Глава 10. Принц Линдворм и трансформация даймонического через жертву и выбор
В этой сказке, как и в сказке «Диковинная птица», изображена кошмарная демоническая сторона Самости, исполняющая роль архетипической защиты системы самосохранения. В сказке присутствуют темы 1) преодоления защит и 2) их трансформации с помощью женского начала – в данном случае персонификацией «третьей стороны», по-видимому, выступает женщина. Фон Франц полагала, что в этой сказке изображена одержимость Самостью, «как это бывает в случаях пограничных расстройств, когда из-за взаимного смешения комплекс Эго и архетип Самости утрачивают четкость границ и чистоту… так что психе утрачивает адекватную поляризацию» (von Franz, 1980b: 79, 83). В этих словах много верного, однако фон Франц в своем анализе не упоминает об архетипических защитах и не учитывает аспект развития, который позволил бы понять механизмы процесса «смешения» с темной стороной Самости и как это можно использовать в клинической практике. Мы надеемся, что нам удастся осветить эти вопросы на последующих страницах.
Принц Линдворм1: сюжет
Жил был однажды Король вместе со своей возлюбленной Королевой, жили они счастливо, одного только им недоставало: не было у них детей. Однажды Королева, пребывающая из-за этого в великом горе, обратилась за советом к старухе, которая жила в лесу и о которой говорили, что у нее может быть средство от бесплодия. Старуха сказала Королеве, что та должна поставить перевернутый кубок в своем саду, а на следующее утро взять две розы, которые вырастут на едином стебле под кубком, одну белую и одну красную. Если она съест красную розу, то у нее родится мальчик, а если белую розу, то девочка. Как бы там ни было, она должна выбрать и съесть только одну розу. Если же она съест обе розы, то быть беде!
Королева была вне себя от радости и сделала все так, как сказала ей старая женщина. Но после того как она съела белую розу, ей овладела жадность, она забыла о своем обещании и съела вторую розу тоже. Когда ей пришло время рожать, то родились близнецы. Однако первым родился ужасный Линдворм, или змей. Ужас охватил Королеву, когда она увидела его, однако змей в одно молниеносное движение тут же скрылся из вида, так что никто, кроме нее, не видел его. Сразу вслед за Линдвормом появился на свет удивительно прекрасный мальчик, все были счастливы, и Королева жила так, будто Линдворма никогда и не было.
Прошло много счастливых лет, и вот пришло время прекрасному Принцу найти себе жену, и он отправляется в королевской карете в дальний путь навстречу неизвестности. Однако, как только он достиг перекрестка, огромный Линдворм с клыками, разящими быстрее молнии, поднялся перед ним и зашипел: «Сначала невеста для меня, а потом для тебя!» (7). Принц бежал обратно в замок, и Король уже собрался было послать армию сразиться с чудовищем, когда Королева решила, что пришло время ей признаться, что Линдворм предъявил свое требование по праву – он был старшим ребенком и имел право жениться первым.
После этого наступили «девять дней изумления и десять дней споров» (7), после чего Король пришел к выводу, что ситуация может быть решена и Принц сможет жениться, только если сначала он найдет невесту для Линдворма. Это было легче сказать, чем сделать, однако Король послал гонцов в самые дальние страны, какие он только знал, на поиски Принцессы. Вот прибыла первая принцесса. Не раскрывая ужасной тайны, ее стали готовить к свадебным торжествам, а когда наступил решающий момент, то отступать было уже поздно, а когда пришло утро, то от нее ничего не осталось, спящий же Линдворм выглядел так, как будто бы перед сном он сытно поужинал. «Выждав какое-то время» (7), Принц решает, что пора ему вновь оправляться на поиски жены. Опять он пускается в дорогу, но только для того, чтобы еще раз столкнуться с Линдвормом, более нетерпеливым, чем прежде! И снова отыскали Принцессу, и опять ей не позволили увидеть своего жениха до тех пор, пока уже было слишком поздно. После брачной ночи уже ничего не напоминало о ней, кроме округлившегося живота Линдворма. И еще раз Принц пускается в путь и опять на перекрестке ему преграждает дорогу его братец Линдворм. На этот раз Король был вне себя. Где же сыскать еще одну принцессу для такого прожорливого?! Тогда идет Король в отчаянии к одному из своих пастухов, живущему в полуразрушенном домике, и просит его отдать свою дочь в жены Линдворму. Пастух отказывается, но Король своей властью приказывает ему, так что прекрасная девушка оказывается обреченной на печальную участь.
Отчаянию дочери пастуха не было границ. Несчастная, она рыдала и заламывала пальцы, пока из-под ногтей не потекла кровь, она пустилась бежать через лес и бежала до тех пор, пока не порвала свое платье в клочья, а тело не покрылось сплошь царапинами. Она бродила по лесу в одиночестве и повстречала старуху, кажется, ту же самую, что когда-то, двадцать лет тому назад, помогла Королеве, которая, мучимая безысходной тоской, пришла тогда к ней. Этой-то старой женщине бедная девушка излила свое горе. «Вытри глаза, дитя мое, и делай в точности так, как я тебе скажу», – сказала старуха. «Когда закончится свадебный пир, ты должна попросить, чтобы тебя нарядили в десять шелковых белоснежных рубашек, и когда Линдворм прикажет тебе снять сорочку, ты должна попросить его сбросить кожу. Когда так повторится девять раз, от него не останется ничего кроме извивающейся массы мяса, тогда ты должна будешь изо всех сил как следует отхлестать его кнутом, смоченными в щелоке. Когда ты сделаешь это, погрузи его в ванну со свежим молоком, и самое последнее, что ты должна сделать, – взять его руками и на один короткий миг крепко прижать его к себе» (11). «Ух! – вскрикнула дочь пастуха. – Я никогда не смогу сделать этого!» «Сделаешь это или быть тебе съеденной», – проворчала старуха и исчезла.
Итак, когда закончился свадебный пир и Линдворм во всем своем ужасном виде предстал перед ней в спальне – наполовину человек, наполовину змей, – отвратительное создание повернулось к ней и произнесло: «Прекрасная девушка, сбрось свою рубашку!». «Принц Линдворм, – ответила она, – сбрось кожу!» «Никто не осмеливался приказывать это мне раньше», – гневно прошипел он, и в этот момент она подумала, что он сейчас проглотит ее, но вместо этого он стал стонать, охать, корчиться и извиваться до тех пор, пока длинная прочная змеиная кожа не осталась лежать на полу. Она сняла с себя первую рубашку и набросила ее поверх кожи. Так продолжалось дальше, несмотря на его протесты, его стоны, извивания и нытье, до тех пор, пока он не превратился в склизкую массу сырого мяса, «вздымающуюся, вращающуюся и скользящую по всему полу» (14). Тогда дочь пастуха взяла розги, окунула их в щелок, как ей было сказано, и изо всей своей силы высекла его. Когда она устала, она обмыла его с головы до хвоста свежим молоком, а потом взяла его извивающееся тело в свои руки и прижала к себе на одно короткое мгновение, после чего крепко заснула.
Следующим утром Король и его придворные в печали подошли к свадебной палате, долго они не решались войти внутрь. В конце концов Король распахнул дверь. За ней он увидел прекрасную дочь пастуха, освещенную первыми проблесками зари. В ее объятиях лежал, нет, не прежний Линдворм, «а живой Принц, столь же прекрасный, как трава зелена». От этой радостной новости весь дворец заходил ходуном от ликования, возрадовавшись, устроили второй свадебный пир, да такой, каких не было ни до, ни после. А потом Принц и его новая Принцесса правили долго и счастливо.
Мотив бездетности и обретения ребенка
Эта сказка, как и история о Рапунцель, а также многие другие сказки, начинается с темы горя бездетной женщины, которая страстно желает иметь ребенка. Юнг уделял много внимания психологии архетипа ребенка, и он убедительно показал, что смысл мотива ребенка в символическом материале, как, например, в этой сказке, не сводится к одному лишь буквальному представлению об обычном земном «ребенке». Юнг утверждает, что мотив ребенка в этих случаях почти всегда связан с идеей чуда или божественного – чудесное дитя, чье появление на свет необычно (рожденный девой), а подвиги имеют отношение к преодолению тьмы и возвращению света. По существу, говорит Юнг,
…он представляет собой символ, объединяющий противоположности; посредник, приносящий исцеление, то есть тот, кто создает целостность… Он символизирует самый мощный и непреодолимый импульс, который есть в каждом существе, а именно стремление реализовать себя в своей жизни. Он является, так сказать, воплощением невозможности иного варианта существования.
(Jung, 1949; par. 278, 289)
Итак, в образе ребенка отражена идея границы, отделяющей потенциальную целостность Самости от ее актуализации в мире реальности Эго. Он – посланец вечности во времени. Он связывает мир внешней реальности и мир воображения, обещая, что непреходящий нуминозный мир может обрести жизнь в этом мире. Именно поэтому образ ребенка в мифологии является почти универсальным ответом на вопрос: «Проявляет ли себя Бог в истории?» Через образ божественного ребенка в историях Моисея, Христа, Будды и Кришны нам передается утвердительный ответ на этот вопрос. Оставаясь в русле нашего обсуждения, мы могли бы сказать, что ребенок символически представляет потенциал реализации неуничтожимого личностного духа или Самости в «этой жизни», то есть в личной истории индивида.
Поэтому нет ничего удивительного в том, что так много сказок начинаются с желания иметь ребенка. Если мир реальности отделен от психоидного, магического мира, в котором обитают трансперсональные силы, то в нем нет спонтанности, нет жизни, нет реальной возможности личностного роста. Все это исчезает. В таком мире нет ни глубины, ни надежды. Мы видели, что точно такой же разрыв между Эго и Самостью является наследием ранней психической травмы.
В нашей истории страдающая от бесплодия Королева советуется со старухой, которая воплощает древнюю провидческую мудрость психе в ее архаичной «нецивилизованной» форме. Мы обращаем внимание на то, что бесплодна не только утроба Королевы, но всякая надежда покинула ее, и она пребывает в беспросветном отчаянии. Она жалуется старухе: «Увы… Нет никого на свете, кто сумел бы помочь мне». Старуха отвечает ей: «Нет болезни без лекарства» – утверждение, которое само по себе содержит надежду, символизированную страстным желанием иметь ребенка.
Довольно часто состояние, которое описано у Королевы в начале сказки, мы наблюдаем у тех травмированных пациентов, переступающих порог кабинета аналитика, которые страдают от депрессии. В детстве они были оставлены теми, в чьей заботе они тогда так отчаянно нуждались. Встретив такого пациента, терапевт, подобно старухе из сказки, вселяет в него надежду – «нет болезни без лекарства». Если надежда исходит от партнера, которому можно доверять, то часто этого оказывается достаточно для того, чтобы в опустошенной душе вновь ожили мечты, хотя, как было показано в нашем предыдущем анализе, это обновленное чувство открывающихся возможностей представляет собой первый этап в двухстадийном процессе. К сожалению, на последующем этапе «иллюзия» надежды, порожденная на начальной стадии, должна быть «разрушена», как того требует воплощение личностного духа и полная проработка детской психической травмы пациента.
Отказ от выбора
Когда старуха объясняет Королеве последовательность магических действий, которые должны решить проблему бесплодия Королевы, то она особенно отмечает необходимость выбора. Королева, если она желает родить ребенка, должна сделать выбор между двумя розами, которые следующим утром она обнаружит под кубком растущими на одном стебле. На первый взгляд это довольно простая задача, но Королева «забывает» о своем обещании и пытается «съесть один пирог дважды» – она съедает и вторую розу тоже. Выбор означает принятие ограничений времени и пространства, однако это действие Королевы означает отказ от этих ограничений и желание воспользоваться кажущейся неограниченностью возможностей, которая предоставляет ей эта ситуация; возможно, она сможет родить и мальчика, и девочку. Это равноценно тому, чтобы отдать предпочтение фантазии в определении Винникотта (противопоставляя фантазию и воображение), а нам уже известно, с каким постоянством психе травмированных пациентов демонизируется, когда связь с реальной жизнью прерывается в пользу фантазии. Возможно, предпочтение фантазии, является центральной проблемой для всех видов злокачественной зависимости. Для Королевы в нашей сказке это была «еще одна роза», для человека, злоупотребляющего психоактивными веществами, это может быть еще одна рюмка или еще одна порция кокаина. Однако утверждение в психе негативных аспектов бессознательного и появление фигуры даймона – вот та цена, которую приходится платить за навязчивое предпочтение приносящей временное облегчение и самоуспокоение фантазии в ущерб жизни в человеческой реальности.
Мы сталкивались с темой выбора и проблемой присутствия фигуры даймона, с которой связана эта тема в истории Эрота и Психеи, когда Эрот предостерегает беременную Психею, находящуюся в блаженном бессознательном состоянии в хрустальном дворце, ничего не рассказывать о нем сестрам: «…новое дитя [будет] божественное, если молчанием скроешь нашу тайну, если нарушишь секрет – смертное» (Neumann, 1956: 18). Другими словами, Психея должна выбрать – остаться в мире богов (мире фантазии) или покинуть его. И это влечет за собой определенные последствия. Подобно Королеве из нашей сказки, Психее сложно сделать выбор, следствием которого может быть разрушение ее «единения» с миром фантазии хрустального дворца Эрота, в котором она обитает, а также утрата ее ребенком возможности быть «божеством». Ей так нравятся неограниченные возможности мира нуминозной фантазии! Однако в конце концов она избирает судьбу смертной, которой открыто знание добра и зла. В нашей сказке отказ от выбора влечет за собой встречу с темными силами нуминозного, то есть осознание его аспекта, связанного с фигурой всепожирающего змея – эту цену приходится платить за возвращение к жизни в реальности.
Писатель Исаак Бишевис Зингер в своих комментариях в интервью для журнала «Парабола» дает замечательное описание того, как ошибочный выбор приводит к тому, что в психической жизни утверждается владычество фигуры даймона:
Я сказал бы, что все мои идеи… так или иначе связаны с темой свободы выбора. Я считаю, что свобода выбора составляет квинтэссенцию жизни. Бог наделил нас одним великим даром, и это – возможность выбирать. Однако наш выбор это всегда потакание самим себе. Если мы уделяем внимание чему-то одному, значит, мы выбрали именно это объектом нашего внимания. Если мы любим кого-то, значит, мы выбрали этого человека объектом нашей любви. И так в каждом человеческом акте. Для меня Бог – это свобода. А природа, с моей точки зрения, – необходимость… Когда люди отказываются от свободы выбора, появляются демоны. Демоны в некотором смысле принадлежат темной стороне природы, которой, выбирая, мы отдали предпочтение. Если мы полностью утратим веру в то значение, которое наш [выбор] имеет для нас, то мы можем оказаться совершенно беспомощными перед лицом иных сил. Иначе говоря, демон во мне является негативной стороной свободного выбора. Демоны появляются, когда люди отказываются от себя… когда люди говорят себе: «Я не собираюсь больше делать какой-либо выбор. Пусть за меня решают власти». Тогда демон просто обязан появиться. Опасность всегда где-то рядом; врач скажет вам, что мы окружены микробами: они всегда здесь, внутри ротовой полости и в вашем желудке, и стоит вам ослабеть, как они начнут размножаться и станут очень сильными… Подобно тому, как наш организм с медицинской точки зрения всегда сражается с опасными микробами, так и наш дух всегда должен противостоять меланхолии, неверию, порочности, жестокости и другим подобным вещам.
Здесь интервьюер задает вопрос: «Почему вы упомянули меланхолию?», Зингер отвечает:
О, меланхолия – сущность демонов. Ведь она прямо противоположна надежде… Я симпатизирую каждому, кто страдает и живет. Потому что все мы живем в очень, очень напряженной борьбе независимо от того, отдаем мы себе в этом отчет или нет. Впрочем, иногда мы осознаем это. Жизнь – очень трудная штука, и мы очень часто забываем, насколько она трудна. Мы должны пройти через эту борьбу. В некотором смысле надежда состоит в том, что жизнь не вечна, кризис не будет длиться постоянно и после этого кризиса за всем этим мраком сияет великий свет. Да, мы должны бороться, но мы не одиноки в нашей борьбе, потому что сила, сотворившая нас, действительно является великой и доброй силой.
(Singer, 1981: 73)
Меланхоличный мир фантазии в системе самосохранения
Часто в психотерапии с жертвами ранней травмы мы сталкиваемся со своего рода внутренней злокачественной зависимостью от фантазии, которая оставляет пациентов, подобно Королеве, отказавшейся выбирать и занявшей постоянную меланхолическую позицию. Энергия агрессии этих пациентов, которая могла бы быть использована Эго для целей адаптации, отводится от каналов внешнего выражения и используется для архаичных атак и критики, направленных на самого себя. Таким образом, испытывая непрерывные страдания, причина которых в жестоком внутреннем преследовании, эти пациенты начинают искать облегчения в «небесных» состояниях, таких, как слияние с другими посредством идентификации, либо «выпадают» в диффузные недифференцированные состояния меланхоличного самоутешения, благодаря которым они остаются вне круга повседневной земной жизни и отгораживают себя от повторного проживания травматического аффекта. Эти пациенты часто предпочитают проводить свое время в одиночестве и в рыданиях, но их слезы являются особенной формой самоутешения. Их стенания являются своеобразной формой внутренней поддержки. Они не знают, как можно плакать вместе с другими. С печалью и сильной тоской в их сердцах поселилась боль. Однако это никогда не привлекало хоть сколько-нибудь сочувствия извне, потому что эти пациенты часто действительно не знают, о чем они плачут, и каждый раз, когда они хотят сообщить об этом другим, происходит обрыв коммуникации. Внутри себя они непрестанно плетут тонкую ткань сложного печального повествования, однако они сами являются единственными слушателями этой истории, которая не покидает границ их внутреннего мира и остается фрагментированной, одномерной и одновременно раздутой инфляционной тенденцией психе. Трагическая ирония заключается в том, что все это страдание предназначено для того, чтобы предотвратить другое страдание – страдание обретения жизни в повседневном мире, ограниченном рамками времени и пространства, что всегда подразумевает принесение в жертву фантазии.
Юлия Кристева и «черное солнце»
Юлия Кристева, французский лингвист и психоаналитик лакановской школы, дала леденящее душу описание меланхолического состояния, созданного системой самосохранения, как некоего «присутствия» во внутреннем мире депрессивных пациентов, использовав для этого образ «черного солнца» (Kristeva, 1989). Она пишет, что это внутреннее присутствие на самом деле является отсутствием, «светом без изображения» (там же: 13), печалью, которая предстает «самым архаичным выражением несимволизируемой, неименуемой нарциссической раны» (там же: 14), которая становится единственным объектом, к которому прикрепляется индивид… объект, которому он покоряется и который он нежно любит за недостатком каких-нибудь других. Она назвала этот необъект «Нечто». Кристева так описывает пациентов, которые эксплуатируют «Нечто»:
Знаки произвольны, поскольку язык начинается с отрицания (Verneinung) потери в то самое время, что и депрессия, обусловленная трауром. «Я потерял необходимый объект, который в конечном счете оказывается моей матерью» – вот что, похоже, говорит говорящее существо. «Но нет, я обрел ее в знаках или, скорее, поскольку я соглашаюсь ее потерять, я ее не потерял (вот отрицание), я могу восстановить ее в языке».
(Там же: 43)
Депрессивный человек, напротив, отказывается от отрицания: он аннулирует его, его подвешивает и в ностальгии замыкается на реальном объекте (Вещи) [у Кристевой «Вещь» обозначает «объект, который невозможно утратить»]… Отказ (Verleugnung) от отрицания оказывается, таким образом, механизмом невозможного траура, учреждением фундаментальной печали и искусственного, ненадежного языка, выкроенного из того болезненного фона, которого не может достигнуть никакое означающее и который может модулироваться лишь интонацией, прерыванием речи… В результате травматические воспоминания (потеря любимого родителя в детстве, какая-то более актуальная травма) не вытесняются, но постоянно поминаются, поскольку отказ от отрицания мешает работе вытеснения [и формирования символов, которое зависит от творческой активности психе].
(Там же: 46)
Впавший в отчаяние становится сверхпроницательным благодаря отмене отрицания. Означающая цепочка, по необходимости являющаяся произвольной, представляется ему ужасной и неприемлемо произвольной: он должен счесть ее абсурдной, так что она не будет иметь никакого смысла… Больной депрессией ни о чем не говорит.
(Там же: 51)
Мертвый язык, на котором он говорит и который предвещает о его самоубийстве, скрывает Вещь, похороненную заживо. Но эту Вещь он не будет высказывать, дабы не предать ее – она останется замурованной в «крипте»… невысказываемого аффекта, схваченной анально, безысходно.
(Там же: 53)
Мы предположили, что больной депрессией – атеист, лишенный смысла, лишенный ценностей… Между тем, каким бы атеистом он ни был, отчаявшийся является мистиком: он цепляется за свой дообъект, не веря в Тебя, но будучи немым и непоколебимым адептом своего собственного невысказываемого вместилища. Именно эту юдоль необычного освящает он своими слезами и своим наслаждением.
(Там же: 14)
Некоторые соображения о защитном использовании нуминозного
Вывод Кристевой о том, что депрессивные пациенты являются на самом деле «мистиками», адептами невыразимого «Нечто», дают нам повод обратиться здесь к одному из важных аспектов так называемой «шизоидной» защиты, а именно к тому, что эти защиты открывают доступ к нуминозным переживаниям. В своем определении религии Юнг опирался на удачный термин Рудольфа Отто «нуминозное», который описывает особое состояние измененного сознания, возникающее в результате соприкосновения Эго с превосходящими его трансперсональными психическими энергиями – как даймоническими, так и сублимированными энергиями более высокого порядка. Для Юнга переживание нуминозного невозможно вместить в слишком узкие для него рамки понятий «океаническое переживание» или «первичные процессы», описанные Фрейдом. Переживания нуминозного не могут быть сведены просто к артефактам ранних инфантильных психических процессов, так как составляют особую категорию переживаний, имеющих решающее значение для понимания человеческого существования и для процессов исцеления и трансформации. Мужчина и женщина для Юнга были не homo sapiens, но homo religiosus.
В этом признании нуминозного как категории общечеловеческого архетипического переживания заключается великая сила юнгианской психологии, но в ней же мы видим и ее величайшую слабость, и источник нескончаемого непонимания даже со стороны некоторых юнгианских аналитиков. Юнг уделял много внимания нуминозному и именно в обращение своего метода к этой сфере переживания видел его отличие от других подходов. Например, он пишет в своем письме:
В моей работе меня главным образом интересует не лечение неврозов, а скорее с приближение к нуминозному. Однако для меня не подлежит сомнению то, что приближение к нуминозному как раз и является терапией. Как только вы входите в сферу нуминозных переживаний, вы освобождаетесь от заклятия патологии.
(Jung, 1973: 376–367)
Это утверждение нуждается в некоторых критических комментариях и пояснении. Что Юнг имеет в виду, когда он говорит, что, если «вы входите в сферу нуминозных переживаний, вы освобождаетесь от заклятия патологии»? Видимо, это означает, что нахождение в сфере трансперсонального опыта должно гарантировать исцеление. Тем не менее нам хорошо известно, что многие люди, страдающие от психических расстройств, демонстрируют явную зависимость от позитивной, светоносной стороны нуминозного опыта (и в равной степени приходят в ужас от его темного аспекта). Нуминозное переживание растворяет границы Эго, и, таким образом, многие люди с шаткими границами Эго (а также, возможно, те, границы Эго которых изначально были установлены ошибочно) ищут в нем убежище от неизбежной боли и унижения, сопровождающих развенчивающий иллюзии процесс обретения бытия в качестве человека с его определенностью и ограничениями, в том числе временными, смертного, живущего в реальном мире.
Мы бы назвали это защитным использованием нуминозного, что, как мы уже видели, играет весьма заметную роль в формировании архетипической системы самосохранения. Я хотел здесь продемонстрировать, что такая защита представляет собой некое поразительное, чудесное образование, но вместе с тем и смертоносное. Юнг недостаточно внимания уделял даймонической, дьявольской стороне нуминозного, его коварству и разрушающему действию в мире фантазии. Он привел прекрасное описание нуминозного как амбивалентности архаичного божества, оставив, однако, нам, его последователям, решение проблемы религии, а также ее значения для клинической практики.
К счастью, Юнг говорит, что реальная терапия состоит не во вхождении в сферу нуминозного, а в «приближении к нуминозному». Здесь мы предприняли попытку показать, что для пациентов, переживших психическую травму, это приближение представляет собой процесс, который состоит из двух стадий. На первой стадии мы встречаемся с негативной, даймонической стороной нуминозного (здесь уместна, например, метафора колдовства). Только после того, как даймонический элемент системы самосохранения распознан и стали поняты его функции во внутреннем мире, только тогда могут быть установлены отношения между Эго и позитивным нуминозным измерением жизни. В мифе об Эроте и Психее, который мы разбирали выше, эту «третью» (символическую) возможность назвали «Радость», она означает рождение нового после тяжелой борьбы, потребовавшей многих жертв – принесения в жертву идентификации с нуминозным, с архетипическими сущностями. Так протекает психотерапия с пациентами, которые выжили благодаря своей системе самосохранения, однако теперь должны отказаться от нее, как этого требует решение задачи укрепления их Эго, ориентированного на реальность. В терапевтической работе мы стремимся к росту и усилению Эго, чтобы оно было в состоянии выдерживать отношения со всеми сторонами нуминозного, его светлым и темным аспектом – отношения, в которых воздается должное как священному измерению нашей духовности, так и материальной/физической стороне нашей жизни.
Фрейд говорил, что задачей психоанализа является преобразование катастрофы невроза (в котором доминирует принцип удовольствия) в повседневные страдания. Фрейд был прав, но, как полагал Юнг, лишь наполовину. Фрейд не понял, что с фантазиями исполнения желаний и блаженными устремлениями невротиков к несбыточным надеждам переплетены универсальные (архетипические) фантазии – и ангельские, и демонические. Мы уже отмечали, что изначально травмированное Эго раздуто этими фигурами архетипической системы самосохранения через идентификацию с ними, однако эти универсальные внутренние «личности» представляют собой первую стадию инкарнации неуничтожимого личностного духа, страстно стремящегося к воплощенному присутствию в «этом мире». Принесение в жертву идентификации с этими структурами, чему и Фрейд и Юнг придавали решающее значение, вовсе не означает разоблачения нуминозного как иллюзии (Фрейд), но является отбрасыванием шелухи раздутой идентификации Эго с нуминозным, что открывает возможность для отношений с ним – и с темным и со светлым его аспектом, в которых есть место для смирения и благодарности, что и составляет сущность религиозной жизни.
Принц Линдворм как близнец
Итак, вернувшись к сюжету нашей сказки, мы отмечаем, что последствием отказа Королевы от выбора между двумя розами является рождение не одного-единственного ребенка, но весьма своеобразной пары близнецов. Интересно, что большинство известных мифологических пар близнецов являются детьми бессмертного отца и смертной матери, поэтому близнецы представляют связь (hieros gamos) между небом и землей. Аполлон и Артемида, Кастор и Поллукс, Ромул и Рем – все они родились в результате такого союза. По этой причине считается, что все они наделены особенной силой, придающей им нуминозное качество, поэтому рождение близнецов всегда указывает на потенциальные отношения Эго-Самость, хотя в нашей сказке этот двойственный союз представлен в гротескной форме и должен быть преобразован.
Мы также с интересом отмечаем, что в мифах рождение божественного ребенка почти всегда сопровождает одновременное появление демонического убийственного фактора, который не желает продолжения жизни этого ребенка. В нашей сказке этот демонический убийца, Линдворм собственной персоной, рождается вместе с «хорошим» ребенком, однако во многих мифах рождение чудесного ребенка происходит при правлении демонического царя или злого деспота, воспринимающего это событие как угрозу всему «старому порядку», как, например, в случае истории царя Ирода и появления на свет младенца Христа. В легендах о рождении Диониса, Персея, Эдипа, Моисея, Кришны и других героев мифов и сказаний мы также находим тему угрозы жизни героя или божественного ребенка. В этом архетипическом мотиве мы обнаруживаем присутствие демонической стороны нашей системы самосохранения-сопротивление изменениям исходит от темной стороны Самости, которая должна пройти через процесс медленного преобразования для того, чтобы обновление стало возможным.
В нашей сказке Линдворм представляет отвратительный аспект Самости в паре близнецов, а мать игнорирует его, предпочитая только позитивные аспекты появившегося нуминозного «дитя». Много лет она живет в состоянии блаженного неведения вместе со своим красивым сыном – совсем как Психея, которая проводит долгие годы вместе с Эротом в его хрустальном дворце, наслаждаясь любовным нектаром, при этом она, убаюканная трансом его любви, никогда не вспоминает о том, что она вообще-то невольница в плену у дракона до того, впрочем, момента, когда она, в конце концов, зажигает лампу и готовится убить своего якобы змееподобного стража.
Каждый, кто страдает от злокачественной зависимости, приходит к этому состоянию отрицания: на поверхности – одномерное счастье, но в глубине скрыта тайна смертоносного Линдворма. Все истории, которые мы здесь разбирали, содержат образы, отражающие это отрицание – башня Рапунцель, хрустальный дворец Психеи, роскошный лесной дом волшебника; а в сказке о Линдворме это – двадцать лет блаженства, которые провела Королева, избегая ответственности за свой выбор (точнее, отказ от выбора). Деловито планируя женитьбу своего второго сына, Королева забыла о том, что вся ее жизнь стиснута кольцами когда-то отвергнутой и теперь принявшей чудовищные формы энергии агрессии даймона-Линдворма, обвившего своим змеиным телом дуб, стоящий на границе ее королевства. Он сторожит преддверие, поэтому ничто не может выйти наружу в реальную жизнь и ничто извне не может войти во внутренний мир. Все опять становится стерильным, бесплодным. Все служит созданию видимости, будто бы даймона не существует, но рано или поздно должно произойти столкновение с его деструктивными силами.
В нашей сказке этот критический момент наступает, когда второй сын отправляется на поиски невесты, встречает своего брата Линдворма и рассказывает об этом происшествии своему отцу. Интересно отметить, что присутствие Линдворма обозначено и становится проблемой, только когда кто-то собрался покинуть счастливое королевство, то есть при попытке сепарации. В этом заключается соблазняющий аспект системы самосохранения. До тех пор, пока изолированный мир находится под надзором демонической части системы самосохранения, все отлично, впрочем, если не обращать внимания на хроническое состояние меланхолии, о котором говорилось выше. Однако сепарация/индивидуация – совсем другое дело. Для этого требуется агрессия, и если Эго утратило к ней доступ, то конфронтация с агрессией, поступающей из архетипического уровня бессознательного, становится неизбежной. Такова природа нашего Линдворма. Он только шипит, скрежещет своими ужасными зубами и блокирует выезд из королевства.
После того как второй сын поспешно возвращается от врат королевства и приносит свой рассказ, дальнейшее игнорирование Линдворма становится невозможным. Королева вынуждена признать его существование и его право первородства как наследника трона. Это критический «момент» нашей истории, по своей значимости он эквивалентен эпизоду, когда Психея зажигает свою лампу, так как он символизирует полное осознание темной стороны Самости и ее права на свое место в общем положении вещей. Как правило, это открытие сопровождается переживанием сильного горя, так как в этот момент в большинстве случаев выясняется, что многие годы жизни прошли впустую в замкнутом пространстве убежища иллюзии.
После признания Королевы во всем королевстве начинается переполох, каждый ломает голову, стараясь найти способ, как ублажить Даймона-Принца и найти для него возлюбленную. Для Линдворма найдены первые две принцессы, но это не приносит желаемого результата. Их смерть соответствует ужасной ярости и деструктивности, которые впервые высвобождаются из той части личности, неотъемлемые права которой попирались десятилетиями. Подобное мы видели и в ярости Афродиты в повести об Эроте и Психее, мы также узнали, что именно потребовалось (путем изменения установок) для преобразования этой ярости в нечто конструктивное. В сказке о Линдворме обе принцессы оказались слишком уступчивыми и податливыми – они покорно стараются ублажить раздутого высокомерного Принца-змея, который ведет себя, став объектом всеобщего внимания, подобно enfant terrible, – он просто проглатывает их.
Принц-змей и диада король (королева)/дитя
Образ Принца-змея из нашей сказки, вздувшегося от проглоченных им первых двух жен, является превосходной иллюстрацией той внутренней структуры в системе самосохранения, которую мы уже охарактеризовали как, с одной стороны, крайне инфантильную, а с другой – невероятно инфляцированную – это своего рода высокомерное царское дитя-королева или дитя-король. Это сочетание инфантильности (более низкое достоинство) и «царственности» (раздутость) служит одновременным отражением регрессивной и прогрессивной стороны я, представляя нашу систему самосохранения в совокупности всех ее проявлений зрелости и незрелости. Как мы уже неоднократно видели в приведенных здесь клинических примерах работы с пациентами, страдающими от последствий психической травмы, очеловечивание этой двойственной архаичной структуры прерывается на некотором этапе развития и примитивная диада король (королева)/дитя сохраняется в бессознательном как сила, препятствующая индивидуации – хотя и не упускающая будущего из вида. Эта структура как система самосохранения может быть либо чрезмерно защищающей, либо чрезмерно преследующей фигурой и почти всегда и тем, и другим одновременно. Таким образом, в итоге мы приходим к садомазохистическим энергиям этой системы. Архетипическая защита ограждает ту часть я, которая соответствует невинному «дитя», однако как только эта часть захочет вырасти или измениться, при появлении у нее первых признаков надежды или стремления к жизни в этом мире, преследующего цели индивидуации, система атакует и преследует главную личность. В итоге травма сохраняется во внутреннем мире вместе с убежденностью пациента в собственной «порочности».
Дочь пастуха и старуха как позитивная диада Самости
Возвращаясь к нашей истории, мы видим, что принц Линдворм уже поглотил двух принцесс и навел ужас на все королевство. Другими словами, он ведет себя как высокомерное царское дитя. Наверное, он так и продолжал бы глотать принцесс, если бы не фундаментальная перемена установки, подоспевшая к этому моменту. Во-первых, эта перемена обозначена в поведении пастуха. Он отвергает безрассудные требования Короля и отказывается от его денег. Хотя он все же и вынужден уступить, однако его отношение к королевскому предложению важно для нашего понимания этой сказки. Его дочь рвет и мечет, раздирает свои одежды и неистово сопротивляется участи, уготовленной ей Королем. Она бежит через лес, заросли шиповника оставляют на ней глубокие кровоточащие царапины, и уже в состоянии полного отчаяния она вдруг натыкается на логово старухи и получает помощь.
Почти всегда в таких сказках, Эго должно пройти через подлинные страдания и оказаться на краю гибели, прежде чем на выручку приходит сверхъестественное, и это сопровождается выражением подлинной ярости и протеста против своей «участи». Этот сюжетный ход знаком нам по мифу об Эроте и Психее, когда героиня в очередной раз испытывает глубокое потрясение, оказавшись в абсолютно безвыходной ситуации, и только после этого к ней приходят муравьи и помогают разобрать семена, или тростинка говорит с ней, и т. д. Это все образы необходимого смирения Эго перед невыносимым конфликтом, предопределенным судьбой – упорное противоборство с неизвестным сменяется признанием и принятием ограниченности своих возможностей, «вручить себя в руки высшей силы», как обычно декларируется в группах Анонимных Алкоголиков. Однако это не должно быть сделано преждевременно, это также не должно быть пассивным принятием.
В нашей сказке героиня обретает веру, когда старуха говорит ей, так же как говорила королеве двадцать лет назад, «я помогла тем, кто был не менее несчастлив, чем ты». Затем старуха подробно объясняет дочери пастуха, что та должна исполнить для того, чтобы произошла трансформация Линдворма. То, что эта старуха является той же самой беззубой старой дамой, которая раньше давала советы Королеве, указывает нам, что, так сказать, «постановка» всей драмы осуществляется из трансперсонального пункта контроля. Мы могли бы представить это себе как импульс психе, направленный на интеграцию противоположных сторон амбивалентной Самости, своего рода стремление высшего порядка к целостности, которое стоит за изначально амбивалентной антиномичной Самостью архетипической защиты. Создается впечатление, что старуха, чей образ представляет трансперсональное ядро психе, сама «желает» воплощения в человеческом мире, но может это осуществить (принимая во внимание травматическое расщепление) только через драму трансформации, которая разворачивается при ее посредничестве. Рассматривая сюжет сказки под таким углом зрения, мы могли бы сказать, что Самость впервые вступает в мир в парадоксальной – низменной и в то же время инфляцированной, раздутой – форме змея-Линдворма, который представляет собой совершенный образ инфантильного всемогущества – пресмыкающийся, осклизлый и в то же время наделенный правами и вселяющий ужас. Образ Линдворма обозначает позицию, когда Эго и Самость неразличимы, а Эго, соответственно, раздуто и отрезано от жизни. Иначе говоря, здесь сюжет сказки изображает внутреннюю динамику, когда Самость может только проглотить или овладеть человеческой частью психе. На этом этапе пока еще невозможны отношения между ними. Однако в качестве первой стадии инкарнации Самости Линдворм является «лучшим», что может сотворить старуха в данных обстоятельствах. Следующая ее задача заключается в том, чтобы найти другую, еще более униженную героиню, которая смогла бы осуществить процесс преобразования, благодаря которому раскрылось бы истинное обличие этого замаскированного Принца – однако на этот раз трансформация не должна быть разрушительной, так как темная сторона Самости в обличии змея должна быть конструктивно преобразована в форму, в которой возможна человеческая жизнь.
Как только установлен контакт (во второй раз и на второй стадии) между дочерью пастуха и старухой, сакрализованное Эго вступает на путь процесса своей собственной индивидуации с «верой», которая необходима, чтобы вступить в жизненный конфликт и принять участие в борьбе. В клинической ситуации это означает развитие способности справляться с аффектом, особенно с конфликтными аффектами в переносе. Пациент должен испытать и любовь, и ненависть по отношению к одному человеку и быть способным принять любовь и ненависть также и по отношению к самому себе. Дочь пастуха должна знать, что под личиной змея скрывается Принц, то есть что внутри демонического Змея живет доброта. Это означает отказ от иллюзий и в нашей сказке действительный контакт со скользкой, отвратительной теневой стороной Самости.
«…ты должна взять его руками и крепко прижать к себе хотя бы на одно мгновение», – «Ух! – вскричала дочь пастуха. – Я никогда не сумею сделать этого». Ее сердце чуть не выскочило из груди, когда она представила, каким холодным, мокрым и склизким должен быть Линдворм и сколь ужасны будут эти объятия. «Либо ты сделаешь это, либо будешь съедена», – проворчала старуха…
(Jones, 1975: 11)
Снова выбор!
Типичным для сюжета многих сказок является то, что героиня должна обнять омерзительного отвратительного зверя. Например, в сказке о Красавице и Чудовище Красавица, преодолевая слабость в коленках и отвращение, из великого сострадания дает свое согласие выйти замуж за бедное Чудовище и оставить своего (инцестуозного) отца. В этот момент Чудовище превращается в Принца. Во многих сказках этим зверем является змей, лягушка, осел или крокодил, героине удается поцеловать его, только после того, как она получает помощь или вдохновение от сверхъестественных сил. Так происходит и в этой сказке: дочь пастуха получает помощь от старой дамы из леса. В клинической ситуации обнять чудовище означает принять все агрессивные, сексуальные и «хтонические» энергии, которые остаются неискупленными под прикрытием «хорошего, покладистого» ложного я детства, – нечто, о чем легче сказать, чем сделать. В большинстве случаев для этого требуется поддержка терапевта в течение некоторого времени, терапевта, который, подобно старухе из сказки, несет с собой веру в сложность жизни, веру, которой лишен перенесший психическую травму пациент.
Ярость и трансформация принца Линдворма
Итак, продвигаясь в анализе нашей истории, мы подходим к тому, что происходит на брачном ложе в третий раз, когда Принц Линдворм, облизываясь, готовится к еще одной трапезе. Однако, несмотря на его откровенно злое «намерение», мы видим в этой сцене нечто напоминающее нам сюжет сказки «Диковинная Птица», когда демонический волшебник отчасти сотрудничает с жертвой в деле своей собственной трансформации. Дочь пастуха теперь под защитой десяти своих сорочек и научена старухой, как хитростью лишить своего супруга его богоподобной силы, все время требует, чтобы он сбрасывал кожу каждый раз, когда она снимает свою сорочку. Хотя Линдворм всякий раз протестует, тем не менее вместо того, чтобы съесть ее, он повинуется ее приказам. В итоге он оказывается абсолютно беззащитным – извивающаяся скользкая масса кровоточащей плоти – после этого наша героиня должна попотчевать его ее собственной жестокостью, то есть она должна высечь его розгами, смоченными в щелоке.
Для счастливого финала нашей сказки недостаточно, чтобы героиня, как в сказке о Красавице и Чудовище, полюбила своего даймонического суженного. Следующее, что дочь пастуха должна исполнить после того, как она добилась своего и Линдворм предстал пред ней незащищенным и уязвимым, – отстегать его кнутом. Эта неприкрытая беспощадность может быть истолкована как попытка предъявить сознанию Линдворма его же собственную агрессию такой, как она есть; при этом до завершения трансформации нельзя поддаться сочувствию и жалости. Мы, практикующие психотерапевты, как правило, бываем настолько озабочены эмпатическим отзеркаливанием и целительным принятием в работе с нашими пациентами, что прикосновение к открытой ране вызывает у нас очень сильное беспокойство. И все же, как нас учит опыт медицинской практики, полное исцеление требует тщательной очистки свежей раны. Наша героиня справляется с этой задачей при помощи контролируемой агрессии, исполнение этого ритуала координируется, образно говоря, из трансперсонального командного пункта (старуха).
То, что следует за этим по сути является описанием крестной муки – состояние распада, Эго, идентифицированное с Самостью, приносит себя в жертву ради воплощения – довольно болезненный этап. При нормальном течении развития, «всеобъемлющая полнота» раздутого Эго приносится в жертву постепенно, по мере того, как нормальная фрустрация потребностей ребенка со стороны родителей и их промахи в эмпатии «разрушают иллюзии» грандиозных ожиданий ребенка.
Однако в случае травмы ситуация совсем другая. Нормативные процессы трансформации архаичной Самости в ее жутком и позитивном аспекте оказываются заблокированными, поэтому это преобразование приобретает форму кризиса, если ему все же суждено произойти позже. Сюжет сказки предлагает нам символическое изображение этой динамики – «кожные покровы» Линдворма, которые он один за другим сбрасывает с себя. Змея, сбрасывающая свою кожу, – классический образ роста и трансформации. Однако наша история как бы указывает нам на то, что Линдворм, отщепленный от сознания в течение двадцати лет, не способен к росту или трансформации, поэтому он должен пройти через девять инкарнаций – через все сразу – превратившись в итоге в ком склизкой массы. Во время этого процесса наша героиня должна быть очень хорошо защищена, она должна повременить с тем, чтобы предстать обнаженной, то есть должна проявить осторожность с раскрытием своей подлинной беззащитности. Она оказалась перед лицом архетипической агрессии, поэтому должна соблюдать сдержанность и осмотрительность, пока трансформация этой агрессии не будет завершена. При этом, хотя она и остается эмпатичной, так как ее действия, когда она сбрасывает очередную рубашку, можно представить как зеркальное отражение ее партнера, сбрасывающего свои кожные покровы, она не уступает ни его угрозам, ни его протестам.
Момент сострадания
Затем следует успокаивающее омовение в молоке – материнское кормление – и мимолетные объятия, которые переходят в любовные утехи, длящиеся всю ночь. Итак, в нашем повествовании мы подходим к coniunctio и здесь важно то, что это – coniunctio oppositorum, союз, следующий за разделением и разотождествлением Эго и Самости. Только такие союзы, согласно мифологии, являются способными к трансформации.
В нашей сказке преобразование демонического Линдворма в Принца происходит сразу после омовения в молоке и быстрых объятий третьей жены. Психологически мы можем понять это как исцеление через человеческое сострадание центрального раскола в изначально двойственной фигуре Самости, функционирующей как система самосохранения. Это переживание «целостности» и единства, в котором уже нет отрицания тела, и происходит выход за пределы слияния в «единении», о чем мы упоминали раньше в контексте расщепления нуминозного, что составляет основу религиозной защиты. Ипостась «Линдворма», змееподобного жениха, представляет (здесь) негативную сторону мужской Самости, тогда как ее позитивная сторона полностью скрыта в бессознательном и недоступна: она существует только как возможное, и о ней ведомо только старухе, живущей в лесу. Только человеческое сострадание может активировать интегративный потенциал Самости с ее энергиями, которые невыносимая травма и неразрывно связанная с ней система самосохранения направили в русло зла и ненависти.
В психотерапии могут происходить события, подобные этому, благодаря «стойкому состраданию» терапевта, который «видит» – только на мгновение – горе и рану, скрытые за системой самосохранения пациента. Пример такого события был приведен в главе 2, когда моя пациентка Линор неожиданно «увидела» себя страдающей маленькой девочкой, волна сострадания к которой внезапно поднялась из глубин ее души. В тот день, когда пациентка только пришла на сеанс, ее Эго полностью овладела идентификация с критикующими голосами, исходящими от ее системы самосохранения, которую можно было бы описать при помощи образа змея Линдворма. Эта идентификация получила подкрепление от внешней ситуации, связанной с жестоким заявлением мужа о том, что он подает на развод. Когда подавленная, с болью в желудке, исполненная отвращения к себе из-за очередной своей «неудачи», она сидела передо мной, я попросил ее просто побыть рядом со своей болью и позволить боли говорить с нами через образы или фантазии. Неожиданно она разразилась слезами, «увидев» себя «маленькой девочкой», и почувствовала неожиданно поднявшуюся волну сочувствия к этому страдающему невинному ребенку внутри нее. Мы бы истолковали это так: ее Эго, прежде отождествлявшее себя с ненавидящей гневливой стороной материнской фигуры Самости, внезапно усвоило себе позитивный любящий аспект той же самой внутренней «матери». Теперь она была в состоянии испытать сочувствие по отношению к себе самой. В этот момент подлинной трансформации, когда волны, исходящие от позитивной стороны Самости накатывали и «перетекали» внутри нее, была сформирована связь между Эго и этой стороной Самости. Мы можем провести аналогию между этим событием в терапии и эпизодом «переключения» Линдворма на Принца, опосредованного сочувствием третьей жены. Мы могли бы назвать это «перетекание» возвращением личностного духа в свой телесный «дом».
Этот опыт помог моей пациентке разобраться в том, что всю жизнь приводило ее в замешательство. Она всегда думала, что ее реальная мать была «хорошей» матерью, а в ней самой нет ничего, кроме «порочности». Теперь она ощутила в себе свои собственные глубинные способности к любви (или, как мы бы сказали, накатывающие волны любовных энергий Самости) и поняла, что она может быть «хорошей» матерью для раненого ребенка в ней самой. «Теперь доброта» внутри нее. Она превратилась, в некотором смысле, пользуясь метафорой сказки, из Змея в Принца, и это все произошло в одно «мгновение» сочувственного внимания к боли в ее желудке. Однако это было то сочувствие, в котором она отказывала сама себе.
Заключительные замечания
Итак, мы подходим к заключительным размышлениям об образе старой женщины в нашей сказке. Мы уже отмечали, что она, похоже, является «скрытой пружиной» драмы, развитие которой проходит от состояния бесплодия, к зачарованности темной стороной Самости (занимающей главенствующую позицию в защитах травматической системы самосохранения), через страдания и смерть к моменту человеческого сочувствия, ведущего к очарованию (или к переживанию) целостной Самостью и ее воплощению в телесности. Будет ли торжествовать зло или же добро, в результате этого процесса, самым решающим образом зависит от того, по силам ли простому человеческому сочувствию выступать посредником взрывных архетипических энергий психе. Самость сама по себе кажется безразличной к этой сугубо человеческой дилемме, и если она получает доступ в жизнь индивида через связь Эго с негативным аспектом Самости выжившего, то она будет неизбежно и безостановочно пожирать жизнь индивида (одну жену за другой) ad nauseum.
И все же, если наша гипотеза верна, даже эта демоническая деструктивность имеет смысл в общем положении вещей. Этот смысл, по-видимому, может быть соотнесен с образом старой женщины в нашей сказке, с ее непосредственным отношением к тому, что мы назвали неуничтожимым личностным духом. Мне нравится представлять ее неким «духовным банком», который сохраняет личностный дух невредимым в «ином мире», когда этот дух не находит себе места в «мире сем». В своих беззубых интригах и мечтах она отчаянно стремится к тому, чтобы дух обрел свое пристанище в жизнях тех, чьи страдания были настолько сильны, что их дух должен был искать убежища в ее логове, чтобы сохранить себя. В конце концов именно «она» является автором нашей сказки и наших жизней. Она не может прийти в мир, потрясенный травмой, иначе как в обличье монстра, но она нуждается в человеческом существе для того, чтобы дать сначала рождение этому монстру, и еще в другом, чтобы искупить его. Сама она ничего этого сделать не может. Она всего лишь «дух». Но она может слегка подтолкнуть вперед терзающееся и сломленное Эго, и когда человеческое сочувствие оказывается способным к тому, чтобы вместить все ее добро и все ее зло, она счастливо нисходит в мир, превращая его в прекрасное место для жизни.