XI
Зависть, ярый гнев, отчаяние.
Уже говорилось, что Клэггерт был недурно сложен и благообразен лицом, которое портил лишь подбородок. По-видимому, сам он был довольно высокого мнения о своей внешности и одевался не просто аккуратно, а даже щеголевато. Но Билли Бадд был вылеплен по образцу античных героев, и если его лицо, в отличие от бледных черт Клэггерта, не было помечено печатью мысли, оно, как и лицо Клэггерта, озарялось изнутри, хотя источник тут был иной. Веселый огонь, пылавший в его сердце, просвечивал в розовом румянце под золотистым загаром на его щеках.
Такое различие в их внешности заставляет предположить, что каптенармус, употребив во время вышеописанной сцены поговорку «не по хорошему мил, а по милу хорош», не удержался от иронии, которая осталась непонятной молодому матросу, и тем в какой-то мере выдал, что, собственно, так сильно восстановило его против Билли. Причина заключалась в редкостной красоте фор-марсового.
А ведь зависть и антипатия — страсти, если рассуждать здраво, словно бы несовместимые — тем не менее нередко рождаются неразрывно соединенными, как Чанг и Энг, знаменитые сиамские близнецы. Но зависть — такое ли уж это чудовище? Вспомним, однако, что немало людей, представавших перед судом, в чаянии смягчения кары признавали себя виновными в самых ужасных преступлениях, но кто и когда в подобных обстоятельствах хоть раз сослался на зависть? Все словно соглашаются, что это чувство куда постыднее даже тягчайшего преступления. И не только всякий спешит отречься от него, но иные добрые души просто отказываются верить, что умный человек вообще способен поддаться зависти. Однако зависть гнездится в сердце, а не в мозгу, а потому никакой ум не может послужить от нее защитой. Но у Клэггерта она не приняла обычной пошлой формы. Не сквозила в его зависти к Билли Бадду и та опасливая ревность, которая искажала лицо Саула, когда он угрюмо и подозрительно размышлял о юном миловидном Давиде. Зависть Клэггерта гнездилась глубже. Красота, здоровье и бодрая жизнерадостность Билли Бадда были ему неприятны потому лишь, что сопутствовали натуре простодушной и чистой, которая, как магнетически ощущал Клэггерт, чуждалась низкой злобы и никогда не испытывала коварных укусов этой змеи. В его глазах Красавцем Матросом делал Билли именно дух, который обитал в нем, выглядывая, как из окон, из его лазурных глаз — то несказанное нечто, которое ямочками играло на его щеках, придавало особую гибкость его членам и переливалось в золоте его кудрей. На борту «Неустрашимого», пожалуй, только каптенармус, за одним лишь исключением, обладал умом, способным оценить, какой нравственный феномен являл собой Билли Бадд, но это только усугубляло его черную зависть, которая принимала в тайниках его сердца самые разные формы, иной раз оборачиваясь циничным презрением — презрением к невинности духа. «Простодушный дурак, и ничего больше!» — убеждал он себя. И все же он отвлеченно ощущал все обаяние этого духа, его мужественную и веселую безмятежность, он был бы рад приобщиться ему — и отчаивался.
Бессильный уничтожить в себе природное зло, хотя он и умел хорошо его скрывать, постигая добро, но не имея сил прийти к нему, в чем мог Клэггерт обрести выход? Его натура, заряженная энергией, как все ей подобные, была способна лишь обратиться на самое себя и, подобно скорпиону, которого творец создал так, а не иначе, сыграть до конца назначенную ей роль.
Страсть, необоримая страсть вовсе не требует для себя пышных подмостков. В самых низах, среди нищих и тех, кто роется в мусоре, бушуют неистовые страсти. И повод для такой вспышки, пусть самый ничтожный и заурядный, не может быть ее мерилом. В нашем случае сценой служит надраенная батарейная палуба, а внешним поводом — похлебка, выплеснувшаяся из матросской миски.
Так вот, когда каптенармус обнаружил, откуда взялась растекающаяся перед ним жирная лужа, он, очевидно, решил (или, вернее, прямо внушил себе), что произошло это отнюдь не случайно, но что Билли исподтишка дал волю такой же антипатии, какая снедала его самого, — хотя на самом деле ничего подобного, безусловно, не было. Разумеется, он счел это глупейшей выходкой, совершенно безобидной, как удар копытца резвящегося теленка, который, впрочем, оказался бы далеко не безобидным, будь на месте теленка подкованный жеребец. Другими словами, Клэггерт лишь добавил в желчь своей зависти еще и жгучую кислоту презрения. Но одновременно в этом происшествии он увидел подтверждение тому, о чем ему на ухо докладывал Крыса — один из самых хитрых его капралов, седой и щуплый человечек, получивший от матросов это насмешливое прозвище потому, что пискливый голос, остренькая физиономия и манера рыскать по самым темным закоулкам нижних палуб в поисках нарушителей дисциплины, по их мнению, делали его точь-в-точь похожим на крысу в погребе.
Именно с помощью этого послушного орудия каптенармус и подстраивал нашему фор-марсовому мелкие неприятности, упоминавшиеся выше, и угодливый капрал, естественно заключив, что его начальник не питает особой любви к этому матросу, принялся подливать масла в огонь, злонамеренно толкуя некоторые невинные проделки веселого фор-марсового и сочиняя всякие ругательные эпитеты, на которые тот якобы не скупился. Каптенармус принимал все это за чистую монету — и особенно эпитеты, ибо прекрасно знал, какую тайную неприязнь может вызвать каптенармус (во всяком случае, каптенармус тех времен, ревностно исполняющий свои обязанности) и как поносят и высмеивают его между собой матросы: самое его прозвище (Тощий Франт) скрывало под шутливой формой их неуважение и враждебность.
Ненависть всегда жадно выискивает предлоги, чтобы еще более ожесточиться, а потому Клэггерт обошелся бы и без нашептываний капрала. Утонченной безнравственности обычно сопутствует сугубая осмотрительность, так как она боится выдать себя. А потому, когда речь идет всего лишь о воображаемой обиде, это стремление затаиться не позволяет узнать правду или избежать недоразумения. Такой человек начинает рьяно действовать, опираясь на собственные умозаключения, как на неопровержимые факты. И подобное мщение чаще всего чудовищно не соответствует предполагаемому оскорблению: ибо когда же месть в своих требованиях не превосходила самого свирепого ростовщика? Ну, а совесть Клэггерта? Ведь совесть есть у каждого мыслящего существа, не исключая бесов в Писании, которые «верили и трепетали». Но совесть Клэггерта, прислужница его воли, раздувала пустяки в преступления и, вероятно, как ловкий законник, доказывала, что побуждение, предположительно толкнувшее Билли пролить похлебку тогда, когда он ее пролил, в совокупности с вышеупомянутыми эпитетами уже само по себе является достаточным свидетельством его виновности и оправдывает неприязнь к нему, преображая ее в праведное воздаяние. Фарисей, подобно Гаю Фоксу, рыщет по тайным подземельям натур, подобных Клэггерту. И натуры эти не способны представить себе, что злоба вовсе не обязательно порождает ответную злобу. Быть может, каптенармус начал исподтишка травить Билли, рассчитывая довести его до белого каления, но все его усилия оставались тщетными: в поведении фор-марсового по-прежнему не было ничего, что позволило бы прибегнуть к официальным мерам или хотя бы оправдало вражду к нему. Вот почему случай с похлебкой, сам по себе ничтожный пустяк, был весьма приятен для того своеобразного чувства, которое заменяло Клэггерту совесть и, вероятно, подтолкнуло его на дальнейшие попытки.