Глава 3.
ХЛОПОТЫ.
Все же мне это удалось бы в конце концов, если бы наутро не заболела мать. Она у меня всегда была странная, но такой странной я ее еще никогда не видел.
Прежде, когда она вдруг начинала стоять у окна часами или ночью вскакивать и в одной рубашке сидеть у стола до утра, отец отвозил ее за несколько дней домой, в деревню, и она возвращалась здоровой. Теперь не было отца, да, впрочем, едва ли помогла бы ей теперь эта поездка!
Простоволосая, босая, она стояла в сенях и даже не оборачивалась, когда кто—нибудь проходил в дом. Она все молчала, только изредка рассеянно говорила два—три слова.
И она как будто боялась меня. Когда я начинал «говорить», она с болезненным выражением затыкала уши. Как будто стараясь что—то припомнить, она проводила рукой по глазам, по лбу. Она была такая, что даже тетя Даша втихомолку крестилась, когда, в ответ за ее уговоры, мать оборачивалась и молча смотрела на нее исподлобья черными, страшными глазами…
Прошло, должно быть, недели две, прежде чем она сшилась. Рассеянность еще мучила ее, но понемногу она стала разговаривать, выходить со двора, работать. Теперь все чаще повторялось у нее слово «хлопотать». Первый сказал его старик Сковородников, за ним тетя Даша, а потом уже и весь двор. Нужно хлопотать! Мне смутно казалось, что это слово чем—то связано с игрушечным магазином «Эврика» на Сергиевской улице, в окнах которого висели хлопушки.
Но вскоре я убедился, что это совсем другое.
В этот день мать взяла нас с собой – меня и сестру. Мы шли в «присутствие» и несли прошение. «Присутствие» – это было темное здание за Базарной площадью, за высокой железной оградой.
Мне случалось видеть несколько раз, как чиновники по утрам шли в присутствие. Не знаю, откуда появилось у меня такое странное представление, но я был твердо убежден, что они там и оставались, а на другое утро в присутствие шли уже новые чиновники, на третье – новые, и так каждый день.
Мы с сестрой долго сидели в полутемном высоком коридоре на железной скамейке. Сторожа бегали с бумагами, хлопали двери. Потом мать вернулась, схватила сестру за руку, в мы побежали. Комната, в которую мы вошли, была разделена барьером, и я не видел, с кем говорила и кому униженно кланялась моя мать. Но я услышал сухой, равнодушный голос, и этот голос, к моему ужасу, говорил то, на что только я один во всем мире мог бы основательно ответить.
– Григорьев Иван… – И послышался шорох переворачиваемых страниц. – Статья 1454 Уложения о наказаниях. – Предумышленное убийство. Что ж ты, голубушка, хочешь?
– Ваше благородие, – незнакомым, напряженным голосом сказала мать, – он не виноват. Не убивал он никогда.
– Суд разберет.
Я давно уже стоял на носках, закинув голову так далеко, что она, кажется, готова была отвалиться, но видел над барьером только руку с длинными сухими пальцами, в которых медленно покачивались очки.
– Ваше благородие, – снова сказала мать, – я желаю подать прощение в суд. Весь двор подписал.
– Прошение можешь подать, оплатив гербовой маркой в один рубль.
– Тут заплачено. Ваше благородие, это не его нож нашли.
Нож?! Я подумал, что ослышался.
– На этот счет имеется собственное показание подсудимого.
– Может, он его неделю как потерял…
Я видел снизу, как у матери задрожали губы.
– Подобрали бы, голубушка! Впрочем, суд разберет.
Больше я ничего не слышал. В эту минуту я понял, почему арестовали отца. Не он, а я потерял этот нож – старый монтерский нож с деревянной ручкой. Нож, который я искал наутро после убийства. Нож, который мог выпасть из моего кармана, когда я наклонялся над сторожем на понтонном мосту. Нож, на котором Петька Сковородников выжег мою фамилию сквозь увеличительное стекло.
Теперь, вспоминая об этом, я начинаю думать, что моему рассказу все равно не поверили бы чиновники, сидевшие в энском присутствии за высокими барьерами в полутемных залах. Но тогда! Чем больше я думал, тем все тяжелее становилось у меня на душе. Значит, по моей вине арестовали отца, по моей вине мы теперь голодаем. По моей вине было продано новое драповое пальто, на которое мать целый год копила, по моей вине она должна ходить в присутствие и говорить таким незнакомым голосом и униженно кланяться этому невидимому человеку с такими длинными, страшными, сухими пальцами, в которых медленно покачивались очки…
Никогда еще с такой силой я не чувствовал свою немоту.