II
Хотя наш новоиспеченный фор-марсовый был хорошо принят своими новыми товарищами на фок-мачте и на батарейных палубах, он отнюдь не сделался там предметом всеобщего восхищения, как бывало на тех судах, на каких он только и плавал прежде — торговых, с малочисленной командой.
Он был очень молод и, несмотря на свое поистине атлетическое сложение, выглядел даже еще более юным. Причиной тому было простодушно-детское выражение его лица, не утратившего первого пушка и напоминавшего девичье цветом и нежностью кожи, хотя холод, жара и соленый морской ветер согнали с него лилеи, а розы лишь с трудом просвечивали сквозь загар.
Новичок, столь мало осведомленный в сложностях искусственно созданной жизни, вынужденный вдруг сменить свой прежний простой мирок на несравненно более обширный и хитросплетенный мир большого военного корабля, мог бы совсем растеряться и утратить веру в себя, если бы его натуре были хоть в малой степени присущи самодовольство и тщеславие. Ведь в пестром многолюдье «Неустрашимого» были и люди далеко не заурядные, несмотря на низкое их положение. Эти матросы оказались особенно восприимчивыми к тому духу, который военная дисциплина и участие в сражениях способны привить даже самому обыкновенному человеку. Положение Билли Бадда как Красавца Матроса на борту семидесятичетырехпушечного линейного корабля было в чем-то сходно с положением сельской красавицы, волей судеб покинувшей глушь и ставшей соперницей высокородных придворных дам. Но сам он этого почти не сознавал. Как не замечал и загадочных усмешек, которые в его присутствии иной раз появлялись на двух-трех наиболее грубых лицах. И точно так же он не отдавал себе отчета в том благоприятном впечатлении, которое его облик и манера держаться производили на тех офицеров, кому нельзя было отказать в уме и наблюдательности. Да иначе и быть не могло. По телесному своему сложению он принадлежал к тем лучшим представителям английского типа, в жилах которых кровь саксов словно вовсе не была разбавлена нормандской или какой-либо иной, а его лицу было присуще то человеческое выражение безмятежного и ласкового спокойствия, которое греческие ваятели подчас придавали своему могучему герою Геркулесу. Но кроме того, в его облике ощущался некий вездесущий оттенок аристократичности; о ней говорило все: маленькие изящные уши, свод стопы, изгиб губ и вырез ноздрей, даже мозолистые руки, оранжевато-коричневые, точно клюв тукана, от постоянного соприкосновения со снастями и смолой, а главное — нечто в подвижных чертах лица, в каждой позе и движении, нечто, неопровержимо свидетельствовавшее о том, что мать его была щедро одарена богиней Любви и Красоты. Все это указывало на происхождение, совершенно не соответствующее нынешнему его жребию. Впрочем, как стало ясно, когда Билли официально зачисляли у кабестана на королевскую службу, особой тайны за этим не крылось. Офицер, невысокий и весьма деловитый, среди прочих вопросов осведомился о месте его рождения, на что он ответил:
— С вашего разрешения, сэр, мне это не известно.
— Тебе не известно, где ты родился? А кто был твой отец?
— Бог его знает, сэр.
Офицер, заинтересованный наивным простодушием этих ответов, спросил затем:
— Тебе что-нибудь известно о твоем происхождении?
— Нет, сэр. Но я слышал, что меня нашли рано поутру в красивой, подбитой шелком корзине, которую кто-то прицепил к дверному молотку одного почтенного бристольского жителя.
— Нашли, говоришь? Ну что ж, — офицер откинул голову и осмотрел новобранца с ног до головы, — ну что ж, находка оказалась недурной. Пусть почаще находят таких, как ты, любезный. Флоту они очень пригодились бы.
Да, Билли Бадд был подкидышем, предположительно незаконнорожденным и, очевидно, благородной крови. Порода чувствовалась в нем, как в скаковой лошади.
А в остальном, хотя Бадд не обладал особой остротой ума или мудростью змеи, да и голубиной кротостью тоже, он все же был в достаточной мере наделен здравым смыслом и нравственным чутьем неиспорченного человека, которого еще не угостили сомнительным яблоком познания. Он был неграмотен. Но если читать он не умел, зато хорошо пел и, подобно неграмотному соловью, нередко сам слагал свои песни.
Склонность к познанию самого себя у него развита не была — во всяком случае, немногим больше, чем у сенбернаров, насколько мы можем о них судить.
Жизнь его была связана с морской стихией, и сушу он знал только как «берег», то есть как ту часть земного шара, которую благое провидение предназначило для танцевальных заведений, портовых девок и кабаков — всего того, чем полон сказочный «Матросский рай», — а потому сохранял первозданную простоту и был чужд нравственных экивоков, иной раз вполне тождественных тем искусственным построениям, что носят названия добропорядочности и благопристойности. Но беспорочны ли моряки, любители бродить по «Матросскому раю»? Отнюдь нет, однако у них так называемые пороки гораздо реже, чем у обитателей суши, порождаются нравственной низостью, и в злачные места их влечет не столько порочность, сколько избыток жизненных сил после долгих месяцев воздержания — просто и прямо, в полном согласии с естественными законами. По природным наклонностям, которые доставшийся ему удел лишь усугубил, Билли во многих отношениях был прекраснодушным дикарем, каким, скажем, мог быть Адам до того, как сладкоречивый змий вкрался к нему в доверие.
И тут следует указать на одну особенность, которая как бы подтверждает догмат о грехопадении (догмат, ныне почти забытый): если кому-то, кто внешне приобщен цивилизации, бывают присущи некие первобытные и неразжиженные добродетели, при ближайшем рассмотрении почти всегда оказывается, что они не только не порождены обычаем или принятой моралью, но скорее противоречат им, точно перенесенные в наш век из того времени, когда не было еще ни града Каинова, ни городского человека. Для тех, чей вкус не испорчен, натура, наделенная этими качествами, обладает, подобно лесным ягодам, природным благоуханием, тогда как в человеке полностью цивилизованном тот же взыскательный вкус различит какую-то примесь, точно в крепленом вине. И к любому бездомному наследнику этих первозданных качеств, подобно Каспару Гаузеру, неприкаянно блуждающему по улицам какой-нибудь шумной столицы, подойдет восклицание, которое без малого две тысячи лет назад исторг у поэта добрый поселянин, забредший в императорский Рим:
И в мыслях, и в словах прямого,
Что в город привело, о Фабиан, тебя?
Хотя внешность нашего Красавца Матроса не оставляла желать ничего лучшего, он, подобно красавице в одном из рассказов Готорна, обладал неким недостатком — правда, не видимым, как у нее, а недостатком речи, причем проявлялось это лишь при определенных обстоятельствах. Среди буйства стихии, в часы гибельной опасности трудно было бы сыскать другого столь бравого матроса, но под воздействием внезапного и сильного душевного волнения его голос, обычно на редкость мелодичный, как бы рождаемый внутренней гармонией, пресекался, он начинал говорить невнятно, заикался, а то и вовсе умолкал. Тут Билли являл собой разительное подтверждение того, что архитолкователь, коварный эдемовский завистник, все еще имеет касательство к каждому человеческому грузу, прибывающему на нашу планету. И всякий раз ему так или иначе удается сопроводить этот груз своей визитной карточкой, словно для того, чтобы напомнить нам: «Без меня тут дело не обошлось!»
Упоминание об этом недостатке Красавца Матроса показывает, что он не только не представлен здесь как обычный герой романа, но что и история, в которой он играет главную роль, — отнюдь не романтический вымысел.