Мельник вывернул к большому ресторану, выходившему окнами на оживленную улицу. Мельник смотрел на его вывеску секунду или две, пока не осознал, что голоден и хочет в «Мельницу». Он развернулся и сделал несколько шагов к метро, но вдруг остановился. На другой стороне дороги был припаркован черный «Porsche», в котором сидел знакомый Мельнику человек. Он прищурился, глядя на Мельника, потом спохватился и опустил голову, пряча лицо.
Мельник задумчиво посмотрел на витрину ресторана. Темное стекло, обрамленное тяжелыми драпировками, не давало рассмотреть сидящих за столиками людей, но он был уверен, что человек, приехавший на «Porsche», находится там. Возможно, именно он черной тенью промелькнул в голове у Насти, возможно, именно он создал белую завесу тумана.
Подходя к дороге и вытаскивая наушники из ушей, Мельник не сводил глаз с молодого человека, сидящего в «Porsche». Еще десять дней назад этот странный худощавый парень с водянистыми глазами и выступающим кадыком переминался с ноги на ногу возле огромного грузовика по имени Фред, и его испуганная мать боялась, что мальчика уволят. А теперь он сидел за рулем роскошной машины.
Машины проносились мимо одна за другой, и Мельник был вынужден ждать на тротуаре. Парень в «Porsche» заволновался. Казалось, сейчас он уедет, и Мельник, боясь упустить его, заторопился.
Поток машин прервался. Мельник поставил ногу на мостовую. Парень поднял голову и осмотрелся в надежде, что за ним никто больше не наблюдает. Мельник встретил его взгляд, коснулся его мыслей и понял, что это — ловушка. Черная тень занимала глупую голову водителя. Едва Мельник заметил ее, голоса навалились, вгрызлись в тело тысячей высоких звуков, ударили по голове тяжелыми басами. Мельник схватился за голову, плеер, все еще зажатый в ладони, взлетел в воздух и с легким стуком приземлился на мостовую. Надвинулась серая от пыли громада маршрутки. Наверное, завизжали тормоза. Наверное, кто-то закричал, но Мельник не мог этого слышать: наступило безмолвие, весь мир покрылся льдом.
В это же время Настя припарковалась у его подъезда. Она так волновалась, что даже не могла курить. Не доставая из сумочки зажигалку, она все крутила и крутила между пальцами незажженную сигарету. Крупинки табака, изжелта-коричневые, как опавшие листья берез, сыпались ей на колени.
Потом он появился. Настя смотрела на деревья за его широкими плечами: в их зеленых локонах мелькали желтые пряди. Начиналась осень, и черное драповое пальто уже не выглядело так вызывающе. Мельник медленно шел к подъезду. Правой рукой он обнимал за плечи Иринку и шептал ей что-то на ухо. Она улыбалась и время от времени поднимала на него темные глаза в густых черных ресницах.
— Уволю, к хреновой тебя матери, — четко проговорила Настя и прибавила еще несколько отчетливых ругательств. Ей было все равно, слышит ее кто-нибудь или нет.
Резким движением Настя отложила раскрошенную сигарету на соседнее сиденье, словно собиралась закурить ее потом, и достала из пачки новую. Сигарету Настя плотно обхватила губами и начала чиркать зажигалкой. Пламя не хотело появляться. Настя чиркала, пока палец не начало саднить — зажигалка была дешевая, купленная на кассе супермаркета. Любимый Настин «Дюпон» куда-то пропал.
Огонек наконец вспыхнул. Занялась, слегка потрескивая, сигарета. Настя привычно втянула дым, и ее едва не вывернуло наизнанку. Рот наполнился горькой слюной, болезненно свело желудок. Рука инстинктивно отвела сигарету подальше. Настя подумала, что больше никогда в жизни не закурит. Ей казалось, что отныне тонкая трубочка сигареты между пальцами, запах дыма и легкие крошки табака, падающие на колени, будут всегда напоминать о Мельнике, который обнимал за плечи некрасивую девушку.
Мельник и Иринка скрылись в подъезде. Жесткий, высохший березовый лист слетел с березы и ударил острым ребром по лобовому стеклу. От стука Настя вздрогнула: она выпала из реальности, представляя себе поцелуи и огромную кровать со скомканным, сползающим на пол одеялом.
— Отпусти, я пойду сам, — вот что Мельник говорил Иринке на самом деле. Ему стало лучше, и последнее, чего он хотел, — висеть на женских плечах.
Она вскинула голову и долго смотрела на него снизу вверх. Мельник поразился, какая она маленькая: ниже ста шестидесяти. В нем было почти на тридцать сантиметров больше.
— Я тебя доведу, — ответила она, глаза ее смеялись, — Мне не трудно.
— Я ничего не помню, — сказал он, смиряясь, но стараясь идти так, чтобы она не чувствовала его веса, — Как я попал в метро?
— Ты спрашивал уже два раза, — Иринка вздохнула, — Но я скажу еще раз. Мне позвонила Айсылу. Сказала, ей еще на съемках не понравилось, как ты выглядишь, и она за тобой пошла. Ты стал переходить дорогу и чуть не свалился: она дернула тебя сзади за пальто, чтобы ты не упал под колеса. Я ноут ребятам отдала, прибежала, ты на лавочке сидишь, серый, глаза больные. Я сказала, надо скорую вызвать, Айсылу не разрешила. Сказала, лучше домой.
— А где она?
— Сейчас придет. В магазин побежала. Велела, чтобы я тебя уложила спать.
— Я сам.
Иринка бросила на него насмешливый взгляд, и он понял, что должен принять ее помощь. Она делала то, что была должна и умела делать, и это нисколько не затрудняло и не оскорбляло ее.
В квартире он послушно сел в кресло, стоявшее в углу спальни, и смотрел, как Иринка открывает окно, сквозь которое тут же ворвался свежий, с горчинкой, запах ранней осени. Застелив постель, Иринка подошла к
Мельнику и взяла за рукав его пальто, помогая раздеться. Мельник хотел возразить, но в том, как пальто соскользнуло с его плеч, было что-то невыразимо приятное, и он промолчал. Раздевшись, он нырнул под одеяло, к прохладе простыни, и вдруг понял, что ему не холодно. Засыпая, Мельник видел брошенное на кресло пальто как расплывчатую черную кляксу. Во сне он чувствовал вкусные запахи, а когда открыл глаза, услышал, как что-то шипит и постукивает на кухне. Звуки были домашние, уютные, и Мельник провалился в дрему снова. Он вынырнул на поверхность, когда теплая рука коснулась его плеча и негромкий голос произнес:
— Слава, проснись, покушай. Я приготовила.
— Мама, — шепнул он и тут же почувствовал щемящую боль в сердце, потому что мамы не было уже год, а он все еще надеялся когда-нибудь услышать ее голос и съесть что-нибудь приготовленное ее руками. Айсылу ласково погладила его теплой ладонью по прохладному лбу и прошептала:
— Эх, улым. Большие вы, маленькие, мама всем нужна, всем. Что же делать, если не вечные мы? Не вечные…
Они ели, сидя за кухонным столом. От каждого проглоченного куска по телу Мельника волнами расходилось тепло. В квартире пахло мясом, луком, свежевыглаженным бельем и сентябрьской прохладой. Айсылу и Иринка разговаривали вполголоса, их шепот заглушал голоса не хуже музыки. Мельнику хотелось, чтобы они остались жить с ним. Были его семьей.
4
Но они покинули его, и следующим утром Мельник в одиночестве шел к «Мельнице», согревая в карманах замерзшие руки. Темный силуэт мельничного колеса не давал ему покоя, после завтрака ноги сами понесли его разомлевшее от тепла тело к двери в другую реальность. Мельник повернул заиндевевшую ручку и вышел на поле. Дверь закрылась с мягким щелчком. Лес был молчалив и насторожен, сугроб — пуст, в нем зияла дыра, оставшаяся от тела. Снег осыпался с той стороны, где тело выбралось наружу. Вдалеке медленно вращалось мельничное колесо. Мельник взял лопату. Перед ним стремился к реке недлинный путь, который он начал расчищать в прошлый раз. Лопата подцепила рыхлый, почти невесомый снег. Мельник работал, не поднимая головы. Очень скоро щеки его начали пылать огнем, по спине впервые за долгое время стекла струйка пота. Время перестало иметь значение, он только иногда поднимал голову, чтобы убедиться, что придерживается верного направления. Река приближалась. Мельник чувствовал, как растет усталость в согнутой спине и непрерывно работающих руках. Скоро плеск мельничного колеса начал заглушать шум крови в ушах. Запахло холодной речной водой.
Мельница была совсем рядом. Мельник сделал еще несколько взмахов лопатой, вплотную подошел к обшитой досками стене и провел по ней рукой. Дерево было шершавым и влажным, отсыревшие щепки, больше похожие на размокшую, скатавшуюся валиками бумагу, отслаивались от стен и прилипали к ладони. Крутилось колесо, ударялись о воду широкие, почерневшие от сырости лопасти, ворочались невидимые жернова, и казалось, что мельница живая: она дышала, глотала, причмокивала, переваривала. Мельник поднялся по лестнице, открыл дверь и посмотрел в темноту. Там тускло блестело железо: по стенам были развешаны лопаты, молоты, вилы. Медленно крутились каменные жернова. Он не решился зайти, спустился вниз и у последней ступеньки увидел серо-зеленого голого голема. Его безгубый рот был приоткрыт и напряжен, словно голем хотел что-то сказать. Взгляд блуждал по сторонам: существо искало нужное слово и не находило его. Тощая рука с длинными узловатыми пальцами протянулась вперед, едва не касаясь Мельникового плеча, и указала на темную полоску воды впереди. Изо рта вырвался тихий отчаянный стон.
Мельничное колесо безучастно шлепало по воде. Голем выглядел неопасным, Мельник даже почувствовал к существу острую, щемящую жалость. Голем стонал не переставая, пока громкий треск льда, затянувшего воду у самого берега, не заставил его замолчать.
Лед лопался сразу во многих местах, на белом расцветали свинцовые звезды трещин. Лежащий поверх снег намок, трещины расширились, из них показались острые и твердые предметы, которыми кто-то бил по льду снизу вверх. Предметы были темные, похожие на кончики птичьих клювов. Полыньи ширились, ледяная крошка покачивалась на темных волнах, маленькие пальцы начали хвататься за края, и существа, долбившие лед, выбрались из воды. Тишина сменилась громким гулом. Слов разобрать было почти нельзя, только иногда кто-то выкрикивал высоким, почти истеричным голосом: «Шуликуны!» В глазах рябило от пестрых широких одежд. Мельник почувствовал себя стоящим среди огромной ярмарочной толпы. Картинка вокруг ожила, словно к шипящему снегом телевизору подключили антенну, и он начал показывать HD невероятной четкости.
Стало очень светло, снег расцветился яркими всполохами. Мельник стоял среди шуликунов. Они были маленькие, ему по пояс, с острыми наростами на яйцеобразных головах. Некоторые держали в руках чугунные сковороды, на которых мерцали алые угли. Мельник не чувствовал в них угрозы. Он словно стал частью яркого шоу и с удовольствием смотрел на веселую возню вокруг себя, на взлетающие в воздух раскаленные угли и оживленные личики шуликунов.
Но скоро он начал подозревать неладное: шоу оказалось веселым только снаружи. Снег выдал правду первым: там, где толпа была пореже, Мельник увидел на белом грязь и пятна крови. Горячий уголь пролетел совсем рядом с его щекой, и Мельник отпрянул. Он больше не улыбался. Ему захотелось выйти из толпы, но это было почти невозможно: шуликуны были повсюду.
Они окружили голема, надели на него хомут. Две грязные веревки протянули от хомута к саням. За длинные оглобли голем схватился сам. Несколько шуликунов заскочили на козлы новеньких расписных саней, один схватил кнут и протянул голема по спине. Голем не смел открыть рта, он вздрогнул и начал двигать ногами. Босые ступни скользили по истоптанному, подтаявшему снегу, сани не двигались с места. Шуликун ударил еще раз и громко, издевательски захохотал. Сани быстро заполнялись ездоками, и скоро те, кто забрался в них первыми, оказались погребены под грудой пестрых, постоянно движущихся тел. Голем напряг все свои силы, и сани тронулись с места. Шуликуны разразились громкими воплями одобрения, а Мельник, разбрасывая руками тех, кто сновал вокруг него, пытался добраться до голема, чтобы помочь жалкому существу. У него ничего не получилось. Он увяз в праздничной, шумной, орущей на все голоса толпе, словно в зыбучих песках. Сани медленно удалялись прочь. Кто-то из ездоков завел пьяную развязную песню, остальные подхватили и пели ее каждый со своим мотивом и со своими невнятными словами.
Мельнику казалось, что, куда бы он ни двинулся, море шуликунов потечет вслед за ним, но все же он не видел другого выхода, как вернуться в кафе. Все было близко, рукой подать: и пологий склон, и расчищенная дорожка, и плотная стена ельника, в которой скрывалась «Мельница». Но, едва он сделал шаг в ту сторону, шуликуны обратили на него внимание. Его дернули за пальто, сзади кто-то вцепился в хлястик. Мельник опустил глаза и увидел злобное личико с длинным носом и черными крохотными глазами, утонувшими в густой сетке морщин. Шуликун тянул к Мельнику руки, пальцы его сжимались и разжимались, словно у ребенка, который хотел, чтобы его подняли. Рот шуликуна был растянут в улыбке предвкушения, и губа цеплялась за мелкие кошачьи зубы. Мельник отступил и тут же получил сильный удар под колено. Нога подогнулась: он едва не упал и удержался, кажется, только силой воли, потому что отчетливо понимал, что встать они уже не дадут. Краем глаза он уловил быстрое движение сбоку, обернулся и увидел, как одна маленькая дрянь быстро вскарабкалась на головы других, резко оттолкнулась от них и прыгнула. Мельник ничего не успел сделать, шуликун уселся ему на шею. Маленькие ручки вцепились Мельнику в подбородок, ноги в красных сапожках с загнутыми носами, пришпоривая, застучали его по груди. Мельник размашисто повел плечами, пытаясь скинуть непрошеного седока, но второй шуликун вцепился в его рукав и потянул к земле. Мысль о том, что его сейчас запрягут, как голема, заставила Мельника выйти из себя. Он резко развернулся, стряхнул шуликуна с руки, второго содрал с себя за шкирку. Они были легкими и весили не больше кошек.
Остальные, испуганные его резким движением, отскочили в стороны и стояли, образовав вокруг Мельника плотное кольцо. Истоптанный снег был грязен и покрыт мусором, застывшими комочками плевков и темными каплями крови. Шуликуны смотрели молча и с укором, как обиженные дети. Некоторые хныкали, другие корчили рожи и высовывали длинные остроконечные языки. Мельника начала бить крупная дрожь. Он сжал челюсти, чтобы не стучать зубами, и понял, что холод снова взял его. Онемевшие пальцы не сгибались, сводило кожу на щеках.
Мельник решил прорваться сквозь толпу и бежать к двери, но вперед выступили шуликуны со сковородами.
Угли пылали, шуликуны подбрасывали их на сковородках, и вверх взмывали снопы искр. Вместе с искрами над толпой поднимался глумливый смех. Шуликунам было весело, они начали гикать, улюлюкать и смеяться, они травили Мельника будто зверя, ради развлечения, надеясь сломать и унизить.
Мельник с трудом растянул в улыбке заледеневшие губы. Он стоял, выпрямившись во весь рост, смотрел спокойно и ровно, Шуликуны затихли на минуту, заволновались, стали перешептываться. Улыбки поблекли на их мордах, на их место пришли злые гримасы. Мельник пошел вперед, к раскаленным сковородам, не давая шуликунам опомниться. Он схватился прямо за сковороды и услышал сдержанное шипение, будто ладони его были сделаны изо льда. Он вытряхнул сковороду из ручек одного существа, перехватил ее за рукоять и, размахивая ею, расшвыривая пылающие угли, пошел сквозь толпу.
Вырвавшись из плотного кольца, Мельник взбежал вверх по тропинке, распахнул дверь и тут же захлопнул ее за собой. Тяжелая чугунная сковорода с громким стуком упала на пол. Мельник оперся о стол и зашипел от боли. Его запачканные копотью ладони покраснели. Холодный пот выступил у Мельника на лбу. Ему было больно. Он поднял глаза, собираясь позвать на помощь Александру, и вдруг наткнулся на изумленный взгляд незнакомки. Она сидела за столиком в середине длинного зала, перед ней на тарелке остывал недоеденный завтрак. Легкая струйка пара поднималась над чашкой чая. Это была совсем молодая девушка, скорее всего — студентка: волосы, забранные в хвост, очки в тонкой металлической оправе, дешевая трикотажная кофточка. Мельник почувствовал изумление, он никогда не видел в «Мельнице» других посетителей.
Александра выбежала из-за стойки, у нее в руках было полотенце и миска с чистой водой. Она усадила Мельника за стол, смыла копоть с его ладоней. Стукнула о стол баночка с кремом, которую Александра принесла в кармане. Боль понемногу ушла, холод перестал быть невыносимым.
Девушка за дальним столиком успокоилась и продолжила есть, изредка поглядывая на Мельника и Александру. Густая еловая ветка царапала окно. Там, на поле у реки, снова поднимался ветер.
5
Мельник вернулся домой, бережно неся перед собой обожженные, забинтованные руки. Он лег в постель и провалился в тревожный, болезненный сон, проверив перед этим, крепко ли держит Сашино сердце. До ночных съемок у руины оставалось десять часов.
Когда он проснулся, ожоги почти не болели. Мельник осторожно снял бинты и посмотрел на розовую кожу: это было странно, но на ней не осталось волдырей. Его ладони так оледенели, что жар раскаленной сковороды не смог им повредить. Мучительный холод сыграл ему на руку.
От разбушевавшихся голосов сильно болела голова. Мельник с досадой вспомнил, что выронил плеер, когда чуть не угодил под машину, но тут же увидел его на тумбочке возле кровати. Однако вдеть наушники в уши Мельник не успел. Один-единственный женский голос вдруг вырос из низкого утробного гула, затмил его, перешел в истерический, невыносимо громкий и высокий звук. Мельник вздрогнул и выронил плеер на пол. Внутренности его скрутила внезапная судорога, и он сделал несколько глубоких вдохов, пережидая приступ боли.
Приступ испугал Мельника. Когда боль отступила, он сел на кровати и завернулся в одеяло, пытаясь сберечь остатки тепла. Мельнику было наплевать на себя — он поразился, насколько ему все равно, будет он жить или нет. Смерть не пугала его, он боялся, что случайно выпустит из рук Сашино сердце. Даже секунда могла решить дело не в пользу жизни: волокна были тонки и ветхи, как изношенная ткань. Каждое движение сердце Саши совершало судорожно и болезненно.
Ее смерть беспокоила Мельника гораздо сильнее собственной. Он жадно и иррационально желал, чтобы она жила, даже страдая от болезни, даже если его уже не будет.
Раз он может остановить время, подумал Мельник, не может ли он повернуть его вспять? Мысль была страшной: он никогда ничего подобного не делал и даже не знал, возможно ли поступить со временем так грубо. Мельник прислушался к закольцованному циклу, к бесконечно повторяющемуся «та-дам», к однообразной, тяжелой усталости, составляющей Сашину жизнь, и принял решение. Он обхватил сердце плотнее и резко откинулся назад. В голове словно взорвалась дымовая шашка, какое-то время Мельник ничего не видел и не слышал. Когда туман рассеялся, стало ясно, что силы еще остались. Мельник повторил попытку. На этот раз он потерял сознание и пришел в себя, когда за окном было уже темно. Сашино сердце все еще билось. Мельник обследовал его, осторожно касаясь самыми кончиками пальцев, и понял, что у него получилось. Изменения были едва заметны, но связи упрочились, волокна стали крепче.
«Я выиграл для нее день, — подумал Мельник — Может быть, два».
Он встал и пошел на кухню ставить чайник. Ему оставалось только игнорировать собственную боль, жить будто ничего не происходит и держать Сашино сердце, пока не разожмется рука.
Чая он выпить не успел: неистовая, безудержная сила стащила его с табурета, швырнула на пол, наполнила легкие арктическим холодом. Мельник понятия не имел, что происходит, но сопротивлялся изо всех сил. Он попытался встать, упал, потом все же поднялся на ноги. Он ощутил себя рыбаком, в сеть к которому попалась огромная невиданная рыба, и думал уже не о том, чтобы вытащить улов на берег, а о том, чтобы самому не кануть в темной непрозрачной глубине. Мышцы его были напряжены до предела, сердце шумело в ушах, сеть сантиметр за сантиметром появлялась из воды. Мельник не видел рыбы, но сопротивлялся ей, пока не почувствовал, что она уже не бьется, не тянет ко дну, что она подчинилась.
Он сел на табурет и начал смотреть на опрокинутую чашку и чай, стекающий на пол медленными тяжелыми каплями. Чай был совсем холодный, и Мельник не знал, то ли он так долго сражался с рыбой, чем бы она ни была, то ли владеющий им холод выбрался наружу и начал подчинять себе окружающие Мельника вещи.
По привычке он проверил, не порвалась ли связь между ним и Сашиным сердцем, и понял, что именно Саша и была той рыбой. Она почувствовала себя лучше и начала тратить себя снова. Она выбрала ребенка, которому нужна была помощь, — Мельник не мог знать наверняка, но был уверен, что это именно ребенок, — и отдала ему выигранный Мельником день. Мельник начал злиться. Он злился до тех пор, пока не осознал, что волокна Сашиного сердца не истончились снова. Он смог ее удержать: не одну, а с грузом, который она вновь на себя взвалила.
Мельник вытер лужу со стола и пошел в ванную за тряпкой, чтобы вымыть пол. Пальто мешало ему убираться, он бросил его на пол в прихожей. Убравшись, он долго и с наслаждением мыл руки в теплой, почти горячей воде, потом вернулся на кухню. Высушенные листочки чая с легким стуком упали на дно добела отмытой чашки, зашумел, закипая, чайник. Мельник отрезал хлеба. Голоса в его голове шумели чуть меньше, и ему не так холодно было без пальто, как было бы еще сегодня утром.
«Значит, я сильнее, чем думал», — решил Мельник, и эта мысль ему понравилась. Он улыбался себе под нос, нарезая тонкими ломтиками маслянистый, с огромными дырами, сыр, и время от времени проверял, надежно ли держит уходящую в темную воду сеть, в которой, кроме Сашиной, отныне находилась еще чья-то важная жизнь.
Когда он закончил есть, подошло время ехать на съемку.
К парку медиумов подвозили на автобусе. Мельник устал, ему хотелось прижаться лбом к стеклу, но оно было холодным: летняя жара сменилась непрерывными осенними дождями. За окном в мокром асфальте отражался оранжевый свет фонарей и машинных фар. Автобус с медиумами стоял в пробке в пяти минутах ходьбы от места съемки около четверти часа. Мельник смотрел на длинную ограду парка и думал о мертвой женщине на плоту. В ее смерти мог быть виновен кто-то из сидевших рядом с ним людей. Мельник вынул наушник из уха, позволяя многоголосью накинуться на него из-за мощного щита, выстроенного голосом Яна Гиллана, и вслушался в чужие мысли. Айсылу беспокоилась за него. Тупой парень решал, кто из соперников бесит его больше всех. Шаман выстраивал какую-то сложную, безумную схему выхода в финал. Похожая на русалку бледная девочка не думала ни о чем, в ее голове были только образы мокрого асфальта и сбившихся в плотную массу машин. Цыганка прикидывала, что заказать в ресторане после съемки. Соколов, прикрыв глаза, вспоминал стихи Аполлинера — Мельник задержался в его голове чуть дольше, чтобы послушать. Константин переживал недавнюю ссору с гражданской женой и придумывал, что лучше ей сказать, чтобы ругань не пошла по второму кругу. Старуха с розой боялась вылета, потому что провалила конкурсное испытание.
Как только медиумы появились у входа в парк, к ним тут же подбежали несколько человек: поклонники шоу уже узнали, когда и где проходят съемки. Кто-то тряс блокнотом, требуя автографа, другие тянули руки и фотографии, ожидая, что им немедленно погадают. Мельнику тоже пришлось, смущенно улыбаясь, расписываться в блокнотах и отказываться отвечать на вопросы. Он был высок, намного выше большинства поклонников, а потому толпа не закрывала от него стоящую поодаль женщину, которая смотрела на него так пристально, что он физически почувствовал этот взгляд. Она была маленькой и хрупкой, на ней был нескладный темный плащ, из-под которого торчали тощие ноги и грубые дешевые туфли. Ее костлявые пальцы с короткими ногтями цепко держали наклеенную на картон фотографию ребенка: аккуратно причесанный мальчик в синей рубашке с бордовой бабочкой сидел на фоне приклеенного в фотошопе тропического заката. «Сереженька», — ясно и тихо произнес в его голове ее голос. Мельник смотрел на женщину, пока ассистент не взял его за локоть и не вывел из толпы.
Медиумы шли к руине второй раз, но действие уже казалось отработанным и привычным: и широкие, летящие шаги, о которых так трудно было помнить сначала, и порядок выхода, и поза, в которой приходилось застывать наверху.
Анна произнесла положенные по сценарию слова, и свет над неуклюжим Павлом погас. Едва это произошло, как он поднес мясистые руки к крупному лицу и начал всхлипывать. Мельнику на секунду показалось, что сейчас его мягкое большое тело окончательно потеряет опору, перевалится через хлипкие перила и кулем свалится к подножию руины. Видимо, показалось так не только ему, потому что вверх по лестнице взбежал ассистент. Он подхватил Павла за локоть и помог ему спуститься вниз. Павел всхлипывал и что-то бормотал.
Все остальные члены съемочной группы были так увлечены тем, что происходит с Павлом, что внезапно разорвавшийся в небе фейерверк стал для них абсолюта ной неожиданностью. Длинные огненные головастики взвились вверх с хлопками и свистом, где-то недалеко, в парке, гремели новые взрывы.
Руслан снимал, задрав к небу длинный черный глаз камеры.
— Идиоты, — сказал Соколов, стоящий за плечом у Мельника. — Кто же запускает фейерверки среди деревьев? Может начаться пожар.
Все стояли, столпившись у подножия руины, и обсуждали фейерверки. Съемки на время прекратились. Парк пришел в движение. Сначала Мельник подумал, что где-то в его глубине действительно произошел пожар, но потом мимо пробежал человек с овчаркой на туго натянутом поводке. Мельник мысленно последовал за ним, добрался до неглубокого оврага и увидел на его дне обнаженное женское тело. Мертвое тело. Убитая девушка была похожа на Настю: стройная, длинноногая, черноволосая, лет тридцати.
Собака взяла след, но тут же потеряла его и жалобно заскулила, словно ребенок, заблудившийся в лесу. Собаке было страшно.
6
Рита вошла в Сашину комнату, неся в руках деревянную миску, полную яблок. Яблоки были некрупные, желтые, с прозрачной кожицей и красными прерывистыми штрихами на боках. Они распространяли вокруг себя нежный запах осени.
Саша спала на своей кровати. Она лежала поверх покрывала, свернувшись калачиком. Рядом устроилась Черепашка, похудевшая и облезшая за несколько последних месяцев.
Рита поставила миску с яблоками на стол, укрыла дочь пледом и долго стояла, со слезами на глазах глядя на ее исхудавшее лицо с ввалившимися щеками и тонкие белые руки. Саша вздохнула, повернулась, толкнула ногой Черепашку. Кошка проснулась, взглянула на Риту ясным, цепким взглядом. Рита вздрогнула: она привыкла, что у кошки тусклые, почти безжизненные глаза. Саша вздохнула еще раз, на щеках у нее появился легкий румянец, а дыхание стало легче.
Рита не знала, что это может означать, хорошо это или плохо. Она вышла из комнаты, чтобы не будить дочь, но дверь на всякий случай оставила приоткрытой.
Саша открыла глаза, прислушалась к легким шагам матери, вдохнула запах яблок и потянулась. Сон был сладким — Саша не помнила, когда в последний раз сладко спала. Под боком мурлыкала, уютно свернувшись, Черепашка.
Саша взглянула за окно, где неспешно колыхались от ветра тонкие березовые плети, и осторожно встала с постели. Ей определенно стало лучше — ненамного, но тело с благодарностью воспринимало нежданную передышку, и Саша казалась себе обновленной и полной сил.
— Все в порядке? — спросила Рита, подходя к приоткрытой двери.
— Все отлично, — ответила Саша. Она говорила рассеянно, ее мысли были заняты другим. Внутренним взором она рассматривала свое сердце, зажатое в прохладной руке Мельника. Сердцу было лучше, а рука… Она хотела бы умереть, чтобы не думать о его смуглых руках никогда.
Возможностей истратить себя у Саши было много. Медленно, боясь ошибиться, она перебирала возможные варианты. Она представляла себя на уроке, рассматривала склоненные над тетрадками головы: светлые и темные, короткостриженые и с длинными тяжелыми косами. Она знала, что Татьяне Сувориной приходится бороться с тяжелой астмой, что Женечка Иванова из-за разлада в семье скоро попытается покончить с собой, что Витя Климчук думает попробовать наркотики. Их было так много, во всех параллелях, — обреченных на несчастье, балансирующих на краю, тех, чья жизнь уже рушится и никогда не будет хорошей, если в нее не вмешаться. Но сил у Саши было отчаянно мало — всего одна судьба, одна жизнь должна была быть выбрана, и Саша не сомневалась, что правильным выбором будет Славик. Он был среднего роста, худой, глазастый, белобрысый, тихий — обычный пятиклассник. Ему ставили тройки вместо двоек, потому что он не хулиганил и не пререкался, а тихо сидел за партой и смотрел на учителей серыми глазами, красивыми, как среднерусские озера.
Его взгляд был так легок и прозрачен, что Саша не сразу заметила висящую над мальчиком тень. Она взглянула на платок с нарисованной на нем судьбой Славика только перед самой болезнью. На платке жирными кляксами разливались фиолетовые слова «Гусар ребенка не обидит». Под ними складывались в узоры прозрачные желто-зеленые синяки и багровые кровоподтеки с лопнувшей кожей. Из ранок и трещинок проступали густые, плотные капли крови.
Славик был очень умным мальчиком, со светлой и ясной головой. Но он не мог думать о школе, о домашних заданиях и оценках, другая мысль занимала его. Он хотел спасти мать.
Отец Славика погиб два года назад. Смерть была неожиданной и глупой: гололед, пустынная улица и пьяный водитель, вылетевший на тротуар.
Мать, узнав об этом, словно сошла с ума. Она то неподвижно сидела, сложив руки на коленях, то вскакивала и металась по комнатам, издавая долгие, вязкие, похожие на рычание звуки. Славику казалось, что из нее пытается выбраться буква «А». Пытается, но никак не может прорвать пузырь из плотной и липкой пленки. Славик очень боялся за маму и за себя, когда видел ее такой. Бабушка тоже горевала, но не как зверь, а как обычный человек, и Славику было бы проще оставаться рядом с ней. Однако бабушка постоянно что-то делала, куда-то звонила и хлопотала, в ее глазах все время стояли слезы. Славик понимал, что она видит мир сквозь туманную пелену и совсем не замечает в этом мире своего внука.
В первые дни после смерти отца их дом заполнился незнакомыми и полузнакомыми женщинами. Они заботились о Славике, но их забота была ему не нужна, ему были противны их мягкие теплые руки и сочувственные взгляды. Они это почувствовали и оставили его в покое. Славик тихо сидел в углу и не плакал, хотя сердце его разрывалось от боли. Он слушал их разговоры и постепенно понимал, как все произошло. День за днем он соединял слова в картинки и в конце концов получил что-то вроде фильма, который прокручивался в его голове почти постоянно, иногда даже во сне.
Славик видел, как его отец идет по заснеженному тротуару. Отец высокий, с длинными, как трубы, ногами, короткая дутая куртка вздернута на талию, от чего ноги кажутся длиннее, а тело — крепче. Руки отец держит в карманах, голову вжимает в плечи: как бы ни было холодно на улице, он никогда не носит ни шапки, ни перчаток. На волосы, стриженные так коротко, что сквозь них проглядывает кожа, ложатся редкие снежинки. За спиной отца показывается черная иномарка. Она летит на полной скорости и пьяно покачивается из стороны в сторону. Отец оборачивается. Иномарка пытается войти в поворот, не снижая скорости, ее заносит на льду, отец прыгает в сторону, но поздно. Черный корпус бьет его по бедру, отца отбрасывает назад, голова ударяется о черный чугунный прут решетки, ограждающей неизвестное Славику здание. Хрустнув, ломаются шейные позвонки. На землю отец падает уже мертвым.
До папиной смерти Славик думал, что на свете не бывает ничего плохого и непоправимого, потому что рядом всегда был большой, светлый и добрый человек, который мог спасти его и маму. После того как папы не стало, все пошло не так. Его отчаянно не хватало всем: и маме, и бабушке, и Славику, хотя в семье считалось, что мальчик быстро утешился, потому что он не плакал, не вспоминал отца и никогда не произносил его имени. Бабушка скоро пришла в себя, начала видеть его и часто забирала к себе с ночевкой. Маме тоже стало лучше, она стала готовить и убирать, проверяла уроки, разговаривала с сыном о школе и взяла его на экскурсию в скучный музей, где висели некрасивые картины. Славику музей не понравился, но он ничего не сказал, чтобы не обидеть маму.
Это не были счастливые дни — теперь никакие дни не могли быть счастливыми — но это были дни спокойствия.
Потом у мамы появился мужчина. Мать просила, чтобы Славик называл его дядей Олегом, но вслух Славик старался не обращаться к нему вообще, а про себя называл Тот. Это слово было похоже на вытянутый указательный палец, цепко преследующий цель, в нем чувствовались напряжение и угроза.
Тот был ниже отца, но такой же широкий в плечах. На его фоне мать казалась маленькой беззащитной птицей. Черты его лица были так же грубы и мужественны, как отцовские, но они не смягчались ни доброй улыбкой, ни умным взглядом.
Когда Тот впервые переступил порог их дома, от него слегка пахло спиртным, и это не понравилось Славику. Отца сбил пьяный водитель, так что Тот вызвал у него отвращение и навсегда связался в его голове с крупной машиной, убившей отца.
Мать глядела на него отчаянно, словно искала в его коренастой фигуре надежду на спасение. Разбирая платки с нарисованными на них человеческими судьбами, Саша думала: как парадоксально — отец Славика был очень хорошим человеком и настоящим мужчиной, и это стало причиной ее несчастья. Он опекал свою Татьяну, баловал ее, решал все проблемы сам, и она привыкла, что без мужской помощи ей не справиться. После смерти мужа мать Славика оставила работу в библиотеке, где была крохотная зарплата, и устроилась на предприятие по производству газированных напитков. Там платили вполне достаточно, чтобы прожить, и все-таки матери казалось, что она беззащитна, уязвима и рискует однажды скатиться в нищету, если рядом не будет мужчины. Тот никаких денег ей не давал, ел еду, которую Татьяна готовила из купленных ею же продуктов, жил у них в квартире, не оплачивая коммунальных услуг. Иногда приносил подарки, но никогда не давал их ей в руки, а всегда небрежно кидал на диван. Татьяна присаживалась рядом с новой вещью медленно и осторожно, будто боялась ее разбудить, и внимательно ее разглядывала. Тот приносил ей сапоги, платья, туфли и даже один раз — шубу. Все это было Татьяне не по размеру, во всем она выглядела чужой и странной. От вещей плохо пахло нечестностью и воровством, но она никогда не спрашивала, откуда Тот их приносит.
Это случилось через месяц после того, как Тот поселился в их квартире. Однажды вечером Славик услышал резкий хлопок, потом в кухне посыпались на пол кастрюли, и наступила леденящая тишина. Он отложил книгу, которую читал в своей комнате, и пошел на кухню. Руки его дрожали, словно он знал уже, что произошло. Из коридора Славик увидел, как Тот стоит посреди кухни, сжимая в руках сложенный вдвое ремень. Мама сидела на полу в странной позе: видимо, от первого удара шатнулась назад, не удержалась на ногах и сползла, прижимаясь спиной к шкафчику. Ремень взлетел и с тем же хлопком опустился ей на бедро. Не в силах сдержаться, Славик вскрикнул и испуганно замер. Тот повернул к Славику обветренное лицо с крупным, когда-то сломанным носом, увидел его и осклабился.
— Зассал? — резко спросил он, — Не ссы. Гycap ребенка не обидит. А баб учить надо. Это жизнь, пацанчик, жизнь.
Тот вышел из кухни, Татьяна вскочила на ноги и бросилась к плите. На плите было пусто, ее руки бессильно запорхали влево и вправо, ища, что схватить, чтобы показаться занятой.
— Что смотришь? — бросила она Славику через плечо. — Иди к себе. Делай уроки. Не вмешивайся. Не твое дело.
Чем дальше, тем чаще такое случалось. Тот называл это «жизнью», но Славик знал, что к настоящей жизни с ее настоящей любовью все это не имеет ни малейшего отношения.
Маминых родителей не было в живых уже несколько лет, из родственников у нее осталась только свекровь, которая ничего не могла поделать. Она только постоянно проверяла, нет ли у Славика на теле синяков. Синяков не было. Тот и пальцем его ни разу не тронул. И все-таки бабушка однажды спросила, не хочет ли Славик переехать к ней. Он ответил «нет». Бабушка замолчала, но через день повторила вопрос снова, а потом стала настаивать. Славик решительно отказался.
Жизнь его стала мучительной, однако уйти в спокойную бабушкину квартиру значило предать маму. Отец не ушел бы, а значит, и для Славика не было иного выбора.
Когда Тот пропадал на несколько дней, мать оттаивала, становилась отдаленно похожей на прежнюю. Она иногда напевала, старалась вымученно улыбаться и готовила что-нибудь вкусненькое вместо простой и сытной еды, которую предпочитал Тот. Зато по вечерам, когда в квартире звенела тишина и полумрак заполнял углы, Славик боялся за нее. Мать не включала телевизор и избегала верхнего света, ограничиваясь бра и настольной лампой. При тусклом освещении мир вокруг становится не вполне реальным — наверное, этого она и добивалась.
В такие вечера она иногда входила к Славику в комнату — порой даже будила его — и крепко прижимала к себе. Молчала, но в бешеном стуке ее сердца, в судорожных движениях рук, в лихорадочных поцелуях, от которых становилось больно, ему чудилось звериное отчаяние. Она будто молила о спасении — молча, как заложник, которого вслух заставляют говорить совсем не то, что он хочет сказать.
Славик мучительно думал о том, что сделал бы на его месте отец.
Все должно было измениться через месяц. Саша видела будущее на платках, видела урок немецкого языка, на котором Славик, скучая, листал словарь и наткнулся на слово Tot. Оно переводилось как «мертвый». И ему сразу стало все понятно: Тот должен быть мертвым, его не должно быть, и все. Проблема решалась так просто, что он едва не рассмеялся прямо посреди урока, и учительница посмотрела на него с неодобрением.
Tot ist tot, думал он по дороге домой, и сердце его радостно колотилось.
Тот хорошо выпил за ужином — Славик подглядывал за ним из коридора и радовался, зная, что сон его врага будет крепким. Ножи он наточил еще днем. Отец всегда учил Славика, что лезвия не должны быть тупыми. «Если кухонный нож будет острым, — говорил он, — все мамины проблемы будут решаться так же легко, как легко его лезвие пройдет сквозь кусок мяса. Работа для настоящих мужчин». Отец брал брусок и приступал к работе. Нож сверкал и залихватски посвистывал. Славик не сумел сделать это так же красиво, но лезвия вышли острыми, как у отца.
Славик был хладнокровен. Ночью он вышел на кухню и выбрал из четырех остро наточенных ножей самый длинный и узкий. Дверь в спальню матери открылась, тусклый отблеск включенного в коридоре света позволил Славику хорошо увидеть врага. Тот спал на спине, храпя, запрокинув крупную, квадратную голову, притиснув к стене покорную мать.
Славик встал рядом с ним, выбирая место, куда воткнуть нож. Самым беззащитным местом показалась Славику нежная впадинка под кадыком, в которой отчетливо билась жилка. Он приготовился, приблизив нож к шее врага, но не касаясь его кожи, и тут увидел отчаянные, широко раскрытые глаза матери.
— Все хорошо, мама, спи, — шепнул он и надавил на рукоятку.
Саша видела будущее Славика, в котором дальше был сплошной беспросветный ужас. Мать стала бояться его, до икоты, до кромешной темноты в безумных глазах. Она потеряла остатки рассудка. Спасая внука, бабушка свалила убийство на нее. Славик потерпел поражение: Тот все-таки забрал у него мать. Мертвым он оказался сильнее.
Славик снова стал спокоен и замкнут. Бабушка любила и опекала его. Иногда он обнимал ее, потому что знал, что ей будет приятно. В душе его гнездилось не нашедшее выхода сознание собственной вины и слабости. Оно соседствовало с воспоминанием об убийстве. Славик стал неизлечимо болен. Саша знала, что через десять лет болезнь вырвется наружу, и лекарством от нее станет только снайперская пуля. Но, пока она не войдет в его голову, Славик заберет много жизней: и нескольких хороших отцов, и двух замечательных матерей, и даже маленького мальчика, похожего на него самого в детстве.
Теперь, когда считаные дни отделяли хорошего мальчишку от превращения в монстра, когда в комнате пахло яблоками, а сердце стало неуловимо сильнее, она снова растянула на раме живой, подрагивающий шелк. Расплавленный воск начал течь из стеклянной трубочки на желтовато-белую ткань, и в этот момент неведомая сила стащила Мельника с табуретки и швырнула на пол.
7
Боря протирал лобовое стекло чужой машины. После смерти Фреда он чувствовал себя одиноким, даже мертвец перестал его навещать. Новенькая иномарка была легкой, вертлявой и блестящей, в ней не было мужского напора и вызывающей уважение силы, которая чувствовалась во Фреде. Боря ненавидел себя за покорность, с которой начищал ей колпаки, ненавидел то, что из честного рабочего стал прислугой, рабом. Он висел сразу на двух крючках: страхе разоблачения и желании видеть мертвых. И тосковал по Фреду, который дарил ему свободу и власть.
Умер Фред через день после съемок в программе. Утро было исключительным: ночью прошел дождь, по небу бежали легкие облака, было тепло, но не душно. Казалось, изнурительный зной остался у этого лета в прошлом. Боря выехал рано, и большую часть дороги чувствовал себя парящим над землей. Сегодня он мог убивать с чистой совестью, не беспокоясь о последствиях, потому что весь мир знал о его невиновности.
Боря радостно думал: «Моя машина проклята — так они считают. А если она проклята, значит, я не виноват». Он посмотрел на мертвеца. Тот сидел, не сводя глаз с дороги, и, кажется, не разделял Бориного настроения. Чтобы подбодрить соседа, Пиха ткнул его кулаком в плечо. Лицо мертвеца исказилось от боли, по кабине распространился отчетливый запах гниения.
— Ты, это, прости, — пробормотал Боря. Настроение у него упало, и молчаливый силуэт у правого плеча стал вызывать неуемную, с трудом скрываемую злость. Боре захотелось, чтобы мертвец исчез.
Выбрать жертву долго не получалось. Сначала дорога была запружена машинами, что означало слишком много свидетелей, потом они все разом куда-то исчезли.
При подъеме на один из холмов у Фреда в моторе застучало. Пиха выругался и затормозил на вершине. Под ним сбегала вниз узкая полоска дороги. В низинке текла небольшая, заросшая камышами речка. Пиха выбрался из кабины, ругая себя за то, что заправился никудышной соляркой. Он открыл капот и поменял топливный фильтр, потом протер двигатель. Настроение стало хуже некуда. Закончив, он вытер руки, бросил обветшалую тряпку на асфальт и захлопнул капот. Сел в кабину, взглянул на умиротворяющий пейзаж внизу. Узкий мостик с невысокими бортиками по краям довольно высоко поднимался над обмелевшей речкой. Пиха подумал, что машина, наверное, красиво бы падала с этого моста. Он повернулся к мертвецу, чтобы тот подтвердил его мысль, но мертвеца в кабине больше не было. Пиха остался один. Машина, а еще лучше — автобус, подумал он. Потом прикрыл глаза и представил себе, как тупоносая, вытянутая морда Фреда бьет в белый автобусный бок, громоздкая коробка переваливается через низкий бетонный парапет, крыша ударяет о дно реки, поднимая невысокие брызги, сминается кузов, выдавливаются стекла, внутри кричат от ужаса люди.
Словно отвечая его желанию, через вершину следующего холма перевалил белый автобус. От неожиданности у Бори свело шею, и он резко повел подбородком влево. Рука повернула ключ зажигания. Пиха медленно вдохнул и выдохнул. «Дело случая, — подумал он, — дело случая». Верно угадать время, когда нужно тронуться. Рассчитать свою скорость и его скорость. Вывернуть руль в нужный момент, ударив в ту самую точку, которая лишит автобус равновесия.
— Верно ведь? — по привычке сказал он мертвецу, забыв, что тот исчез. Боря мог бы счесть это дурным предзнаменованием, однако, зло прикусив губу, подумал: «Я теперь сам по себе, мне не нужен мертвец с его советами, с его молчаливым одобрением, с его загробной помощью». Он прикинул расстояние и скорость и медленно тронулся с места.
Под капотом Фреда лежала пропитанная соляркой тряпка, которую Боря несколькими минутами ранее выбросил на обочину. Она лежала прямо на турбине и, когда заработал мотор, начала тлеть. Тонкий черный дымок поднялся над капотом. Боря заметил дымок почти сразу, но мозг его, настроившийся на убийство, с трудом переключился на возникшую опасность. Боря не ударил по тормозам и не сбросил скорости: напротив, именно с этим черным дымком к нему пришла уверенность, что скорость правильная, и верным будет момент, когда Фред встретит автобус на мосту через мелкую речку. Фред спускался с холма, и автобус спускался с холма, и Боре казалось, что он видит напряженное лицо водителя рядом с яркой табличкой «Осторожно — дети!», закрепленной на ветровом стекле.
Мертвец появился в кабине за несколько секунд до огня. Раньше Пиха никогда не ощущал его появления, теперь же чужое присутствие встряхнуло его, как разряд тока. Он повернул голову и увидел, как мертвец с усилием открывает рот.
— Тормози, — выдохнул мертвец, и вместе с хриплым, натужным словом у него изо рта вылетели сухие острые кусочки опавших листьев и крошки ссохшейся земли. Слово, произнесенное немым, так испугало Борю, что он ударил по тормозам и, не дожидаясь других страшных слов, стал вылезать из кабины. Он уже открывал дверь Фреда, когда тряпка вспыхнула. Огонь объял двигательный отсек, выплеснулся через воздуховод в кабину, лизнул Борины ноги, жадным поцелуем вцепился в сиденья и начал плавить податливый пластик.
Боря выкатился на дорогу, больно ударился об асфальт, почувствовал, как вплавилась ткань брюк в обожженные ноги, и тут же вскочил и отбежал к обочине — ему хотелось жить. Мертвец в кабине сидел спокойно. Руки его были сложены на коленях, взгляд направлен вперед. Огонь сожрал его быстро, превратив в плотную, неправильной формы, головню. Фредова кабина плавилась, исходя густым дымом. Взрыв топливного бака толкнул Фреда вперед, и он покатился с холма огромным костром. Нос его, ввалившийся, как у прокаженного, был нацелен в бок автобусу. Фред даже после смерти знал свое дело. Но без Бори он был тяжеловесен и неуклюж. Он не смог, как они планировали, подобраться поближе и неожиданно ударить. Водитель автобуса резко взял влево и рванул по встречке вперед. Фред обессиленно ткнулся носом в бетонное заграждение, выбил плиту, нырнул вниз, к илистому дну, зарылся в него оплавленной, осевшей кабиной, высоко задрал длинный пустой прицеп и умер. Боря плакал, глядя на останки Фреда с вершины холма. Напротив него остановится автобус, и водитель едва не упал, выбираясь из него на негнущихся от ужаса ногах. К стеклам прижались мальчишки в футбольной форме, их ладони побелели и лишились линий, носы расплющились, но им все равно почти ничего не было видно.
И тут кто-то сказал Боре на ухо:
— На этот раз ты бы попался.
8
— Ну а как быть с теми людьми, которые решают говорить правду? То есть рассказывать, что шоу — подставное?
— Во-первых, не подставное, а мокьюментари. Очень распространенный во всем мире формат. Во-вторых, ничего сложного тут нет. Вот представь: не прошел человек кастинг или вылетел из первых программ — и что? Вылетел, потому что не справился с заданием, это ясно каждому нашему зрителю. А ясно потому, что мы снимаем убедительные программы, в которых такой участник выглядит крайне слабым. И когда он начинает с пеной у рта доказывать, что шоу — подставное, это легко объяснить желанием отомстить.
Кстати, иногда на отборочных уже можно заметить особенно пронырливых людей, от которых можно ожидать подвоха. Тогда полезно поснимать их побольше, в идеале — подловить на желании сжульничать. Можно их подставить. Мы часто так делаем. От этого шоу только выигрывает.
Любые скандалы нам на руку. Наш зритель именно этого и хочет. Он хочет скандалов. Страстей, которыми бедна его жизнь. Наш зритель — законченный идиот, и нужно это учитывать.