Глава 2.
ОТЕЦ.
Два огорчения ожидали меня на следующее утро.
Во—первых, мать нашла раков и сварила их. Таким образом, пропал мой двугривенный, а с ним надежда на новые крючки и блесну для щук. Во—вторых, пропал перочинный нож. Собственно говоря, это был отцовский нож, но так как лезвие было сломано, отец подарил его мне. Я все перебрал я дома я во дворе – нож как сквозь землю провалился.
Так провозился я до двенадцати часов, когда нужно было идти на пристань – нести отцу обед. Это была моя обязанность, и я ею очень гордился.
Пристань теперь на другом берегу, а на этом – бульвар, засаженный липами, которые так и остались любимыми деревьями нашего города. Но в тот день, когда я нес отцу горшок щей в узелке и картошку на месте этого бульвара стояли балаганы, построенные для рабочих; вдоль крепостной стены были сложены пирамидами хлебные кули я мешки; широкие доски перекинуты с барж на берег, и грузчики с криком: «Эй, поберегись!» – катили по нам заваленные товарами тачки. Я помню воду у пристани в жирных перламутровых пятнах, стертые столбы, на которые взбрасывались причалы, смешанный запах рыбы, смолы, рогожи.
Еще работали, когда я пришел. Тачка застряла между досками, и все движение с борта на берег остановилось Задние кричала и ругались, двое каталей лежали на ломе, стараясь поднять и поставить в колею соскользнувшую тачку. Отец неторопливо обошел их. Он что—то сказал, наклонился… Таким я запомнил его – большим, с круглым усатым лицом, широкоплечим, легко поднимающим тяжело нагруженную тачку. Таким я его больше же видел.
Он ел и все посматривал на меня – «что, Саня?», – когда толстый пристав и трое городовых появились на пристани. Один крикнул «дядю» – так назывался староста артели – и что—то сказал ему. «Дядя» ахнул, перекрестился, и все они направились к нам.
– Ты Иван Григорьев? – спросил пристав, закладывая за спину шашку.
– Я.
– Берите его! – закричал пристав и побагровел. – Он арестован!
Все зашумели. Отец встал, я все замолчали.
– За что?
– Ты у меня поговори! Взять!
Городовые подошли к отцу я взяли его под руки. Отец двинул плечом – они отскочили, я один городовой вынул шашку.
– Ваше благородие, как же так? – оказал отец. – За что же брать женя? Я не кто—нибудь, меня все знают.
– Нет, брат, тебя еще не знают, – возразил пристав.
– Ты разбойник. Взять!
Снова городовые подступили к отцу.
– Ты, дурак, селедкой—то не махай, – тихо, сквозь зубы сказал отец тому, который вынул шашку. – Ваше благородие, я семейный человек, работаю на этой пристани двадцать лет. Что я сделал? Вы скажите всем, чтобы все знали, за что меня берут. А то ведь и вправду подумают люди, что я – разбойник!
– Ну, прикидывайся, святой! – закричал пристав. – Не знаю я вас! Ну!
Городовые как будто медлили.
– Ну!
– Подождите, ваше благородие, я сам пойду, – сказал отец. – Саня… – он наклонился ко мне. – Саня, беги к матери, скажи ей… Ах, да ты ведь…
Он хотел сказать, что я немой, но удержался. Он никогда не произносил этого слова, как будто надеялся, что я когда—нибудь еще заговорю. Он замолчал и оглянулся
– Я схожу с ним, Иван, – сказал староста, – ты не беспокойся.
– Сходи, дядя Миша. Да вот еще… – Отец вынул три рубля и отдал артельному. – Передай ей. Ну, прощайте!
Все хором ответили ему.
Он погладил меня по голове и сказал:
– Не плачь, Саня.
А я и не знал, что плачу.
И теперь страшно мне вспомнить, что сделалось с матерью, – когда она узнала, что забрали отца. Она не заплакала, но зато, только «дядя» ушел, села на кровать и стиснув зубы, сильно ударилась головой о стену. Мы с сестрой заревели, она даже не оглянулась. Бормоча что—то она билась головой о стену. Потом встала, накинула платок и ушла.
Тетя Даша хозяйничала у нас целый день. Мы спали, то есть сестра спала, а я лежал с открытыми глазами и думал: сперва об отце, как он со всеми прощался, потом о толстом приставе, потом о его маленьком сыне в матроске, которого я видел в губернаторском саду, потом о трехколесном велосипеде, на котором катался этот мальчик, – вот бы мне такой велосипед!
– и, наконец, ни о чем, – когда вернулась мать. Она вошла похудевшая, черная, и тетя Даша подбежала к ней…
Не знаю почему, мне вдруг представилось, что отца зарубили городовые, и несколько минут я лежал не двигаясь, не помня себя от горя и не слыша ни слова. Потом помял, что нет, он жив, но мать к нему не пускают. Три раза она сказала, что он взят за убийство, – ночью убили сторожа на понтонном мосту, – прежде чем я догадался, что ночью – это сегодня ночью, что сторож
– это тот самый сторож, что понтонный воет – тот самый понтонный мост, на котором он лежал, вытянув руки. Я вскочил, бросился к матери, закричал. Она обняла меня: должно быть, подумала, что я испугался. Но я уже «говорил»…
Если бы я умы тогда говорить!
Мне хотелось рассказать все, решительно все: и как я тайком удрал на Песчинку ловить раков, и как черный человек с тросточкой появился в проломе крепостной стены, и как он ругался, скрипел зубами, а потом плюнул в костер и ушел. Слишком трудная задача для восьмилетнего мальчика, который едва мог произнести два—три невнятных слова!
– И дети—то расстроились, – вздохнув, сказала тетя Даша, когда я замолчал и, думая, что теперь все ясно, посмотрел за мать.
– Нет, он что—то хочет сказать. Ты что—нибудь знаешь, Саня?
О, сели бы я умел говорить! Снова принялся я рассказывать, изображать… Мать понимала меня лучше всех, но на этот раз я с отчаянием видел, что и она не понимает ни слова. Еще бы! Как не похожа была сцена на понтонном мосту за то, что пытался изобразить худенький черный мальчик, метавшийся по комнате в одной рубашке. То он бросался на кровать, чтобы показать, как крепко спал отец в эту ночь, то вскакивал на стул и поднимал крепко сложенные кулаки над недоумевающей тетей Дашей.
Она перекрестила меня, наконец.
– Его мальчишки побили.
Я замотал половой.
– Он рассказывает, как отца арестовали, – сказала мать, – как городовой на него замахнулся. Правда, Саня?
Я заплакал, уткнувшись в ее колен. Она отнесла меня на кровать, и я долго лежал, слушая, как они говорят, и думая, как бы мне передать свою необыкновенную тайну.