Глава 9.
ВСЕ РЕШЕНО, ОНА УЕЗЖАЕТ.
В номере давно уже было совершенно светло, но я забыл погасить лампу и, должно быть, поэтому казался себе в зеркале немного бледным. Мне было холодно, и на спине то появлялась, то проходила «гусиная кожа». Я снял трубку. Долго не отвечали. Наконец ответили, и я узнал Катин голос.
– Катя. Это я. Ничего, что так рано?
Она сказала, что ничего, хотя еще только пробило восемь.
– Не разбудил?
– Нет.
Я не спал эту ночь и был уверен, что и она не спала ни минуты.
– Катя, можно мне приехать?
Она помолчала.
– Приезжай.
Совершенно незнакомая девушка, довольно толстая, с белокурыми косами вокруг головы, открыла мне и покраснела, когда я спросил:
– Катя дома?
– Дома.
Я рванулся куда—то, сам не знаю, куда, в общем – к Кате, но эта девушка закрыла дверь перед моим носом и сказала насмешливо:
– Что вы, товарищ командир! Не так скоро.
Потом она захохотала – и так оглушительно, и так без всякого повода, что тут уже не узнать ее было невозможно.
– Кирен!
Катя вышла из столовой, как раз когда мы шагнули друг к другу через какие—то чемоданы и чуть было не обнялись с разбегу, но Кирен застенчиво попятилась, и пришлось просто пожать ей руку.
– Кирен, да вы ли это? Откуда?
– Она самая, – хохоча, сказала Кирен. – Только, пожалуйста, не называйте меня Кирен. Я теперь уже не такая дура.
И мы снова стали усердно трясти друг другу руки… Должно быть, она ночевала у Кати, потому что на ней был Катин халат, от которого все время отлетали пуговицы, пока мы укладывали вещи. Два открытых чемодана стояли в передней, потом в столовой, и мы укладывали в эти чемоданы белье, книги, какие—то приборы, – словом, все, что было Катино в этом доме. Она уезжает. Куда? Я не спрашивал. Она уезжает. Все решено. Она уезжает.
Я не спрашивал, потому что я и так знал каждое слово ее разговора с Кораблевым и каждое слово, которое она сказала Николаю Антонычу, когда вернулась домой. Николая Антоныча не было в городе, – кажется, он был где—то в области, в Волоколамске, но все равно я знал каждое слово, которое она сказала бы ему, если бы, вернувшись от Кораблева, она нашла его дома.
Решительная, бледная, она ходила, громко разговаривала, распоряжалась, Но это было спокойствие потрясенного человека, и я чувствовал, что сейчас не нужно говорить ни о чем. Я только крепко пожал ее руки и поцеловал их, и она в ответ тихонько сжала мои пальцы.
Но вот кто действительно растерялся – старушка. Она сурово встретила меня, только кивнула и гордо прошла мимо. Потом вдруг вернулась и с мстительным видом сунула в чемодан какую—то блузку.
– И очень хорошо. А что же? Так и нужно.
Она долго сидела в столовой и ничего не делала, только критиковала нашу укладку, а потом сорвалась и как ни в чем не бывало, побежала на кухню ругать домработницу за то, что та чего—то там мало купила.
– Я ей тыщу раз говорила: видишь ливер – бери, – сказала она мне, вернувшись, – видишь заднюю часть хорошую – бери. «Да как же так, да я без вас не знаю». А что тут знать? Нерешительная. Я таких терпеть не могу.
– Бабушка, ничего не нужно, – сказала Катя.
– Не нужно? Как это так? Взяла бы.
Потом материальные заботы оставляли ее, и она начинала вздыхать и украдкой пить у буфета лавровишневые капли. Время от времени она забегала куда—нибудь, где никого не было, и уговаривала себя не волноваться. Но недолго действовали на нее эти самоуговоры – и снова нужно было бежать к буфету и украдкой пить лавровишневые капли…
Не много времени понадобилось нам, чтобы уложить Катины вещи. У нее было мало вещей, хотя она уезжала из дому, в котором провела почти всю свою жизнь. Все здесь принадлежало Николаю Антонычу. Но зато из своих вещей она ничего не оставила, – она не хотела, чтобы хоть одна какая—нибудь забытая мелочь могла ей напомнить о том, что она жила в этом доме.
Она уезжала отсюда вся – со всей своей юностью, со своими письмами, со своими первыми рисунками, которые хранились у Марьи Васильевны, с «Еленой Робинзон» и «Столетием открытий», которое я брал у нее в третьем классе.
В девятом классе я брал у нее другие книги, и, когда дошла очередь и до них, она позвала меня к себе и прикрыла дверь.
– Саня, я хочу подарить тебе эти книги, – сказала она немного дрожащим голосом. – Это папины, я всегда очень берегла их. Но теперь мне хочется подарить их тебе. Здесь Нансен, потом разные лоции и его собственная.
Потом она провела меня в кабинет Николая Антоныча и сняла со стены портрет капитана – прекрасный портрет моряка с широким лбом, сжатыми челюстями и светлыми живыми глазами.
– Не хочу оставлять ему, – сказала она твердо, и я унес портрет в столовую и бережно упаковал его в тюк с подушками и одеялом.
Это была единственная вещь, принадлежавшая Николаю Антонычу, которую Катя увозила с собой. Если бы она могла, она увезла бы самую память о капитане из этого подлого дома.
Не знаю, кому принадлежал маленький морской компас, который когда—то так поразил меня, – тайком от Кати я сунул и его в чемодан. Во всяком случае, он принадлежал капитану.
Вот и все. Вероятно, это было самое пустынное место на свете, когда, уложив вещи и взяв в руки пальто, мы прощались с Ниной Капитоновной в передней. Она оставалась, но ненадолго – пока Катя не переедет в комнату, которую ей предлагал институт.
– Ненадолго, – торжественно сказала старушка, заплакала и поцеловала Катю.
Кира споткнулась на лестнице, села на чемодан, чтобы не скатиться, и захохотала. Катя сердито сказала ей: «Кирка, дура!» А я шел за ними, и мне казалось, что я вижу, как Николай Антоныч поднимается по этой лестнице, звонит и молча слушает, что говорит ему старушка. Дрожащей рукой он проводит по лысой голове и идет в свой кабинет, механически переставляя ноги, как будто боится упасть. Один в пустом доме.
И он догадывается, что Катя не вернется никогда.