LXIX
Молитвы у пушек
Дни тренировок или боевых тревог, время от времени устраиваемых на нашем фрегате, уже были описаны, равно как и воскресные молебствия на галф-деке; но ничего еще не говорилось об утренней и вечерней молитве, во время которой команда молча стоит у своих пушек, а молитву произносит капеллан.
Теперь разрешите несколько подробней остановиться на этой теме. Времени у нас предостаточно, а сейчас уместнее всего говорить о молитве, ибо плаванье подходит к концу и «Неверсинк» быстро несется по ликующему морю.
Вскоре после завтрака барабан бьет большой сбор, и на все пятьсот человек, разбросанных по трем палубам фрегата и занятых всевозможными делами, внезапные раскаты этого марша производят такое же магическое действие, как призыв муэдзина, услыша который на заходе солнца, всякий правоверный мусульманин бросает любое начатое им дело, и по всей Турции весь народ дружно опускается на колени, обратив лицо к священной Мекке.
Матросы носятся взад и вперед, кто вверх по трапу, кто вниз, для того чтобы в кратчайшее мыслимое время занять свои посты. Через три минуты все уже тихо и спокойно. Один за другим по очереди офицеры, возглавляющие соответственные дивизионы корабля, подходят к старшему офицеру на шканцах и докладывают, что люди их построены. Любопытно наблюдать в это время за выражением их лиц. Все происходит в глубоком молчании; всплыв на поверхность через один из люков, на верхней палубе появляется стройный молодой офицер, прижимая саблю к бедру, и шествует мимо длинных рядов матросов у своих орудий, не сводя сосредоточенного взгляда со старшего офицера — его Полярной звезды. Порой он пробует продемонстрировать полную достоинства неторопливую походку, стараясь держаться возможно более прямо и подтянуто, и кажется преисполненным сознания государственной важности того, что ему предстоит доложить.
Но когда он наконец добирается до своей цели, вы поражены — ибо все, что ему надо было сообщить, выражается франкмасонским жестом: он прикладывает руку к козырьку и откланивается. Затем он поворачивается и направляется к своему подразделению мимо нескольких собратьев-лейтенантов, выполняющих ту же миссию, что и он. В течение добрых пяти минут офицеры эти приходят и уходят, сообщая свои волнующие сведения со всех концов фрегата, воспринимаемые, впрочем, старшим офицером с должной степенью невозмутимости. Широко расставив ноги, так чтобы обеспечить надежный фундамент надстройке своего достоинства, этот джентльмен стоит на шканцах, словно проглотив древко от абордажной пики. Одной рукой он придерживает саблю — принадлежность в данное время совершенно излишнюю и с которой он обходится, как с зонтиком в солнечный день, засунув ее под мышку, острием назад. Другая непрерывно дергается вверх и вниз, то взвиваясь к козырьку в ответ на рапорты и поклоны подчиненных, которых он не удостаивает ни единым словом, то возвращаясь в исходное положение: вполне достаточно и того, что козырянием он дал им понять, что принял к сведению их сообщение — благодарности за труды тут не положено.
Эта непрестанная отдача чести офицеров друг другу на военном корабле объясняет, почему вам так часто приходится видеть лакированные козырьки их фуражек в изрядно поношенном состоянии; в них есть что-то страдальческое, они утратили всякий блеск, хотя порой и приобрели некоторую засаленность, пусть даже в других отношениях фуражка и сверкает новизной. Нет, право, старшим офицерам следовало бы выдавать дополнительное содержание из-за чрезвычайных расходов на козырьки. Ибо именно этим лицам приходится день-деньской принимать разнообразные рапорты лейтенантов. И какую бы они пустяковину ни докладывали, без козыряния обойтись невозможно. Вполне понятно, что этих воинских приветствий достается на долю старшего офицера более чем достаточно, так как он на все без исключения должен отвечать. Недаром, когда офицера производят в чин старшего лейтенанта, он начинает жаловаться на необыкновенную усталость в плече и локте, совершенно так же, как Лафайет , который во время своего посещения Америки только и знал, что с восхода до заката солнца пожимал могучие длани патриотически настроенных фермеров.
После того как начальники различных дивизионов выразили старшему офицеру свое почтение и благополучно добрались до своих подразделений, старший офицер совершает полуоборот и, следуя к корме, старается попасть в поле зрения командира корабля, для того чтобы в свою очередь отдать ому честь и этим, не прибавляя ни слова пояснения, доложить о том, что вся команда построена у пушек. Старший лейтенант в данном случае является своего рода коллектором или генеральным сборщиком, у которого концентрируется вся сумма сообщенной ему информации, которую он одним прикосновением руки к козырьку залпом выпускает в свое начальство.
Но порой случается, что командиру неможется, или он в дурном настроении, или ему угодно покапризничать, или ему пришло в голову показать свое могущество, а то, может статься, старший офицер чем-либо уколол или обидел его, и командир не прочь продемонстрировать ему пред лицом всей команды, что есть на корабле начальство и повыше его. Как бы там ни было, но лишь одной из перечисленных гипотез можно было объяснить то странное обстоятельство, что капитан Кларет нередко упорно прохаживался взад и вперед по полуюту, старательно отвращая свои взоры от старшего офицера, который в самом неловком ожидании высматривал малейший знак признания во взгляде своего начальника.
«Ну, уж теперь я его поймал! — верно, произносил он про себя, когда командир поворачивался в его сторону во время прогулки, — теперь самый раз!» — и рука офицера взлетала к козырьку, но увы! командир уже лег на другой галс, и матросы у пушек лукаво перемигивались при виде того как смущенный старший лейтенант от досады кусает губы.
В некоторых случаях сцена эта повторялась несколько раз подряд, пока наконец капитан Кларет, полагая, что в глазах всей команды достоинство его достаточно упрочено, не направлялся к своему подчиненному, глядя ему прямо в глаза, после чего рука последнего взлетала к козырьку, а командир, кивнув в знак того, что рапорт принят, спускался со своего нашеста на палубу.
К этому времени величественный коммодор медленно выползает из своего салона и вскоре склоняется в полном одиночестве над медными поручнями кормового люка. Проходя мимо него, командир отвешивает ему глубокий поклон, на который коммодор ответствует в знак того, что командиру предоставляется теперь полная возможность продолжать положенный церемониал.
Следуя далее капитан Кларет останавливается у грот-мачты, возглавляя группу офицеров рядом с капелланом. По знаку командира духовой оркестр исполняет гимн. Когда с этим покончено, все от коммодора и до мальчишки-вестового снимают шапки и священник читает молитву. По окончании ее барабан бьет отбой, и команда расходится. Церемония эта повторяется каждое утро и вечер, будь то в открытом море или в гавани.
Слова молитвы отчетливо слышны лишь тем, кто стоит на шканцах, но дивизион шканцевых орудий охватывает не более десятой части судовой команды, многие из которой находятся внизу на батарейной палубе, где ничего расслышать нельзя. Это казалось мне чрезвычайно огорчительным, так как я находил большое утешение в том, что дважды в день мог принимать участие в этом мирном обряде и вместе с коммодором, командиром корабля и самым маленьким юнгой объединяться в поклонении всемогущему. В этой общей молитве проявлялось, хотя бы на время, равенство всех перед богом, особенно утешительное для такого матроса, как я.
Моя карронада оказалась расположенной как раз напротив медного поручня, на который неизменно облокачивался на молитве коммодор. Находясь дважды в день в столь близком соседстве, мы не могли не запомнить друг друга в лицо. Этому счастливому обстоятельству следует приписать то, что вскоре после прибытия домой мы без труда узнали один другого, случайно встретившись в Вашингтоне на балу, данном российским послом бароном Бодиско . И хотя на фрегате коммодор никогда никаким образом не обращался ко мне — так же как и я к нему, — здесь, на приеме у посла, мы сделались исключительно разговорчивы, и я не преминул заметить, что в толпе иноземных сановников и магнатов со всех концов Америки мой достойный друг не выглядел такой уж высокопоставленной личностью, как тогда, когда он в полном одиночестве облокачивался о медный поручень на шканцах «Неверсинка». Подобно многим другим господам, он представал в самом выгодном свете и пользовался наибольшим уважением в своей домашней среде, на фрегате.
Наши утренние и вечерние построения приятно разнообразились в течение нескольких недель незначительным обстоятельством, доставлявшим кое-кому из нас изрядное удовольствие.
В Кальяо половина коммодорского салона была гостеприимно предоставлена семейству аристократического на вид магната, назначенного перуанским послом при бразильском дворе в Рио. Этот величественный дипломат носил длинные закрученные усы, почти опоясывавшие его рот. Матросы уверяли, что он похож на крысу, просунувшую морду сквозь пучок пеньки, или на обезьяну из Сантьяго, выглядывающую из-за куста опунции.
Его сопровождала необыкновенно красивая жена и еще более красивая девочка лет шести. Между этим черноглазым цыганенком и нашим священником вскоре возникли самые сердечные чувства и взаимное благорасположение. Дело дошли до того, что они почти все время проводили вместе. И всякий раз когда барабан бил сбор и матросы торопились на свои посты, маленькая сеньорита опережала их всех, чтобы занять место у шпиля, где она имела обыкновение стоять рядом с капелланом, держа его за руку и лукаво поглядывая на него.
Какое облегчение от суровости нашей военной дисциплины — суровости, не ослабевавшей даже во время молитв у престола господа нашего, одного и того же как для коммодора, так и для юнги-вестового, — было видеть эту прелестную маленькую девочку, стоящую между тридцатидвухфунтовыми пушками и время от времени бросающую удивленный, полный жалости взгляд на стоящие рядом с ней шеренги сумрачных матросов.