Опекун
В середине января, возвращаясь спецрейсом из Жиганска, мы сели на ночевку в Витиме. Я только разобрал постель, как пришел мой командир Алексей Добрецов и подал радиограмму: «Второму пилоту Осинцеву срочно вылететь на базу…» Я не поверил тому, что там было написано, начал читать снова, но неожиданно буквы пустились вскачь, до сознании дошло — умерла мать.
Некоторое время я смотрел на примолкшего Добрецова и, чувствуя, как покатились по щекам слезы, быстро вышел на улицу.
Ночью я не спал, сидел около окна, ждал утра. Сквозь обмерзшее, точно полынья, стекло виднелось серое бревенчатое здание аэропорта; дальше, на пригорке, желтым пятном проступал самолет. Видимость была плохая, метров двести — не больше.
Трое суток просидели мы в Витиме, аэропорты не работали. На четвертые долетели только до Усть-Орды, Иркутск нас не принял. Пришлось добираться на попутной машине. В город приехали под вечер. Шофер — добрая душа, ему было не по пути, но он сделал крюк, подвез меня до железнодорожного вокзала. До отхода пригородного поезда оставалось немного времени, я купил билет, присел на скамейку, посмотрел на снующих мимо людей и неожиданно поймал себя на мысли, что среди пожилых женщин невольно ищу знакомое лицо. Тогда я закрыл глаза и попытался представить, что радиограмма не мне, а кому-нибудь другому с такой же фамилией. Совсем недавно, перед рейсом, я получил от матери письмо: она писала, что немного прихворнула, и мне казалось, все обойдется, как это было уже не однажды. А вот сейчас не обошлось. Я почувствовал, как разошлась по телу заглушенная дорогой горечь.
Почему все несчастья валятся на нашу семью, в чем мы виноваты? Сначала не стало отца, за месяц до рождения младшей Наташки задавило деревом на лесозаготовке. А вот теперь нет матери, а дома трое ребятишек, старшая из них, Вера, учится только в четвертом классе.
Вскоре захлопали двери, началась посадка в пригородный поезд. Натыкаясь на рюкзаки, перешагивая через ведра, корзины, я залез в вагон. Поезд тут же тронулся.
Через полчаса я сошел на станции «Детдом».
Я не стал ждать попутной машины, прямо от станции свернул на тропинку и через поле, кое-где поросшее кустарником, пошел в поселок. В сторону вокзала летели вороны. Темнело. Небо было серое, близкое, вдалеке оно густело, сливалось с землей. Под ногами сухо поскрипывал снег.
Тропинка свернула в сторону, и я, не желая терять времени, двинулся прямо по целине на огоньки. Подо мной, грузно оседая, начал проваливаться наст, и тогда я невольно прибавил шагу, а затем и вовсе побежал. Из снега торчали серые головки тысячелистника, они клонились в сторону домов, будто тоже бежали вперед к заборам, туда, где жили люди, а тут их присыпало снегом, засушило, заморозило.
И вдруг сдавило грудь и не хватило воздуха. Вот я и дома. Еще несколько шагов. Но я чувствовал: мне не хочется идти туда, внутри все застекленело от страха, будто я провинился непонятно в чем. Почему-то вспомнилось, как однажды зимой приехал в отпуск, прождал на вокзале автобус, а потом, замерзший, прибежал домой. Мать тут же переодела во все теплое и посадила к печке, поближе к духовке. Теперь уже не встретит. Здесь, вблизи дома, эта мысль показалась мне чудовищной, ведь внешне ничего не изменилось, и поселок и дома стоят на прежнем месте. А ее нет. В последний раз я видел мать осенью, когда улетал на Север. Она отпросилась с работы, прибежала провожать. Я заметил, что пуховый платок у матери выносился, раньше она аккуратно подворачивала его, и было совсем незаметно, а здесь поторопилась, не посмотрела. На нас тянулась, а себе ничего купить не могла.
Едва добрался до крайнего дома и вышел на твердую дорогу, как во дворе у старухи Чернихи взвилась собака, ей тотчас ответила другая. Я видел, как Черниха выглянула в окно, и мне стало не по себе. С детства у ребятишек было поверье, что старуха может сглазить, наслать дурную болезнь, и поэтому, может быть, к ней единственной мы не лазили в огород.
На улице я никого не встретил. Зачехленные снегом бревенчатые дома — как близнецы. Почти у каждого забора пузатые сосновые чурки, узкие тропинки от калиток. Возле палисадников горы снега. Сквозь щели в ставнях на дорогу падали желтые полоски света.
Поднявшись на пригорок, увидел я свой дом, в наступивших сумерках похожий на старуху, повязанную белым платком. Слепо, будто заклеенные пластырем, глянули заледенелые окна. У ворот привычно, как делал это тысячу раз, просунул руку за доску и открыл заложку. Во дворе остановился. В глаза бросились дыры в заборе, точно выломанные зубья у расчески. «На растопку рубили», — вскользь подумал я. Надо было приехать и дров привезти. И от колодца снег отдолбить, вон как наросло. Мать всегда ругалась, если снег нарастал вровень со срубом. «Того и гляди в колодец сорвешься», — говорила она.
Я помедлил, не решаясь заходить в дом. В ограде снег был убран, вытоптан, видимо, кто-то из родни постарался. В сенях на ощупь нашел дверную ручку и потянул ее. Дверь обмороженно заскрипела, бесшумно, точно собачий клубок, покатился по полу холодный воздух. Пахнуло знакомым с детства домашним теплом.
— Степан приехал, — сказал кто-то облегченно.
Меня будто ударили. Это говорила тетя Надя, мамина сестра. Они очень походили друг на друга лицом, и голос был похож.
— Где мама? — спросил я.
— Вчера похоронили, — ответила тетя Надя и платком вытерла глаза. Она что-то еще говорила, у нее шевелились губы, но я уже не слышал ее.
— Как же так! — шептал я. — Ведь я приехал.
Увидев меня, заплакала Вера, тотчас же присоединился Костя. Глядя на них, заревела и Наташка. Тоненько, широко открыв рот и захлебываясь.
— Телеграмму от тебя получили, да поздно, — виновато сказала тетя Надя. — Ты уж не сердись.
У меня зажгло в горле, но слез не вышло, в последнюю секунду я успел перехватить, зажать их в себе, молча, как во сне разделся, взял на руки Наташку. Она перестала плакать, незнакомо посмотрела на меня, на золотистые шевроны на рукавах, и чудился мне немой укор в ее глазах. Я гладил ее волосы, чтоб ребятишки не видели мое лицо, склонил голову. Первой перестала плакать Вера. Она вытерла слезы, принялась успокаивать Костю.
Вера — вылитая мама в детстве. Наташка, говорят, похожа на меня, а оба мы ближе к отцу, черные как грачи.
— Родня-то была? — спросил я через некоторое время.
— Была. Наши все были, — быстро ответила тетя Надя. — Ты их, случаем, не встретил, они на автобус пошли? Ефим Михайлович с Фросей провожают.
— Нет, я со станции.
— На передаче, значит, приехал!
Раньше, когда плохо ходили автобусы, из поселка в город ездили на пригородном поезде, его почему-то все называли передачей.
— Ну и хорошо, ну и ладно, — засуетилась тетя Надя. — Ты сейчас с дороги, иди поужинай. А вы, ребятишки, за уроки, завтра в школу.
Она бросилась на кухню, загремела посудой. Я пошел следом, присел на стул. Тетя Надя поставила на стол суп, блины, грибы, достала бутылку «Московской».
— Выпей, помяни. Царство ей небесное.
Она протянула стакан. Я выпил и не почувствовал запаха.
— Вот возьми грибочков, а вон козлятина, еще теплая, недавно разогревала.
Я смотрел на стол, за которым когда-то собиралась вся наша семья, смотрел на тарелки, которые еще несколько дней назад мыла мать, и не мог поверить, что мы никогда больше не соберемся вместе, что всему этому пришел конец.
— Тетя Галя приезжала, а вот Владимир не приехал, — продолжала тетя Надя. — Дал телеграмму, заболел. А так все были. Все, как надо, сделали. Соседи, те как родные. Комбикормовый завод все на себя взял. Директор Кутин хороший человек. Мама-то в почете была. Памятник, оградку железную, машину выделил. Сам был. И школа помогла. Ирина Васильевна, твоя учительница, приходила.
Тетя Надя на секунду смолкла, смахнула набежавшую слезу.
— Мама, когда болела, все тебя ждала. Стукнут ворота, она вздрогнет, на дверь смотрит. Увидит, что не ты, замолчит и лежит так. В последнее время, видно, чувствовать стала, посадит ребятишек вокруг себя, попросит Костю дневник показать. У него с математикой плохо. Костя, он из школы раньше приходил, наварит картошки, натолчет и горячую к ногам прикладывает. Ноги у нее в последнее время мерзли. Тобой она гордилась. Бывало, приду я, у нее письма твои под подушкой лежат.
— Не смог я, тетя Надя, вовремя прилететь. Сначала туман проклятый…
Я стиснул зубы, заглатывая слезы. Прорвалось что-то во мне, до этого будто нес стакан с горячей водой, терпел, а как поставил, все закричало от боли.
— А ты поплачь, легче станет, — посоветовала тетя Надя. Она смотрела на меня, по щекам катились крупные слезы.
— Ефим Михайлович был? — спросил я.
— Был. Он вроде как у вас жить собирается, у них там комнатенка маленькая, а здесь ребятишки одни.
Тетя Надя замолчала, увидев в дверях Костю. Он боком подошел ко мне, потрогал пуговицу на пиджаке и молча забрался на колени. Я провел рукой по волосам и заметил на шее белые рубчики. Однажды мать оставила меня нянчиться с Костей. Ему тогда было около года. Я утащил его на улицу, посадил у забора, а сам с ребятишками гонял мяч. В это время на Костю налетел петух. Костя, закрыв голову руками, уткнулся лицом в траву, орал на всю улицу, а петух долбил его в шею.
— Я деньги привез, — сказал я тете Наде. — Вы, наверное, поистратились тут.
— Да что ты! Ребятишкам что-нибудь купи. Сгодятся еще.
Через полчаса пришел мой дядька Ефим Михайлович. У порога снял шапку, обмел веником снег с валенок. Я встал, пошел навстречу. Он торопливо поправил капроновый галстук, кинулся ко мне, обхватил за плечи.
— Вот ты какой стал, — пробормотал Ефим Михайлович, тыкаясь в шею шершавым, как наждак, подбородком. За годы, что я не видел его, он мало изменился, располнел только и как будто убавился ростом.
— Надолго отпустили? — спросил он, отстраняясь от меня.
Я не успел ответить. Прямо от порога, увидев меня, закричала, запричитала жена Ефима Михайловича Фрося. Когда она вошла, я не заметил.
— Замолчи, дура-баба, — прикрикнул на нее Ефим Михайлович.
Она, сморкаясь в платок, прошла в комнату, присела на стул рядом с тетей Надей.
— Вот такие, брат, дела, — сказал Ефим Михайлович. — Ушла твоя мамка от нас. Плохо, конечно, что не успел, но что поделаешь. У нас тут без тебя мысли нараскоряку. Телеграмму я прямо начальнику аэропорта дал.
— Уж как я ее любила, как любила, — завыла Фрося. — Говорила, береги себя, у тебя же дети. Куда им теперь, горемычным, деваться!
— Перестань, Фрося, — оборвала ее тетя Надя. — Парень с дорога, лица на нем нет, а ты крик подняла.
Фрося прикусила язык, побаивалась она тетю Надю.
— Долго пробудешь? — спросил Ефим Михайлович.
— Отпуск мне дали на десять дней. Пока летел — осталось шесть.
— Да что мы так разговариваем-то? Давайте за стол, — сказала тетя Надя.
— И то верно, — подхватил Ефим Михайлович.
Тетя Надя поставила на стол еще два стакана. Ефим Михайлович разлил водку. Себе и мне по стакану — женщинам по половинке.
— Хорошая у тебя была мамка, добрая, — как и положено в таких случаях, начал он, но где-то на полпути голос у дядьки обмяк, худой кадык завис посреди горла. — Помянем, Степа, — уже тише закончил он.
Выпили разом, закусили, потом выпили еще по одной. Ефим Михайлович откашлялся, стал рассказывать, как провожали родню.
— С ребятишками решать надо, — остановила его Фрося.
— Да, да, — заторопился Ефим Михайлович. — Тут Кутины приходили, говорят, может, отдадите Наташку. Детей-то им, сам знаешь, бог не дал. А дом без ребенка сирота. Хотели из детдома взять, да там чужие, а Наташка у них на глазах выросла.
Фрося помалкивала, но взглядом, точно кошка мышь, сторожила меня. Тетя Надя, которая после рюмки, похоже, обмякла, подняла голову. На груди натянулось платье.
— Вот что я вам скажу, люди добрые, что у них, собственной родни нет? — Она пристукнула кулаком по столу, со стола упал нож.
— Кто-то еще придет, — почему-то испуганно сказала Фрося.
— Должно быть, мужик, — деловито заявил Ефим Михайлович. Он поднял нож, вытер лезвие о рукав, положил обратно на стол.
— Неужто мы оставим им? Наш корень — наша кровь, — повела бровью тетя Надя. — Люди-то потом что про нас скажут?
— Я и говорю, решать надо, — поддержал Ефим Михайлович. — Кабы у нас с Фросей квартира побольше была, я и разговор вести не стал, забрал бы ребятишек к себе.
— Правда, Ефим, правда, — поддакнула Фрося.
— С Анной мы душа в душу жили, — поглядывая на тетю Надю, продолжил Ефим Михайлович. — Я ей то угля привезу, то дров, в прошлом году пять рулонов толя достал.
Вот так и раньше. Привезет нам известь, мама побелит себе и ему. Потом оправдывалась передо мной: «Ефим, он ничего, он хороший. Фрося, та из него веревки вьет. Ей ведь какого мужика надо? Чтоб не ел, не пил и на голове ходил. У самой руки от задницы выросли». Жили они на железнодорожной станции в переполненном бараке. Нескладная, неладная была у них семья, Фрося часто болела. Ефим Михайлович летал с одного предприятия на другое, искал длинные рубли. Хозяйства у них не было, если не считать маленького огородика, в котором ничего не росло. У соседей заводились и морковь, и огурцы, и капуста. У Ефима Михайловича ничего. «Место, место гнилое, — частенько жаловался он матери, — вот если мне ваш огород, озолотился бы».
— Я сейчас кладовщиком работаю, — доносился до меня голос Ефима Михайловича, — работа ответственная, подотчетная. Люди-то сейчас какие? Быстро под монастырь подведут, и окажешься за Ушаковкой.
Почувствовав, как во мне растет неприязнь к Ефиму Михайловичу, я поднялся из-за стола и вышел на улицу. Морозный, пахнущий сыростью воздух выбил на глазах слезу. Огороженный крышами домов кусок звездного неба напоминал приборную доску самолета. Из трубы соседнего дома, протаптывая размытую дорожку, куда-то ввысь тянулся сморенный дымок. Из-за сеней бесшумно вынырнула собака, завертелась около ног, затем бросилась на грудь, пытаясь лизнуть меня в лицо.
— Полкан, дружище, как нам теперь?
Полкан, пригнув уши, смотрел на меня, глаза у него радостно поблескивали.
Скрипнула дверь, вышел Ефим Михайлович.
— Ты чего выскочил? — дыхнул он сзади. — Один захотел побыть?
Полкан поднял уши, угрожающе заворчал. Ефим Михайлович на всякий случай отступил за меня.
— Я вчера с директором школы разговаривал, — зевнул он. — Бумаги в детдом пошлет на ребятишек. Тебе только заявление написать.
И тут у меня будто сорвалась пружина, я схватил дядьку за рубашку, рванул к себе.
— А меня ты спросил?
— Ты что, сдурел! — отшатнулся Ефим Михайлович и в следующее мгновение взвизгнул: — Убери собаку, убери, а то порешу!
Полкан вцепился дядьке в штанину. Ефим Михайлович пинал его свободной ногой.
— Полкан! — крикнул я. — Пошел вон!
Собака тотчас отскочила в сторону.
— Ты почему ее без меня похоронил? А-а? Пять рулонов толи достал! Благодетель!
Ефим Михайлович хрипло дышал. Согнувшись, он прикрыл голову рукой. Я отпустил его. Открылась дверь, высунулась Фрося. В сенях на полу легла полоска света.
— Вы чего это там? Давайте в избу, а то простынете.
— Закройся, — махнул на нее Ефим Михайлович. — Разговор тут серьезный.
Фрося скрылась, вновь стало темно.
— Узнаю, в отца. Такой же заполошный был, — отдышавшись, сказал он. — Ты пойми меня правильно, Степа. Я к себе их взять не могу, у самого двое ребятишек, а Фрося — какой из нее работник! Всю жизнь по больницам. Того и гляди вслед за твоей матерью отправится. Жизнь, она короткая, а жить хочется. Ты тут меня укорил. А знаешь ли, как они без тебя жили? На улице дождь, а в комнате тазы, кастрюли стоят — крыша протекает. Толем бы крышу покрыть, да нет его нигде. Нет, понимаешь! И в магазине не купишь.
Горячая волна неизвестной доселе жалости и стыда окатила меня.
— Прости, Ефим Михайлович, — пробормотал я.
— Да что там, это горе в тебе бродит, выхода ищет.
Я нащупал дверную ручку, вошел в дом. Снова сели вокруг стола. Все молча смотрели на меня. Галстук Ефима Михайловича сиротливо висел на боку, из-под воротника высунулась засаленная, в узлах резинка.
Мне стало противно и стыдно за себя. Они были рядом с матерью, плохо ли, хорошо ли, но что-то делали для нее и последний долг отдали, и вот сейчас не уехали, как другие, а сидят рядом со мной, хотят чем-то помочь. Спасибо и на том.
— Что молчишь, Степа? — спросил Ефим Михайлович. — Ты старший, как скажешь, так и будет.
— Ребятишки останутся со мной, — сказал я.
— Зачем тебе, молодому, такая обуза? — коротко вздохнула Фрося. — Ты сейчас герой, все можешь! А потом что запоешь? От родных детей отцы бегают, алименты платят, а ты сам в петлю лезешь.
— Помолчи, Фрося, — остановил ее Ефим Михайлович. — Еще раз узнаю в тебе отца, царство ему небесное. Но подумай хорошенько. Улетишь в рейс, кто за ребятишками смотреть будет? Может быть, их в этот… как это сейчас называется? — Ефим Михайлович с опаской посмотрел на меня, не решаясь сказать.
— Интернат, — подсказала Фрося.
— Вот, вот. Обуты будут, одеты, накормлены…
— Нет, я уже все решил. В городе у меня есть комната. Поживу пока у Зинаиды Мироновны, а там видно будет, может, аэропорт квартиру даст.
— Костя у вас крученый, ох и крученый! Трудно тебе с ним будет, — сказала Фрося, тыкая вилкой в блин.
— Вот что, Степа, — вдруг заговорила тетя Надя. — Мы тебя не принуждаем. Добра тебе все хотят. Давай так: Наташку я себе заберу. Куда ты с ней денешься, мала еще. Пусть у меня пока поживет. Где пятеро, там и для шестой место найдется. Сейчас не война, жить можно. Захочешь взять обратно — воля твоя. Федор у меня неплохо зарабатывает — три сотни выходит.
— А Вера с нами жить будет, чего уж там, потеснимся как-нибудь, — решилась Фрося.
«Чтоб она тебе полы мыла», — подумал я.
Ефим Михайлович тяжко вздохнул, покрутил головой, оглядел потолок, стены, постучал ногой по половице. Деловито нахмурился.
— С домом как порешишь?
— Продадим, зачем он мне.
— Старенький дом, за участок могут две сотни дать, а дом на дрова.
— Отремонтировать, жить можно, — возразил я.
— Конечно, все можно, — подтвердил Ефим Михайлович, — но только деньги на все нужны. Сейчас в город народ уезжает, заколачивают дома и уезжают. Помнишь, как вам этот дом достался?
Я молча кивнул головой, вспомнив все сразу.
Рядом с нашим домом был старенький бревенчатый сарай, в котором соседи хранили сено для своих коз. Возле сарая росла густая крапива. Провинившись, я скрывался там от матери. Возле стены всегда было тепло и сухо. Между бревен серыми усами высовывалось сено, где-то внизу бегали мыши. Там я мастерил игрушки, делал сабли, пистолеты и тут же пробовал их. Как-то смастерил пугач и, чтоб не напугать спящих ребятишек, пошел испытывать его за сарай. Набил трубку головками от спичек, забил отверстие ватой и выстрелил в стену. Горящая вата попала в щель, и сено тотчас вспыхнуло. Я некоторое время ошалело смотрел на синий дымок, потом схватил палку и принялся сбивать крохотный огонь, но сено разгоралось сильнее. Я заскочил в дом, схватил кружку с водой и выбежал обратно. Поздно. Сарай окутался дымом, огонь точно посмеивался надо мной, показывал красные языки пламени. Пожар перекинулся на наш дом.
Я вспомнил, что в кроватке спит Костя, бросился обратно, разбудил Веру и выбежал на улицу. Сарай превратился в костер. Горела и крыша нашего дома. По улице, охая, бегали люди. Меня с Верой оттащили в сторону, спрашивали, где Костя. Я молчал, испуганно смотрел на дом, который сухо потрескивал, точно внутри что-то жарилось на сковородке.
Прибежала мать. Она, как безумная, лезла в огонь, ее держали, кто-то из соседей, облив себя водой, бросился в дом. В это время принесли Костю. Он, как только я ушел стрелять из пугача, уполз в огород и уснул между грядками.
День был жаркий, дул ветер. Тогда сгорел бы весь поселок: пожарные машины застряли в болоте, но выручили проезжавшие мимо солдаты. Они прибежали в поселок и быстро растащили остатки дома, затушили огонь.
Бревна на склад привезли с Ангары. Когда проходили большие дожди, по реке плыло немало леса. Мужики, жившие ниже по течению, только и ждали этого момента. Добрая половина домов в поселке была из бревен с лесозавода.
Соседи организовали помощь, за два дня сколотили стены, настелили пол. Остальное отец доделал вместе Ефимом Михайловичем, но вскоре дом стал тесен, отец решил построить новый, бревенчатый. Работал он как раз на лесозаготовках, привез машину бревен, а в другой раз привезли самого…
— Здесь вот мост строить начали. Мне предлагают работу завскладом. А со станции ездить далеко. Может, поживем пока у вас, — сказал Ефим Михайлович.
— Конечно, живите.
— Вот и договорились, — обрадовалась Фрося. — Дом мы подладим, отремонтируем. Ты в гости приезжать будешь. Все память о родителях.
— А Веру мы все-таки заберем, — добавил Ефим Михайлович.
— Ну ладно, посидели, мне ехать надо, — сказала тетя Надя. — Я бы еще побыла, да дома скотина осталась. Я телеграмму получила, все бросила, ребятишек по соседям распихала. Федор в командировке, из Тулюшки до перевала зимник пробивают.
Обхватив Костю с Верой, тетя Надя прослезилась. Ребятишки, привыкшие к ней, начали было снова реветь, но она тут же их успокоила:
— Летом ко мне приедете. Молока попьете вдоволь. Только учитесь хорошо и не обижайте друг друга.
— Ну ты и характерный, весь в отца, — ластилась ко мне Фрося. — Поначалу я и не знала, как с тобой разговаривать. А в поселке что только про тебя не говорят! «Мать выучила, а он похоронить даже не приехал». Завтра всем скажу, чтоб не болтали зря.
— Ехать надо, — вздохнув, сказала тетя Надя.
— Я вас провожу, — сказал я и подошел к вешалке.
Собрали Наташку, она обрадовалась, что придется куда-то ехать, посидели на дорогу и пошли к автобусу.
Я посадил сестру к себе на плечи, она была легкой, болтала ногами, что-то пыталась говорить, но тетя Надя завязала ей рот платком, чтоб не простыла. Вместе с ними уехали Ефим Михайлович и Фрося.
* * *
Я лежал у стенки, рядом со мной причмокивал губами Костя. От стенки несло холодом, видимо, опять появились щели. В кухне на стене, подрагивая, плясали красноватые тени. «Дрова прогорят, надо трубу закрыть, — подумал я, — а то к утру все тепло вынесет».
Последний раз дом ремонтировали четыре года назад, перед моим отъездом в летное училище. Мать сходила на лесозавод, выписала машину досок. Ефим Михайлович привез опилок.
Подремывая, я вспоминал, как заменил старые полусгнившие доски новыми, покрыл крышу толем. Потом решил утеплить стены. Я забрался на сени, мать с Верой насыпали в мешок опилки и подавали мне. Даже Полкан, до этого гонявший кур, зубами хватал веревку и помогал тянуть мешок. Возле сеней сидела Наташка, она занималась стиркой, снимала с куклы одежонку и бросала в таз с водой. Я видел, как в тазу колышется синий кусочек неба. Наташка шлепала по воде ручонкой, небо расплескивалось на мелкие серебристые капельки. Неподалеку от нее стоял петух, он побаивался Полкана, выжидая момент, вертел головой.
Неожиданно почудилось, что мать сказала: «Степан, возьми Наташку к себе, ведь заклюет петух».
Я вздрогнул и проснулся. На сердце пустота, будто и нет там ничего. В доме пристыла тишина. Лишь монотонно постукивали ходики. Печь прогорела, тени исчезли. Я встал. Ступая босыми ногами по холодному полу, прошел в кухню, прикрыл трубу. В кровати заворочалась Вера. Я подошел, поправил одеяло, затем присел рядом. Она быстро поднялась и обвила меня ручонками.
— Ты что не спишь?
— Я стук услышала. Думала, ты куда-то пошел.
— Трубу прикрывал, — объяснил я.
— Ты нас не оставляй, Степа, ладно? Я все могу. И постирать и сварить. Когда мама болела, я все делала.
Вновь саднящим клубком вошла в меня боль. Чтоб не выплеснуть ее, я торопливо хватанул ртом воздух, заталкивая, удерживая ее внутри.
— Да ты что, Вера, успокойся! Будем все вместе.
Вера вздохнула и, как бы оправдываясь, сказала:
— Я восьмилетку кончу и пойду в педучилище.
— А что, десять классов не хочешь?
— В педучилище, тетя Фрося говорила, стипендию дают тем, кто хорошо учится. Выучусь, Костю воспитывать буду.
— Он к тому времени уже вырастет, — засмеялся я.
— Ну тогда Наташу, — продолжала Вера. — Она еще ничего не понимает, говорит, мама за хлебом в магазин ушла, скоро опять вернется. Здесь без тебя что было! Меня тетя Фрося жить к себе звала. Не хочу я к ней. Придет к нам, а сама от порога уже оправдываться начинает: «Хотела конфет купить, да магазин закрыт». Будто нам ее конфеты нужны!..
— Может, и правда закрыт был, — неуверенно возразил я.
— Магазин закрыт, а райисполком открыт? Она сегодня бегала туда узнавать, отдадут нас в детдом или нет.
— Откуда ты это узнала?
— Бабка Черниха сказала, она там уборщицей работает.
— Спи, Вера. Я сейчас документы разыщу. Пойду завтра в исполком. Спи.
Я подошел к комоду, выдвинул ящик. Там у нас лежали документы, бумаги, старые письма. Сверху лежал альбом с фотографиями. На первом листе альбома приклеена большая фотография — вся наша семья. Во всем новом, торжественном смотрим в одну точку. Дальше стопка старых, пожелтевших фотографий. Мать с отцом в молодости, она с короткой стрижкой, с такими сейчас ходят девчонки, отец — в косоворотке. В отдельном конверте фотографии с фронта. Отец возле «студебеккера». На нем мятый ватник, забрызганные грязью сапоги. Через сутки, раненный в ногу у озера Балатон, он уже будет в медсанбате. А вот еще одна, послевоенная. Возле дома сидит отец, у стенки видны костыли, а на коленях у него я. На голове у меня пилотка. Отец тогда только что вернулся из госпиталя. Он зашел во двор на костылях. Рядом, придерживая его, шла медсестра. Возле крыльца отец заторопился, костыли разъехались по грязи, и он, неловко хватаясь рукой за воздух, повалился на бок. Медсестра запричитала, бросилась поднимать, но он оттолкнул ее и на руках вполз на крыльцо. Здесь выбежала, заголосила мать.
— Ну будет. Перестань, мать, слава богу, живой, — бодрился отец.
В следующую минуту он шершавыми пальцами гладил меня, улыбаясь и плача одновременно, совал гостинец — горсть слипшихся шоколадных конфет.
Первое время отец работал сапожником, ремонтировал туфли, подбивал каблуки, весь дом пропитался запахом вара. Постепенно здоровье пошло на поправку, он стал ходить, и с того дня потянуло его в гараж, не мог он без машин. В избе появились болты, гайки, запахло бензином, часто приходили друзья, с которыми он воевал, они приносили водку, украдкой от матери выпивали. Ночью отцу опять становилось плохо, он кричал, дико таращил глаза, командовал. Я забивался куда-то в угол, испуганно смотрел на отца. Через некоторое время ушел из гаража в леспромхоз, возил из тайги на станцию бревна. Уже потом, когда я стал постарше, брал меня с собой. У нас в семье считали, что я пойду по стопам отца, стану шофером, но все случилось иначе.
Сейчас мне казалось, что смотрю я в свое детство с самолета и очень многое видится отчетливо, точно все это находится где-то рядом, будто поднялся я невысоко, всего на несколько метров. Я хочу заглянуть подальше, в самое начало, но мое детство затянуло облаками, и я уже вспоминаю только то, что рассказывала мать.
Рос я слабым, болезненным, едва оклемаюсь от одной болезни, уже другая караулит, в общем, как говорят, не понос, так золотуха. У матери руки опускались, но она все-таки выходила. Ушла куда-то хворь, вырос я здоровым и крепким, но, видимо, ничего не проходит даром. Мать, отдавая себя нам, сама не береглась.
А вот на фотографии Вера. Вспоминая ее маленькой, я с удивлением заметил, что не помню, как она выросла. Забьется куда-нибудь под кровать и играет там себе целый день с куклами. С ней было хорошо водиться: отгородишь скамейками, стульями, чтоб не уползла, и айда с ребятишками на реку. Прибежишь обратно, она спит в углу. Росла тихо, незаметно, ничего с ней не случалось, разве что однажды объелась белены. Вот Костю, этого запомнил сразу, едва принесли из роддома. Орал по ночам, не переставал орать и днем, прерывался только, когда ел. «Вместо радио можно слушать», — смеялся отец. Едва научился говорить, как сразу же стал командовать. Ляжет в кроватку, прищурит свои разбойничьи глаза и требует: «Качай!» В пять лет уже вовсю катался на соседской козе; петуху, который поклевал его, он все-таки свернул шею. Отец любил его и баловал. «Весь в меня, сорванец», — частенько слышали от него.
Если для многих детство уходило медленно, у меня оно оборвалось как-то враз, хотя мать постаралась, чтобы жизнь шла тем же порядком. В тот год Вера пошла в первый класс, а тут родилась Наташка. Небольшой пенсии, которую мы получали за отца, не хватало, и мать взялась после работы мыть полы в конторе. Узнав об этом, я решил бросить школу.
— Чего я здоровый буду сидеть на твоей шее, — сказал я. — Пойду работать, а десятый класс в вечерней школе закончу.
— Хватит нам денег, — ответила мать. — Живы будем, не умрем! А ты учись, Степа. Сил у тебя много, а ума на копейку. Успеешь еще наработаться…
Утром меня разбудила печь. Я приподнял голову. Рядом, свернувшись калачиком, спал Костя, Верина кровать была уже прибрана, с кухни несло запахом жареной картошки, дружно потрескивали дрова. Я тихонько, чтобы не разбудить брата, поднялся, натянул брюки.
В комнату заглянула Вера. Увидев, что я проснулся, она принесла рубашку.
— С порошком постирала. Сырую гладить пришлось, — сказала она. Мне стало неудобно перед сестрой, рубашку я не менял уже несколько дней.
— Буди его, — показала она глазами на Костю. — В школу собираться пора.
Я тронул брата за плечо, он засопел, сморщил лицо и вдруг резко натянул на голову одеяло.
— Вот всегда так, — вздохнула Вера. — Все нервы повытягивает.
— Скажешь тоже, — высунулся из-под одеяла Костя. — Я это всегда нарочно, чтоб тебя позлить. Если хочешь — с сегодняшнего дня буду вставать раньше.
Поели быстро. Вера убрала со стола, принесла на кухню портфели. Костя снял с гвоздя пальто, поискал что-то в рукавах и потом, натыкаясь на стулья, принялся лазить по комнате, заглядывая во все углы. Вера не стала дожидаться, когда он найдет шарфик, достала из шкафа свой старый платок, обмотала им шею брата. Тот вяло сопротивлялся, не желая надевать бабский платок, она шепотом ругала его.
На улицу вышли вместе. Хлопали ворота, на дорогу торопливо выходили люди и, вытягиваясь гуськом, шли в центр поселка. Некоторые тащили за собой санки, на них темными свертками, согнувшись, сидели ребятишки. Было холодно. Где-то рядом за поселком ошалело вскрикивали электровозы, ребятишки, не поворачивая головы, стригли по сторонам глазами. По этой дороге раньше мать провожала меня до школы, а потом шла вниз по улице к Ангаре, на комбикормовый завод.
— К маме когда пойдем? — повернулась ко мне Вера.
— Я сейчас в райисполком, а вот как рассветет, пойду на кладбище. Потом вместе сходим.
Вера с Костей зашли в школу, а я еще немного постоял у ворот и пошел в райисполком, В приемной у председателя увидел Галину Степановну Серикову — мать моего школьного приятеля. Она работала секретаршей. Через нее, как я знал по разговорам, шли документы.
— Осинцев, проходи, — приветливо улыбнулась она. — С чем пожаловал?
— Я насчет опекунства. Хочу взять ребятишек с собой.
Она закашлялась, худое тело задергалось резко и безостановочно. Наконец Галина Степановна справилась с собой, достала из кармана платок, вытерла покрасневшие глаза.
— Жалко Анну, молодая совсем, — отдышавшись, сказала она. — Сколько ей? Еще сорока не было?
— Осенью было бы сорок.
— Кто бы мог подумать, с виду вроде здоровая была. — Серикова сочувственно посмотрела на меня. — Здесь вот какое дело. Документы уже в детдоме. Я сама, помню, видела путевку.
— Что это так поторопились? — вырвалось у меня.
— На заседание исполкома родня приходила, Ефим Михайлович с женой. Они не возражали.
— Еще бы! Кому нужны чужие дети, легче всего запихать в детдом, государство воспитает!
— Вот что, Степан. Я тебя прекрасно понимаю. Конечно, они поторопились, но тебя-то в поселке не было, а ребятишки одни. Кроме того, было ходатайство школы и решение районо.
— Ну так я приехал, в чем же дело?
— Здесь речь не о тебе, о детях. Ты молодой, возможно, и не разрешат опекунство.
Я не хотел и думать, что мне могут отказать, не дать на воспитание ребятишек. Сгоряча показалось: Серикова имеет что-то против меня. Раньше я часто бывал у них, когда учился в школе, вместе с ее сыном поступали в летное училище. Не моя вина, что Алька не сдал экзаменов. Галину Степановну тогда это очень огорчило, некоторое время она ходила сама не своя, даже перестала здороваться.
— Галина Степановна, вы-то сами как считаете, могу я взять на воспитание брата и сестру?
— Конечно, можешь, — печально улыбнулась Серикова, — но пойми, если бы ты приехал сразу, все было бы проще, а сейчас спросят тебя: почему сначала согласились отдать в детдом, а теперь берете обратно, или, например, сможешь ли ты воспитывать ребятишек?
— Если бы я сомневался в этом, то не пришел бы сюда. Мне двадцать лет. По всем законам я имею на это право.
— Вот что я тебе посоветую. Нужна характеристика с места работы. Хорошо, если бы ваше начальство поддержало твою просьбу. Потом самому легче будет. На той неделе вновь состоится заседание. Не теряй времени, собирай документы, а я уже, со своей стороны, чем могу, постараюсь помочь тебе.
«Нет, она тут ни при чем, — успокаиваясь, подумал я. — Свои дров наломали, теперь расхлебывай».
— Жениться не надумал? — Галина Степановна вопросительно посмотрела на меня. Спрашивала она всерьез, в голосе не было обычной для такого случая смешинки, значит, в ее глазах я уже не пацан, а взрослый парень, жених, тем самым она подтверждала, что я могу быть опекуном.
— Не на ком, — отшутился я.
— Ну не скажи. В городе девушек много, уж наверное, присмотрел какую-нибудь?
— Нет.
Я говорил правду, у меня действительно никого не было.
— Мой недавно заявил: женюсь, говорит, хватит одному болтаться. Хочется ему отдельно от матери пожить, но ведь специальность надо сначала получить, а потом все остальное.
Галина Степановна оценивающе посмотрела на меня.
— Вот тебе уже можно. Раз решил опекуном стать. В таком деле без женщины не обойтись. Здесь недавно шофер с двумя детьми остался. Жена умерла, так он помыкался с ними, потом снова женился, она им сейчас как мать родная.
Галину Степановну позвали, она торопливо собрала какие-то бумаги, мельком взглянув в зеркальце, исчезла в соседней комнате.
Я отправился в детдом.
Светало. На побледневшем небе проступали алюминиевые крыши домов. Тихо и бесшумно вниз по улице отползала к воде темнота. Заросшая лесом гора на противоположном берегу напоминала зеленую шерстяную шайку, снизу обвязанную серым шарфиком ангарского тумана.
Сразу же за поселком вышел к протоке, через которую был переброшен мостик, даже не мостик, а так себе, несколько досок, приколоченных к полусгнившим сваям. Зимой по нему никто не ходил, дорога шла напрямик по льду. Дорога была узенькой, мне она чем-то напоминала парашютную лямку, брошенную на серый шелк снега, который устилал землю и вдалеке обрывался у здании детдома.
Мальчишками мы почти не ходили туда. В нашем понятии он был чем-то средним между милицией и тюрьмой. После войны детдомовцы нередко убегали, их ловили на станции, отправляли обратно. Немудрено, что он был пугалом; чуть кто провинится, тут же следовала угроза сдать в детдом, и, надо сказать, это действовало. С детдомовцами мы обычно играли в баскетбол, и, хотя я не любил эту игру, все равно ходил на площадку, потому что у них в команде играла Таня Гребеножко. Худенькая, угловатая, она как чертенок носилась по площадке, лезла в самую гущу, нам от нее доставалось больше всего. Забросит мяч в корзину, оттопырит нижнюю губу и резко, одним выдохом сдует волосы со лба.
Капитаном у нас был Алька Сериков. Схватившись за голову, он кричал на нас:
— Ребята, кому проигрываем! Степка, держи эту ведьму. — Алька играл лучше всех и для нас он был авторитетом. Я, получив персональное задание, уже не обратил внимания на мяч, следил только за Таней, и, когда они пулей проносилась мимо, мне ничего не оставалось делать, как хватать ее за косы. Она все равно умудрялись забросить мяч.
— Каши мало ел, поселковский, — презрительно щурила она зеленые, как у кошки, глаза.
Алька шипел на меня, я отмахивался:
— Попробуй сам удержи!
Потом Таня неожиданно исчезла. Детдомовские ребята сказали, что у нее нашелся отец и она уехала в Измаил. Я перестал ходить на баскетбольную площадку, без Тани игра потеряла всякий интерес. Вернулась она через полгода: то ли не ужилась с отцом, то ли не могла жить без детдома.
У директора Таня была любимицей, и он, хотя уже не было мест, взял ее обратно. Она вновь, как это бывало и раньше, приходила с подругами на площадку, но уже не играла, только смотрела. Все они были в одинаковых платьях, но я сразу же отличал ее от других. Она сильно изменилась, обрезала косы и уже не казалась угловатой, как раньше.
У детдомовцев был свой клуб, но в кино они чаще ходили к нам. Обратно мы шли всей гурьбой. Почему-то всегда получалось, что мы провожали Таню вдвоем с Алькой.
Я попытался представить, какой она стала сейчас, но ничего не получилось — прошло-то уже больше трех лет. Увидев покрашенные, как и прежде, синей краской ворота детдома, а за ним серое приземистое здание жилого корпуса, я вспомнил нашу последнюю встречу.
Дня за два до отъезда в летное училище мы договорились с Таней, что я зайду к ней попрощаться.
По дороге в детдом я встретил Альку Серикова, он затащил меня к себе домой. Там уже сидели другие ребята. Напрасно я пытался объяснить, что мне нужно идти к Тане.
— Ничего, подождет, — тараторил Алька. — С друзьями проститься — святое дело.
Вечером всей артелью они пошли провожать меня, но в детдом нас не пустили, было уже поздно. Однако это нас не остановило, мы перелезли через забор, стали барабанить в двери корпуса, где жила Таня. Из окон выглянули любопытные, подняв крик, от ворот бежала сторожиха.
— Жених к Таньке пришел, — высунувшись из форточки, объяснял кому-то большеголовый мальчишка. Вышел директор, молча выслушал меня, позвал Таню.
Не знаю, что творилось у нее на душе, ей было стыдно, она с какой-то растерянностью и болью смотрела на меня. Я что-то пытался объяснить, не помню что, наконец она тихо сказала:
— Уходи. Тебе с ними лучше. И не надо мне писать.
— Ну как знаешь, — неестественно рассмеялся я и пошел прочь.
— Жених и невеста поехали по тесто, тесто упало, невеста пропала! — заорал мне вслед мальчишка.
Кто-то из парней схватил палку, запустил ее в мальчишку. Зазвенели разбитые стекла. Что тут началось! Из всех дверей высыпали детдомовские парни, началась потасовка. Нас выгнали за ворота.
На другой день мы с Алькой раздобыли стекло, принесли в детдом. Стекло взяли, но нас туда не пустили. Лопнула последняя надежда увидеться, объясниться с Таней.
Я так и не написал ей письмо. Поначалу мешал стыд, потом уже было неловко, думал: приеду в отпуск, встречу, объясню все. Но через полгода я приехал домой, мне сказали, что Тани уже нет в детдоме, она уехала куда-то учиться…
Детдом был обсажен тополями, на них белый, точно шерстяная пряжа, куржак, казалось, деревья вычесали его из облаков.
Посредине деревянное двухэтажное здание. Рядом, словно воробьи вокруг скворечника, примостились небольшие домики. Парадное крыльцо у здания присыпано снегом. Я обошел вокруг, нашел еще одну дверь, к ней вела узенькая подметенная дорожка. В помещении тепло, утробно гудела печь. Рядом с печкой на корточках сидел истопник и сметал угольные крошки в совок. На стенках в коридоре висели портреты воспитанников; их было так много, казалось, они собрались погреться из всех комнат.
— Где директор? — спросил я.
— Нет его, контора закрыта, — простуженно сказал истопник, разгибая спину. — Вы, наверное, выступать приехали, так именины вечером будут.
Из соседней комнаты выглянул конопатый мальчишка, покрутил головой:
— Ребята, к нам летчик пришел! — закричал он, и тотчас из комнаты, точно цыплята из курятника, высыпали ребятишки, окружили меня. Мальчишка поначалу тоже бросился за ними, но неожиданно испуганно попятился и скрылся в комнате. «Что это он?» — недоуменно подумал я.
И тут, совсем неожиданно, следом за ребятишками вышла Таня Гребеножко, почти не изменившаяся, все с той же короткой стрижкой. Она растерянно посмотрела на меня, но уже в следующую секунду улыбнулась знакомой улыбкой, отдала кому-то из девчонок мяч, быстро провела рукой по волосам.
Мне стало жарко, точно истопник разом открыл у печек все дверцы.
— Команде детдома наш привет, — шутливо поднял я руку.
Она поморщила лоб, удивленно подняла брови:
— Как ты здесь очутился? Сюда ведь не пускают.
— На этот раз пустили. — Я покосился на истопника, он как ни в чем не бывало поднял ведро и пошел к другой печи.
— Значит, ты здесь работаешь? — не зная, с чего начать разговор, спросил я.
— Уже полгода. Окончила педучилище и попросилась сюда.
— А я думал, больше не увижу тебя.
Таня засмеялась и отошла к окну. К ней подбежала маленькая, восьми лет, девочка, ухватилась за руку:
— А мой папка на Севере, — сообщила она, поглядывая на меня острыми глазенками. — Он тоже на самолете летает, только я его никогда не видела. — Она совсем по-детски вздохнула.
— Ребята, давайте в группу, — сказала Таня.
Ребятишки потянулись обратно в комнату. Самые любопытные еще долго выглядывали, хлопали дверью. Из-за белых тополей выползло солнце. Резко и ярко упал в коридорчик свет. Посветлел и будто бы улыбнулся с портрета Макаренко.
— Таня, где найти мне директора?
— Павел Григорьевич уехал к шефам, — быстро, точно ожидала этого вопроса, ответила она. — Завтра у нас именины. Мы их устраиваем четыре раза в год. — Таня повернулась ко мне, посмотрела пристально: — Что, не хочешь ребятишек у нас оставлять?
— Откуда ты знаешь про ребятишек? — невольно вырвалось у меня.
— Знаю. Я со школьным хором занимаюсь, туда ходит ваша Вера.
Таня стояла спиной к окну, мочки ушей были красные, солнце пробивало их насквозь, волосы светились, точно плавились. Казалось, вот-вот она вспыхнет и сгорит бесследно.
— Ты почему на меня так смотришь? — засмеялась она. — Не веришь, сам у нее спроси.
— Верю, но она мне почему-то об этом не говорила.
— Знаешь, приходи к нам на именины, — предложила Таня. — Будет интересно. И с Павлом Григорьевичем встретишься. Сегодня он по магазинам ходит, ребятишкам подарки покупает.
— Хорошо, приду, — пообещал я.
— Я встречу. Ровно в шесть. А сейчас надо идти, меня ждут.
По пути из детдома я вспоминал, где же видел того конопатого мальчишку. И почему он так испугался, увидев меня? Перебрал в памяти всех поселковых, всех знакомых мне мальчишек, но так и не вспомнил.
Воздух потеплел, снег под ногами мягко, податливо похрустывал. Не доходя до поселка, я вышел на широкую дорогу. Слева от нее в гору поднималась еще одна, которая вела к поселковому кладбищу. Отсюда, с дороги, оно напоминало кусок подтаявшего льда. Сверху заснеженные деревья, снизу голубенькая полоска оградок. Кладбище было хорошо видно из поселка, но оно как-то примелькалось, ребятишками мы туда не ходили, вокруг него была пахота, делать там было нечего, о нем вспоминали только в родительские дни, да вот по таким горьким случаям. Едва заметив голубую полоску, я точно получил тайный приказ, не задумываясь, быстро зашагал в гору. Наверху дорога расползлась, разбежалась узенькими тропинками, они метались вокруг деревьев, оградок, обрываясь то в одном, то в другом месте. Ослепительно сверкал снег, в воздухе искрилась голубоватая ледяная пыль. Как я себя ни готовил, но, увидев свою фамилию на памятнике, вздрогнул и остановился. Не было сил идти дальше. До последней секунды во мне оставалась слабая, сумасшедшая надежда, которая наперекор всему живет, наверное, в каждом человеке. Теперь она пропала. Я дернул железную дверку оградки, она резко скрипнула, с тонким металлическим шепотом вздрогнули венки, с них посыпался иней.
Мать смотрела на меня, слегка улыбаясь. Такую фотографию, только маленькую, я видел у нее на пропуске. Вокруг было истоптано, желтыми пятнами проступала свежая глина, куски мерзлой глины. У самого заборчика каким-то чудом уцелел кусочек нетронутого снега. Я присел на корточки, зачерпнул в горсть снег, он был такой же, как и везде, — липкий. Я как-то враз погрузился и странную пустоту, вновь вошла в меня боль, будто засунул руку не в снег, а за дверь и мне по нечаянности защемили пальцы, а некому пожаловаться. В ушах стоял гул и звон, и мне было невдомек, что это звенит тишина, лишь ощущал, как туго, у самого горла стучит сердце.
Молча постоял еще немного, потом вышел из оградки, поглядел на поселок. Сверху он напоминал бабочку-капустницу: коротенькие серые тельца домов, сбоку маленькие крылья огородов. Время было обеденное, улицы оживились, по ним двигались машины. Дальше, насколько хватал глаз, лежал снег, а над ним светило солнце.
Не утерпел, оглянулся еще раз. Мать следила за мной, казалось, она не хотела отпускать, умоляла побыть еще немного с ней.
* * *
Костя не торопился домой. Во дворе школы деревянная горка, ребятишки, подстелив под себя портфели, катались с нее, а самые храбрые съезжали на ногах. Поначалу я не узнал брата; пальто у него было в снегу, мех на шапке намок, на щеках темные полосы. Он тоже пробовал съезжать на ногах, но каждый раз где-то на середине неловко валился на бок и дальше катился лежа. Я окликнул его, он подбежал ко мне, схватил на руку:
— Степ, давай вдвоем, у меня не получается.
Мы забрались на горку. Костя посмотрел вниз на ребятишек, они обступили ледяной желоб, подсказывая брату, как лучше всего удержаться на ногах.
— Эй вы там, внизу! — крикнул брат. — Не мешайте!
Я взял Костю за плечи, и мы съехали на землю. Ребятишки гурьбой тут же помчались к горке.
— Осинцев, Степан! — окликнул меня знакомый голос.
Я оглянулся. В дверях школы стояла Ирина Васильевна — моя классная руководительница. Была она все такая же полная, высокая, только волосы белые-белые. В поселке она жила давно, было ей за пятьдесят, и если в какой-то семье заходил разговор о школе, то прежде всего вспоминали Ирину Васильевну. Все учились у нее.
— Вот ты какой стал! — ласково оглядела она меня. — Ты ко мне пришел?
— Нет, — я замялся, оглянулся на горку, — за братом. Нас сегодня в детдом пригласили.
— Думаешь все-таки туда определить ребятишек?
— Нет, я их в город возьму. Вот документы только оформить не могу. В райисполкоме был. Серикова говорит: характеристику надо, а мне за ней не ближний свет ехать!
— Вот что, Степа. Если есть время, пошли со мной, я напишу характеристику.
— Так я уже четыре года как не учусь в школе!
— Ты у меня на глазах вырос, мне ли тебя не знать. Пошли, без разговоров.
Она привела меня в учительскую, в которую по своей воле мы не заходили. Обычно сюда приводили провинившихся учеников. Чаще других сюда попадал Сериков, с ним вечно приключались разные истории: то разобьет окно, то подерется с кем-нибудь. Но все сходило ему с рук, выручала мать.
Ирина Васильевна написала характеристику. Поискала что-то на столе, затем принялась выдвигать ящики, вытаскивать оттуда бумаги, тетради.
— Где-то здесь печать была, без нее никак нельзя, — сказала она.
Печать наконец-то нашлась, учительница еще раз прочитала написанное, затем протянула листок мне.
— Бери. Нелегкий путь ты избрал, может, в детдоме им было бы лучше, но родной человек детям нужен. Чужой человек что холодный ветер. И помни: ребятишки не пропадут, вырастут, только какими они будут — это зависит от тебя.
Костя все еще был на горке, я поманил его, но он сделал вид, что не замечает меня, спрятался за мальчишек. Я подошел, взял его за рукав.
— Куда? Я еще хочу, — заныл брат.
— Пошли, пошли!
Таня встретила нас у ворот детдома, выскочила из проходной, улыбаясь, поспешила навстречу.
— Ты поздоровайся с ней. — Я подтолкнул Костю, но он не понял меня, буркнул что-то и пошел уже не рядом, а чуть в стороне.
— Ой, я вас жду, жду, думала, не придете, — быстро заговорила Таня. — Замерзли, наверное.
— Автобус долго ждали, — сказал я.
— Нового ничего придумать не мог? — Она, как это бывало раньше в детстве, прищурила глаза. Костя исподлобья смотрел на нее.
— Ну что, сердитый мужчина, — сказала Таня, — пойдем в столовую имениннику уши драть, пироги есть.
Она обхватила Костю за плечи, и он, к моему удивлению, быстро согласился. В столовой она раздела его, разделась сама. На ней была вязаная кофточка, короткая юбка. Я оглядел свой костюм, унты, поправил галстук. Хорошо, что сегодня утром Вера выстирала рубашку. Таня потянула и меня в столовую, я отказался.
— Тогда подожди нас в клубе, — сказала она.
Столовая и клуб находились в одном здании. После ужина, не выходя на улицу, можно было пройти в зрительный зал. Дверь была открыта. Я видел: ребятишки что-то сооружают на сцене. Зал небольшой, теплый, уютный. Я сел на скамейку; заметив мое появление, ребятишки прекратили работу и начали шептаться.
Среди них был и тот конопатый, который почему-то испугался меня утром. Сейчас он улыбнулся мне как старому знакомому. Я взглянул на его руки, покрытые розовыми пятнами. И тут же все вспомнил.
В конце ноября мы прилетели в маленькую таежную деревеньку Бакалей. Нас там уже ждали. Над крышами домов вились тихие дымки. По улице, оставляя рваный ломаный снег, проваливаясь по самое брюхо, к самолету рывками двигалась запряженная в сани лошадь. Я выпрыгнул из самолета, подошел к саням. Там сидел мальчишка. Поверх тулупа лежали забинтованные руки. Возле саней стояла пожилая женщина, по всей вероятности, фельдшер, чуть поодаль — деревенские ребятишки.
— Надо бы носилки, — сказала женщина. — У него руки и грудь обожжены.
Я раскрыл тулуп, взял мальчишку на руки и понес в самолет. Лешка Добрецов открыл пошире дверь, принял его и положил на чехол, головой к пилотской кабине. Вслед за мальчишкой в самолет запрыгнула собака и легла рядом.
— Это еще что за пассажирка, — сердито крикнул Лешка. — А ну, пошла на улицу!
Мальчишка испуганно посмотрел на Добрецова, забинтованной культей погладил собаку.
— Она его из огня вытащила, — сказала фельдшерица. — Мать у него пила сильно, он без присмотра находился. Вечером придет из школы, чтобы не страшно в дом заходить, собаку брал. Сам растопит печку, сварит картошки, поест — и спать. А здесь дрова сырые попались, решил бензином облить. — Женщина вздохнула, принялась соскребать снег с валенок. — Мать будем лишать материнства, совесть совсем потеряла, а ребенок, можно сказать, талантливый. Вы бы послушали, как он на аккордеоне играет. Его бы кому-то показать надо. Выздоровеет, в детдом оформлять будем.
Неожиданно сзади послышался тягучий, с придыхом крик. Оттолкнув меня в сторону, в самолет проскочила растрепанная женщина. Собака приподняла голову, виновато замахала хвостом.
— Не отдам, — закричала женщина, — люди добрые, что это делается на свете?
— Раньше надо было думать, — грубо ответила фельдшерица. — Стыда у тебя нет. Уж не позорься перед людьми-то…
«Так вот ты куда попал, погорелец, — ласково подумал я. — Вот и свиделись».
Мальчишка, по всей вероятности, именинник, на нем белая рубашка, сзади она вылезла из брюк, но он не замечал, увлекшись работой. Я ждал, наблюдал за ребятишками и мысленно пытался представить среди них Веру с Костей и находил, что, пожалуй, они бы освоились здесь. Но тут же вспомнил о побегах детей из детдома. Почему они сбегали? Что их толкало? Вскоре пришла Таня, закружилась передо мной на каблучках, дурашливо взъерошила мне волосы.
— Сидит здесь бука букой, а твой младший брат молодец, уже познакомился с ребятами.
— Точно. У него живот вперед головы думает.
— Ничего-то ты не понимаешь, он же ребенок.
К нам подбежал конопатый мальчишка, почесал затылок, быстро стрельнул в меня глазенками.
— Татьяна Васильевна, скоро начало. Батя вас зовет.
— Я сегодня буду петь для ребят, а это у нас Саня — главный музыкант.
Таня заправила ему рубашку, застегнула верхнюю пуговицу. Мальчишка улыбнулся, шмыгнул носом:
— Хорошего инструмента нет, а то бы я показал!
Сзади ко мне пробрался Костя, молча устроился на соседний стул. Лицо у него довольное, на щеках крошки от пирожного, карманы пиджака предательски оттопырены, он прикрыл их руками.
— Она что, твоя невеста? — посматривая куда-то на сцену, спросил он.
— Откуда ты взял? Она воспитательница.
— Воспитатели такие не бывают, у нее юбка короткая, как у нашей Верки.
— А ты бы хотел, чтоб она носила такую, как у бабки Чернихи?
Костя впервые за последние дни тоненько рассмеялся.
— Ничего, подойдет для жизни. Добрая, — сказал он, ощупывая полный карман.
— В кого ты у нас такой уродился, — не сдержался я и щелкнул его по носу.
— Ты не дерись, а то возьму и уйду отсюда.
Сначала выступали шефы — комсомольцы с комбикормового завода. Они приехали сразу после работы, успели только переодеться. Ребятишки их знали, обращались со всеми просто, называя каждого по имени. Потом выступали воспитанники. Аккомпанировал на аккордеоне Санька. Он старался вовсю, только инструмент был расстроенный, как мне сказала Таня, его взяли специально для этого случая напрокат. Я ждал, когда будет петь Таня. Она вышла в расшитом сарафане, спела несколько детских песен. Голос у нее несильный, но в зале было тихо — муха пролетит, услышишь. Откуда-то сверху самодельными разноцветными прожекторами ребята освещали сцену. В конце вечера именинникам раздавали подарки. Дети есть дети. Санька свои конфеты отдал Косте, тот поглядел на меня и, отвернувшись в сторону, разделил конфеты пополам.
Стали собираться домой. Таня проводила меня к директору. В коридоре всего одна лампочка, светила она неярко. По стене, обгоняя нас, ползали тени, сначала порознь, затем, вытянувшись, сошлись вместе. Краем глаза я заметил, что Таня, неясно улыбаясь, следит за тенями. Я будто невзначай обнял ее, она сняла руку с плеча и погрозила пальцем.
Директор выслушал меня молча, выдвинул ящик письменного стола, подал документы.
— Сюда попасть трудно, но, если вы желаете сами воспитывать детей, мы не возражаем. Таков наш принцип, — сказал он.
Лицо у него было в морщинах, глаза тусклые, усталые.
На улице хлопьями падал снег. Снежинки появлялись из темноты, ночными мотыльками кружили по свету, а ребятишки бегали вокруг столбов, растопырив руки, прыгали вверх, стараясь поймать самую крупную снежинку. Рядом с ними, повизгивая, скакала собака.
— Санькина, — кивнула головой на собаку Таня, — их вместе приняли. Трудно он здесь приживался. Забьется в угол, зверьком на всех поглядывает, что ни спрошу — молчит. Поначалу у меня жил, потом привык, сам к ребятам попросился.
Санька украдкой поглядывал на нас. Едва мы отошли в сторону, он перестал гоняться за снежинками, встревоженно топтался около столба.
«Да он ревнует ее», — догадался я.
— Ты приходи ко мне, — подошел к нему Костя. — Твой кабыздох ничего, но мой Полкан побольше будет.
— Посмотрим, сказал слепой, — буркнул Санька.
* * *
В последующие дни я открывал для себя все то, что касалось раньше только взрослых и меня интересовало постольку-поскольку. Нужно было срочно оформить пенсию, опекунство, переписать дом на Ефима Михайловича. Пришлось просить справки, писать заявления, рыться в архивах, ходить к нотариусу. Словом, проворачивать кучу дел, о которых я раньше и не подозревал. Помогла Ирина Васильевна. Она несколько раз звонила в районо, там ее хорошо знали, обещали помочь.
Перед тем как зайти к председателю, я заглянул в зеркало, провел рукой по щеке. В эту минуту мне хотелось выглядеть постарше, посолиднее. В комнате было много народу, некоторых я знал еще с детства, других видел недавно, когда оформлял пенсию. Тут же была Ирина Васильевна, меня это обрадовало — чуть что, она не даст в обиду.
Председатель, лысый мужчина, которого за высокий рост и худобу в поселке называли жердью, глухим голосом прочитал мое заявление, отложил его в сторону, посмотрел на Ирину Васильевну. Молодая женщина, сидевшая рядом с ней, спросила:
— Как вы собираетесь воспитывать детей, если ваша работа не позволяет… — Она помахала рукой над столом, приготовленные слова пропали, женщина повернулась к председателю и, точно ища у него поддержки, сбивчиво продолжала: — Летчики постоянно находятся в командировках… К тому же, я помню, по этому вопросу было уже решение — направить детей в детдом.
За столом заспорили, говорили враз, не слушая друг друга.
— Он договорится с начальством, — поднялась Ирина Васильевна. — Давайте напишем письмо. Я знаю, у многих, сидящих здесь, есть дети, вы их любите и не собираетесь отдавать на воспитание, потому что понимаете: детдом — это не благо, это горькая необходимость. Государство доверило ему самолет, перевозить людей. Я за него ручаюсь.
Все примолкли: на миг они вновь стали теми учениками, которых она учила в школе.
— Вы же педагог, Ирина Васильевна, дети не машина, — несмело возразил кто-то.
Председатель постучал карандашом по столу, глянул на меня.
— Давайте послушаем Степана. Не нам жить с ребятишками — ему!
Когда я шел в райисполком, я знал: придется что-то говорить, но не представлял, что из-за меня разгорится такой сыр-бор. Сейчас от моего ответа зависело многое.
— Я их воспитаю, — тихо сказал я.
Все молча переглянулись.
— Хорошо. Пока выйди, мы тебя вызовем, — сказал председатель, выпрямляясь над столом.
До этого я несколько раз приходил к нему. Он обещал помочь, только попросил подождать до заседания, потому что сам, в одиночку, этот вопрос решить не мог.
Через несколько минут меня позвали. Председатель вручил три листка. Листки были отпечатаны заранее, только фамилия вписана чернилами: на каждого в отдельности — на Веру, на Костю и Наташку.
После заседания я зашел в универмаг, купил два чемодана: один для Веры, другой для Кости, несколько пар детского белья, мыло, зубные щетки и пошел домой.
Вера сложила в чемодан школьную одежду, убежала прощаться с подругами. Костя остался со мной рассматривать покупки. Он вытер рукавом пыль с чемодана, долго щелкал замками, крутил ключиком. Убедившись, что все исправно, притащил игрушки: автомат, который я купил ему в подарок, сломанный складной ножик, моток медной проволоки, какие-то гайки, болтики. Этого показалось мало, он сбегал в кладовку, принес старый бушлат, перешитый из отцовской шинели, ботинки и положил рядом с чемоданом. Ботинки были поцарапанные и без языков. «На рогатки, паршивец, вырезал». Я взял бушлат, завернул в него ботинки и забросил под кровать.
— Ты что! — крикнул Костя и, упав на колени, точно ящерица, пополз за бушлатом. — Он твой, да? Твой, да? Ты мне его покупал? Его мама сшила, а ты под кровать!
— Ладно. В городе сам выбросишь, — успокоил я его. — Место только занимать, я тебе новый куплю.
— Как бы не так! Борька мне за него щенка предлагал, а я не сменялся.
Легкий на помине прибежал Борька — сын Ефима Михайловича. Маленький, толстый как самовар, он прошмыгнул в комнату, принялся что-то искать в узлах. Они уже переехали. В углу, занимая полкомнаты, громоздились ящики, огромные, похожие на кочаны, узлы с тряпками. Дом как-то враз стал неродным. Ребятишки присмирели, как привязанные ходили за мной. В большую комнату, где лежали вещи Ефима Михайловича, заходили редко, сидели на кухне.
Ефим Михайлович пропадал на работе, старался как можно реже бывать в нашем доме. Если приходил, то через двор шел с палкой, боялся Полкана.
В обед пришла Фрося, принесла ребятишкам подарки: Вере сарафан, а Косте рубашку. Чтоб не обидеть, пришлось взять.
— Видела Ефима, — радостно затараторила она. — Он уже договорился с машиной, заедет после работы. Начальник говорит, не дам автобус, рабочих везти надо. Вот человек, зимой льда не выпросишь Но потом все-таки дал. Отца он твоего знал, вместе работали.
Я промолчал, в последнее время ее словно подменили, я не мог нарадоваться на свою родню: ласковая, обходительная…
— Вы, я гляжу, увязались. Ты хорошенько чемоданы на замки закрывай, народ разный едет. Меня, помню, после войны в поезде обчистили. Батистовую кофточку, деньги — тридцать шесть рублей, выходную юбку вытащили. А я, дура, уши развесила, — выругала она себя.
Борька, который до этого молча смотрел куда-то на шкаф, перебил мать:
— И аккордеон возьмете?
Аккордеон был трофейный, немецкий, отец привез его с фронта. Ни одна гулянка, ни один праздник на улице не обходились без него.
— Чего пристал? — закричала Фрося. — Возьмет, не возьмет, тебе какое дело?
— Тетя Аня мне его обещала, — заныл Борька.
— Мало ли что обещала! — сказала Фрося. — Ефим вам тогда дрова привез, мать сказала — возьми аккордеон. Он не взял.
— Костя подрастет, может, играть будет, — сказал я.
Борька подошел к окну, на котором стоял старенький радиоприемник «Рекорд», оценивающе поглядел на него, заглянул вовнутрь.
— Тоже заберете?
— Можешь сломать на детали.
— Ох и засиделась, на часы не гляжу, — заохала Фрося. — Мне на работу пора.
Она вскочила, обежала взглядом комнату — не оставила ли чего — и выскочила на улицу. Стукнула калитка. Напротив окон по потолку короткими вихляющими скачками пробежали тени.
Костя сбегал в кладовку, принес мороженую бруснику. Вместе с ним в дом забежал Полкан, в доме резко и остро запахло собакой. Костя воровато заглянул в большую комнату, проверил, увидел я или нет.
— Костя, выгони его на улицу!
Брат взял со стола кусок хлеба, сунул собаке.
— Костя, кому говорят!
— Он сам, я не виноват.
Полкан осторожно взял кусок, вильнул хвостом, стукая когтями о крашеный пол, пошел к двери, всем своим видом показывая, что он все понял и ругаться не нужно. Костя открыл дверь, выпустил его на улицу. Полкан исчез в клубках морозного пара.
Полкан был как бы еще одним членом нашей семьи. В письмах из дома о нем писали наравне со всеми: что он сделал, где отличился, хотя пользы от него в хозяйстве никакой. Держали его больше для порядку: все держат, а мы чем хуже. Жил он вольной, полуголодной жизнью, был честным, не пакостливым псом.
Года три назад к нам прибежала соседка и заорала, что наша собака задавила ее курицу. В подтверждение своих слов она трясла у меня перед носом мертвой курицей.
У Полкана, который лежал в тени, изнутри выкатился глухой рык. Он приподнялся на передние лапы, оскалив клыки, напружинился. Соседка взвизгнула, бросила курицу, убежала со двора.
Потом выяснилось, куриц у соседки давила собственная собака.
Борька притащил из комнаты стул, присел рядом с Костей.
— Вот скажи: два отца, два сына, три апельсина — как разделить?
— Ты не хитри, хочешь бруснику лопать, так и скажи, мне не жалко. А загадка твоя для нашей Наташки. Каждому — по одному.
«Ай да Костя! — мысленно похвалил я. — Сразу же решил, а почему по математике двойки таскаешь?»
Борька обиделся, заворочался, под ним зло заскрипел стул.
— Брат твой с деньгой приехал. Говорят, в магазине всего напокупал, — сказал он.
— Тебе-то что, — ответил Костя.
Борька не ожидал такого отпора, замолчал, но ненадолго:
— Он на «кукурузнике» летает!
— Сам ты кукуруза. На «антоне»!
— Подумаешь, — протянул Борька. — Мне мать говорила: он вас в городе в интернат отдаст.
— Не отдаст, — тихо ответил Костя и замолчал.
«Не отдам, Костя, не отдам», — как заклинание, мысленно сказал я и почувствовал, как перехватило горло. Они верят в меня — это что-то значит, теперь только бы выдержать, не споткнуться, за спиной-то никого нет.
— Степа, я пойду поиграю, — заглянул в комнату Костя.
Губы и щеки у него были вымазаны брусничным соком. Насколько я помню, он обычно чихал на мои разрешения, ходил куда вздумается сам, а сейчас после разговора с Борькой решил вести себя примерно.
— Вытри губы и можешь идти, — сказал я.
Брат сдернул с вешалки пальто, быстро оделся, сунул в карманы рукавицы, плечом толкнул дверь. Вслед за ним выбежал и Борька. Некоторое время они о чем-то спорили под окном, потом Костя вернулся в сени, загремел ведром. Я открыл шкаф, размышляя: что бы еще взять с собой, но тут неожиданно дернулась дверь, в дом заглянул Борька.
— Там, там ваш Костя в колодец упал! — вытаращив глаза, выкрикнул он и тотчас захлопнул дверь.
Я, как был в одной рубашке, выскочил на улицу. Рубашка обожгла тело, стала как металлическая.
— Мы горку водой полить хотели, а Костя поскользнулся. Он сам, я не виноват, — испуганно лопотал Борька.
Я бросился к колодцу. Сквозь легкий парок увидел голову брата. Пальто завернулось, и он как пробка торчал посредине. Стенки у колодца обмерзли, заросли льдом. В сильные морозы иногда даже ведро не проходило. Сердце леденящим куском ухнуло вниз, ноги обмякли, потеряли силу. Я опустился на колени, трясущейся рукой обхватил сруб. Брат зашевелил головой, шапка съехала ему на глаза.
— Не сжимайся, — закричал я, — иначе проскользнешь дальше!
Я свесился вниз, попытался достать рукой, пальцы проскочили по льду, до воротника было еще добрых пол-метра. Я вскочил на ноги, заметался по ограде. Неожиданно взглядом натолкнулся на багор, которым вытаскивали из колодца оборвавшиеся ведра. Он был как огромная сосулька. Я запустил багор в колодец, подцепил крючком за пальто. Пальто вспухло, из-под крючка, лохматясь, полезло темное сукно. «Не выдержит, надо зацепить побольше», — мелькнуло в голове.
Костя заорал, видимо, крюк зацепил за тело. Откуда-то из-за сеней, услышав крик, выскочил Полкан. Едва показалась голова брата, он схватил за воротник и тоже уперся в сруб. Точно рака из банки, вытянули мы Костю, он упал на коленки, пополз в сторону от сруба. Я подхватил его на руки и унес в дом, посадил к печке, снял с вешалки куртку, набросил на брата. К вечеру, когда вот-вот должен был подъехать Ефим Михайлович, у Кости поднялась температура, он стонал, жаловался на боль в руке. «Только бы не перелом», — молил я, бегая по комнате. Оставить одного брата я боялся, ждал сестру, но она почему-то не приходила. Меня самого знобило. Прогулка в одной рубашке не прошла даром.
Наконец-то пришла Вера. Она что-то хотела сказать мне, даже раскрыла рот, но тут же осеклась, увидев лежащего брата.
— Давай за врачом, — сказал я сестре. — А на обратном пути забеги в аптеку и купи аспирин.
До этого я обшарил дома все шкафы, в одном из них нашел какие-то таблетки, но не знал, можно ли их давать Косте.
Она убежала, я присел на кровать рядом с Костей, потрогал ладонью лоб. Голова была горячей. Швыркая носом, брат вяло смотрел на меня. Через несколько минут хлопнули ворота, я обрадованно бросился к двери, не понимая, однако, как это Вера быстро успела сбегать в больницу. «Полчаса туда, полчаса обратно, наверное, кто-то подвез на машине». В дом вошла бабка Черниха.
— Здравствуй, соколик, — прошамкала она и перекрестилась на передний угол. Коричневыми руками не спеша расстегнула петельки на овчинном полушубке, разделась. Сколько я себя помню, она всегда была старухой и почти всегда на ней была одна и та же одежда.
— Покажи, где малец, — требовательно сказала она.
«Откуда узнала, старая, — пронеслось у меня в голове, — живет-то в конце улицы».
Старуха прошла в комнату, высохшими пальцами потрогала лоб у Кости. Вернулась на кухню, достала из полушубка бумажный сверток, зыркнула на меня черными глазами:
— Достань картошку!
Я полез в подполье. В подполье было прохладно, пахло сыростью. Я зажег спичку, огляделся. С деревянных стен гипсовыми масками смотрела на меня плесень. Спичка обожгла пальцы, погасла, я запихал коробок в карман, на ощупь стал набирать картошку. Сверху по полу топала старуха, что-то ворчала про себя.
Черниха была знаменитостью на нашей улице. Она заговаривала грыжу, лечила от испуга, правила головы. На крыше ее дома и в сенях всегда торчали пучки трав, и очень часто бабы прибегали к ней за помощью. Старуха не отказывала, давала все, что у нее есть, иногда сама шла к больным, но была у нее странность — не брала деньги.
Я вылез из подполья, ссыпал картошку в кастрюлю, залил водой, поставил на печь. Черниха тем временем ощупывала Косте руку. Тот морщился, охал. Она вдруг неуловимо потянула ее; Костя громко, как-то по-щенячьи взвизгнул, дернулся и тут же замолк.
— Вывих у него был, теперя все, — не поворачиваясь, сердито буркнула она. — Сварится картошка, ты его над паром подержи, потом дай аспирину и попой малиной. Вон, в пакетике, — она показала глазами на стол. — Верку напугали, как заполошная бежала. — Она покосилась на вещи, сложенные в углу. — Как это ты, миленок, в колодец попал?
— С Борькой играли, — постукивая зубами, сказал Костя. — Поскользнулся.
— Нет, это он тебя толкнул, — уверенно сказала Черниха. — Бориска. Чует мое сердце, повадки у него такие. Осенью ко мне в огород залез. Яблоня у меня там рясная-рясная. Я б ему стул поставила — обрывай! Так нет, тайком забрался. Ветки пообломал. Я его схватила, а он меня, поганец, ногой и через заплот. Он тебя толкнул! Помню, и Ефимка такой был. Вот про отца твоего не скажу. Отец смиренным рос, работящим, а Ефим ворота дегтем мазал, по крышам камнями кидал, и сын в него. Не родится от свиньи бобренок, все тот же поросенок!
Старуха сжала в узел тряпичные губы, вновь перекрестилась на пустой угол:
— Седня уезжать думаешь?
— Куда же я с ним? — кивнул я на брата.
— Верно. Пусть поправляется пока. Чего торопиться.
— Мне на работу надо, — вздохнул я.
— Ничего. Ты позвони своему начальству, там тоже люди, поймут, поди.
Вера пришла — я даже рот открыл от удивления — вместе с Таней. Перешептываясь, они стали раздеваться. Вера как хозяйка показала, куда повесить пальто, а я тем временем бросился собирать разбросанные по комнате книги, тряпки. Если бы я знал, что она придет, то уж наверняка навел бы порядок.
— Я пойду. Мои скоро с работы придут, — прикрыла рот ладонью Черниха. — На ночь горчичники к ногам поставь.
— Мы врача вызвали, — сообщила Вера. — Скоро должен приехать.
С мороза щеки у нее были красные, на ресницах и бровях поблескивал иней.
— Ну тогда мне и вовсе делать нечего, — понимающе усмехнулась старуха.
Держась за поясницу, она поднялась со стула и, прихрамывая, двинулась к вешалке. Таня подала ей полушубок, помогла одеться.
— Спасибо, красавица, — пропела Черниха. — Дай бог тебе здоровья.
Черниха ушла.
— Ну и глазищи! — сказала Таня. — Колдунья какая-то.
Она села к брату на кровать, положила на одеяло конверт.
— Ты что это, Котька, болеть вздумал. Санька просил тебе марки передать про собак.
Костя покосился на меня, как бы нехотя взял конверт, вытряхнул на одеяло марки и стал рассматривать. Я поманил Веру на кухню, зашептал на ухо:
— Картошку почисти, брусники принеси, а я в магазин сбегаю, дома-то хоть шаром покати.
— Когда поедем? — коротко взглянула на меня сестра.
— Когда выздоровеет.
Вера согласно кивнула головой, достала из буфета кастрюлю, а я натянул куртку, выскочил на улицу. К дому, ослепив меня фарами, подъехал автобус. Из него боком вывалился Ефим Михайлович, вот бы кому приехать часа на два пораньше.
— Значит, остаешься? — спросил он. — Я сейчас Черниху встретил, она все рассказала.
— Остаюсь, куда сейчас с ним! Попрошу, чтоб продлили отпуск.
— Борьке я шкуру спущу, — пообещал Ефим Михайлович. — Совсем распустился. И в школе, говорят, учится плохо. Руки у меня до всего не доходят. Туда надо, сюда надо. Сегодня вот полдня к начальнику ходил — машину выпрашивал. Даже не знаю, дадут ли в следующий раз. — Он потоптался еще немного, оглянулся на шофера. — Ну что, раз такое дело, мы поедем, а завтра я утром заскочу, попроведую.
В магазине полно народу, народ с работы, очередь двигалась медленно. Все набирали помногу, чтобы потом не бегать лишний раз. Когда я уже стоял около продавца, меня хлопнули по спине. Я оглянулся. На меня, улыбаясь, смотрел Сериков. Вот его-то я не ожидал увидеть здесь. Осенью мать писала, что Алька уехал в Ленинград, плавает на кораблях.
— Ты что, своих не узнаешь? — засмеялся Алька. — Гляжу: кто это по нашему поселку топает? Ну, прямо космонавт!
— Скажешь тоже, — улыбнулся я. — Как живешь, где ребята?
Алька глянул мимо меня на разговаривающих у прилавка женщин. Они, казалось, были заняты своими делами, но по тому, как стихли разговоры, можно было догадаться: ничто не ускользнет от их внимания. Мы отошли в сторону, к обитой жестью печи.
— Разъехались вроде тебя, — прислонив ладони к печи, сказал Алька. — Вадик на Усть-Илим улетел, другие в армии служат. Я шофером работаю, может, слышал?
— Мне писали, ты в мореходку поступал.
— Ростом не вышел, — сплюнул Алька. — Два месяца в Питере пожил, слякоть, дождь, не понравилось мне, приехал обратно. Буду баранку крутить.
Что-то знакомое, школьное мелькнуло у него на лице, таким он становился, когда его вызывали в учительскую.
Разговор, точно бумага в костре, вспыхнув, тут же прогорел, и уже стало неловко, радостное возбуждение померкло. Что-то пропало, исчезло между нами. У каждого теперь свои заботы, свои дела.
Почему так происходят? Почему мы со временем так меняемся? Мы, которые были одно целое, сейчас стоим, мнемся, не знаем, что сказать, о чем спросить друг друга.
— Костя у меня в колодец упал. Сейчас дома лежит, температура тридцать девять, — перевел я разговор на свое.
— Ты сахар с водкой пережги. Говорят, помогает, — думая о чем-то, сказал Сериков. — Слышал я, не повезло тебе. Моя-то еще крепкая. Только уеду я от нее, — неожиданно озлобляясь, сказал он. — Надоело под юбкой сидеть.
Я вспомнил Галину Степановну, и мне почему-то стало жаль ее. Всю жизнь она тянулась на Альку, старалась, чтоб ее сын был не хуже других, и вот тебе на!
— Она говорила, вроде жениться собираешься, — осторожно сказал я.
Алька отвернулся в сторону, скривил в усмешке губы.
— Не жениться, а женить думает. Тут подыскала одну с образованием, с дипломом. Что я, сам найти не могу!
— Она ведь добра тебе желает.
— Материнская любовь слепа. — Алька замолчал на секунду, потом кивнул на мои унты: — Может, мне такие достанешь? У вас, я слышал, можно.
— Возьму, — пообещал я.
— Будешь уезжать, зайди ко мне. Я у шефа автобус попрошу, — прощаясь, сказал Сериков. — Он ведь когда-то с твоим отцом на фронте был, до сих пор вспоминает. Заскочил бы, конечно, к тебе, да времени нет.
— Вот что, — остановил я его, — адрес мой возьми.
Я отыскал клочок бумаги, записал. Алька, не глядя, засунул его в куртку и, косолапя, заторопился к выходу.
Я купил сыру, селедки, бутылку красного вина. Кое-как рассовал все по карманам, пошел домой. Дома было жарко, весело потрескивали дрова в печи, трещала на сковороде картошка, раскаленно алел дальний угол духовки. Таня домывала на кухне пол.
— Мужчины, как всегда, недогадливые, — смахивая рукой со лба волосы, сказала она. — Нет, чтоб сумку взять, так обязательно в карманы напихают.
Я тщательно вытер ноги, прошел к столу и стал выкладывать покупки.
— Ты что такой сердитый? — Таня снизу заглянула мне в глаза.
— Степ, а мы портфель в чемодан не положили, — подал голос Костя. — Я сейчас лежал и вспомнил.
— А где он у тебя был? — удивился я, вспомнив, что Костиного портфеля в чемодане не было.
— Под кроватью у стенки был — я вымела, — улыбнулась Таня.
Вера посмотрела на меня и, как это делала мама, сокрушенно покачала головой.
— Просто беда с ним. Два раза уже терял портфель. Один раз зацепился за машину, а когда выпрыгнул, то оставил его на крючке. А осенью сороку ловил, портфель в кустах забыл, еле-еле отыскали.
В другое время Костя не простил бы её такого предательства, но сейчас промолчал, только покосился на стоявший рядом с кроватью стул. На нем лежали бумажки, стояли бутылочки с лекарствами.
— Врач приезжал? — поймав его взгляд, спросил я.
— Был. Говорит, ничего опасного, но дня два-три дома придется побыть, — ответила Таня.
Я взял Костин портфель, заглянул вовнутрь. В нос шибануло запахом табака. Засунул руку, нащупал на дне мелкие крошки, особенно много их было по углам.
— Курил?
— Не. Мы в шпионов играли, — отвел глаза Костя. — Чтоб Полкан след не взял, я табак сыпал. Ни в жисть не возьмет.
«Обманывает», — подумал я и достал тетрадь.
Костя беспокойно задергался под одеялом, оглянулся на Веру.
— Лежи, пусть Степан посмотрит, как ты в школе занимаешься, — сказала Вера.
Отец почти никогда не проверял мои тетради, ему было достаточно, что я каждый год перехожу в следующий класс. Он любил хвастаться перед соседями, особенно когда выпьет: «Сын-то у меня ударник, можно сказать, стахановец. Из класса в класс как по лестнице». Сам он кончил семь классов и очень жалел, что не пришлось учиться дальше, и если я спрашивал его об этом, он хмурился: «Работать надо было, а сейчас близко локоть, да не укусишь».
Тетрадь была по математике. На первом листе четверка, потом тройка, потом вперемежку двойки с тройками. На последнем листе обложки лезли в гору танки, вели огонь миноносцы. Сверху пикировали два краснозвездных истребителя.
— Разве так рисуют самолеты? — не сдержался я. — Хвост как валенок, крылья будто плохо пришитые рукава!
— Здесь у меня плохо, а вот на другой тетради, по-русскому, Гагарин с Титовым на ракетах.
— Что? — опомнился я.
— У него все тетради изрисованы, — подлила масла в огонь Вера.
Костя вдруг схватился за руку и, покачнувшись как маятник, застонал.
— Артист, — насмешливо проговорила Вера, — из погорелого театра.
Таня сидела рядом с ним, улыбаясь, поглядывала то на меня, то на Костю. Она уже поставила на стол картошку, нарезала селедку, хлеб, ждала, когда мы закончим разбираться.
— Хватит, давайте за стол, а то все остынет, — наконец не выдержала она.
Я открыл вино, налил в два стакана.
— Нет, что ты, я не буду, — запротестовала Таня.
— Чтоб больше Костя не падал в колодец, — сказал я.
— Выпейте, Татьяна Васильевна, — попросила Вера. — За то, чтоб вы к нам почаще приходили.
После ужина она помогла Вере убрать со стола, засобиралась домой.
— Что, уже? — разочарованно протянул Костя. — Вы обещали мне про Маугли рассказать.
— Поздно, мне идти далеко.
— А вы у нас оставайтесь, — неожиданно предложил брат. — С Верой спать будете, только она ноги складывать любит.
Таня смутилась, быстро проговорила:
— Как-нибудь в другой раз. Мне к завтрашнему дню надо план писать.
— Ну ладно. Саньке спасибо за марки, скажите, я в долгу не останусь, — вздохнул Костя.
Он потянулся к подоконнику, включил радиоприемник. Из запыленного кругляшка ударила по комнате музыка. И странное дело, веселый перебор баяна замкнул что-то у меня внутри.
— Вот! А я-то думал, куда его девать! — воскликнул я. — Таня, у нас есть аккордеон. Давай отнесем Саньке. Ему он просто необходим, может, из него великий музыкант получится.
Я достал из шкафа аккордеон, обмахнул его первой попавшейся под руку тряпкой. Вспыхнула перламутровая отделка, весело блеснули на свету белые клавиши.
— Что ты, зачем? Может, сказать Павлу Григорьевичу, он купит, — растерянно проговорила Таня.
— Скажешь тоже! Где-то еще футляр был. — Я заглянул под кровать.
— У него замок сломался, мама вынесла в кладовку, — подсказала Вера.
Я сбегал в кладовку, принес матовый от инея и пыли футляр. Вера вытряхнула из него мусор, протерла сырой тряпкой.
Мы вышли на дорогу. Я нес аккордеон на плече, так было удобнее. Таня шла впереди, каблуки сапожек впивались в снег. Тропинка петляла между кочек. По верхушкам деревьев, переваливаясь с боку на бок, сопровождая пас, прыгала луна.
— Давай помогу, он, наверное, тяжелый. — Таня остановилась, преградила мне дорогу.
— А ну, посторонись! — шутливо двинулся я на нее.
— И не подумаю, — засмеялась она. — Ты мне лучше скажи, почему из магазина пришел сердитым.
— Тебе показалось.
— Не хочешь говорить? — обиделась Таня.
— Как тебе объяснить все? — Я замялся, не зная, что сказать. Она поняла по-своему.
— Ничего не надо объяснять. — Голос у нее дрогнул, сорвался. — Ты рассердился, что я к вам пришла.
— Таня, что ты говоришь! — взмолился я. — И как только такое пришло в голову. Ребятишки в тебе души не чают.
— А ты? — тихо, почти шепотом, спросила она.
Слова, которые я так долго носил в себе, которые были нужны именно сейчас, пропали. Я молчал, язык застыл, будто приклеился к зубам.
Сегодня, когда она появилась в нашем доме, я почувствовал, что Таня со свойственной ей прямотой пошла мне навстречу. Я боялся поверить в это. Все было так неожиданно. Меня пугало другое, может, она это сделала из-за жалости к ребятишкам.
Где-то в стороне от поселка лаяли собаки, и от их тоскливого бреха стало неспокойно на душе, точно я проскочил мимо дома близкого мне человека.
Рядом за кустами чернел забор детдома, чуть выше на меня осуждающе глядела луна. Таня закутала лицо платком, зябко поежилась.
— Пошли, чего остановились!
Я поднял аккордеон. Мне хотелось что-нибудь сказать ей, смять это молчание, сломать невесть откуда возникшую стену. Но я топал за ней следом, в душе проклиная себя.
«И в кого я такой удался! Обязательно нужно испортить все».
Миновали проходную, остановились около жилого корпуса.
— Вот и пришли, — сказала Таня.
Она поднялась на крыльцо, достала из кармана ключ, с металлическим хрустом щелкнул замок. Комната, в которой она жила, была маленькой, тихой и полупустой. У окна стол, над кроватью книжная полка, в углу тумбочка, на ней круглое зеркало.
— Раньше здесь сторожиха жила, — сказала Таня.
Я поискал глазами, куда бы поставить аккордеон.
Таня убрала со стола тетрадки. Из самой нижней выпали и разлетелись по комнате листки с рисунками. Я поставил на стол аккордеон, собрал их в стопку, стал рассматривать. Чего только там не было! Деревья, дома, самолеты, машины, собаки, зайцы. На одном из рисунков я узнал детдом. Рядом с ним крохотные человечки, круглолицая, величиной с дом, воспитательница. Почти на каждом листке старательным детским почерком было выведено: «Татьяне Васильевне в день рождения».
Я вспомнил, как после концерта ребятишки подходили к ней, смущенно совали эти самые листки.
— Что же ты не сказала? — обиженно спросил я.
— А зачем? Мне и так хорошо было.
Таня подняла залетевший под стол листок.
— Посмотри. Вот Саня нарисовал.
Я узнал, вернее, догадался, что на рисунке Санька изобразил свой поселок Бакалей. На переднем плане был нарисован клуб, от него, будто в очереди друг за другом, вниз шел ровный ряд домиков, чуть выше, под самый обрез листа, раскрашенные зеленым карандашом, бугрились гольцы.
— А самолет Наташа Горина нарисовала, — сказала Таня. — Помнишь, она говорила, что у нее отец летчик. Девочка совсем одна. Вот она и выдумала себе родителей.
Таня посмотрела на меня, печально улыбнулась.
— И я тоже когда-то придумывала.
Я заметил, как у нее дрогнули, растянулись губы, захлопали ресницы. Но она все же сдержала себя.
Когда-то у Тани был свой дом, мать. Про отца она почему-то не вспоминала, стеснялась, что ли.
По ее словам, мать была красивая, высокая, с мягкими руками. Больше ничего не помнила, разве что тот день, когда хоронили мать. Было много народу. Утонула она случайно, переправляясь на лодке через Ангару. Где-то посредине реки лодку опрокинуло ветром. Спасти ее не смогли, на роду, что ли, такая смерть написана. Тане тогда было три года. С тех пор она в детдоме.
— Видишь, какие они у меня. Весь мир подарили, — улыбнулась Таня.
И тут неожиданно для себя я понял: вся ее жизнь в этих ребятишках, в этом детдоме, в том, что она делает здесь каждый день, и недаром они так стерегут ее, следят за каждым шагом.
Таня забрала рисунки, аккуратно положила на стол.
— Раздевайся, я сейчас чай поставлю.
— Нет, нет, не надо, лучше ты приходи к нам завтра, — сказал я и замер: согласится или нет?
Таня быстро посмотрела на меня, кивнула головой.
* * *
Когда дела у Кости пошли на поправку, я уехал на вокзал покупать билеты. Вернулся вечером и застал дома Таню. Она читала вслух книгу, Костя сидел на кровати, грыз яблоко. На нем был синий в полоску свитер, такого раньше у нас не было. Вера высунулась с кухни, она гладила белье, весело сказала:
— Степа, посмотри, что нам Таня принесла!
Сестра подбежала к столу, развернула большой сверток, достала пальто, примерила на себя. Пальто было зеленое с цигейковым воротником. Точно такое же я недавно хотел купить в магазине, но там не оказалось маленьких размеров.
— Павел Григорьевич выписал два комплекта, — смущенно сказала Таня. — Нет, он не даром, за аккордеон. Говорит: этому инструменту цены нет.
Она, видимо, боялась, что я не возьму или скажу что-нибудь против.
По глазам ребятишек я видел: они довольны, брат нет-нет, да скосит глаза на свитер, погладит его рукой.
— Раз принесла, какой может быть разговор!
Одежда была кстати, особенно пальто для Кости. Старое я исполосовал багром так, что на него было страшно смотреть.
Костя соскочил с кровати, подбежал к столу:
— Куда босиком, а ну марш на место! — крикнула Вера. — Только очухался, снова заболеть хочешь?
Костя на цыпочках побежал обратно, запрыгнул на кровать.
— Я валенки хотел показать, — обиженно сказал он.
— Мы здесь разобрали чемоданы, все перегладили. Смотри, сколько свободного места осталось, — говорила Вера.
Простыни, наволочки, полотенца и все прочее белье было сложено ровными стопками, чемодан легко закрывался, а когда собирались в первый раз, я давил на него коленкой, чуть не сломал замки.
Пришла Черниха. Она молча, каждого в отдельности, осмотрела нас, будто сосчитала, все ли на месте. Но спеша разделась, достала из кармана моток шерсти со спицами, подошла к брату:
— А ну давай примерим.
Костя высунул из-под одеяла ногу, она натянула носок.
— Пожалуй, в аккурат будут. Торопилась, думала не успею. Второй осталось немного довязать.
Я ушел на кухню, поставил чайник, подбросил в печь дров. Дрова были сырые, взялись неохотно.
— Ты садись, присматривайся, — говорила Черниха Тане. — Замуж выйдешь, пригодится.
— Рано еще, бабушка, — засмеялась Таня.
— Сколько тебе?
— Осенью девятнадцать исполнилось.
— Самый раз. Мне шестнадцати еще не было, когда сосватали.
— Так то раньше было!
— А сейчас что, по-другому? Ты уже при специальности, парень он не баловный. И родители хорошие были, царство им небесное. Ребятишек, я вижу, ты любишь…
Я ждал, что ответит Таня. Но она промолчала.
Дрова наконец разгорелись, от печки потянуло теплом.
«Конечно, она может устроить себе жизнь как ей хочется, — размышлял я. — Молодая, красивая, а здесь сразу же трое ребятишек. А если еще свой появится? Нет-нет, все правильно».
На другой день мы уезжали.
С утра я сходил к Альке, он сказал, что все будет в порядке, и не подвел, приехал, как и договорились, в два часа. Глухо затарахтел мотор, хрустнул под колесами снег. Я увидел в окно маленький автобус, на нем после войны ездил мой отец. Вокруг автобуса собрались соседи, пришла Фрося, бабка Черниха, прибежал с работы Ефим Михайлович. Рядом, путаясь под ногами, крутился Борька. Должна была прийти Таня, но ее почему-то не было.
Мы присели на дорогу. Я еще раз обежал взглядом комнату, пытаясь сохранить в памяти все: и осевшую печь, и покосившуюся заборку, и серые, сотканные еще матерью из старых тряпок половики, и неожиданно понял, что уже никогда не смогу приехать сюда, как приезжал раньше, — все будет не так. Едва захлопнется за нами дверь, тотчас же оборвется, умрет нечто такое, что, пока мы еще в доме, незримо живет и связывает нас.
Ефим Михайлович унес чемоданы в автобус. Я еще раз оглянулся на свой дом. Он присмирел, сиротливо смотрел на дорогу белыми окнами, и у меня возникло ощущение, что уезжаем ненадолго. Пройдет немного времени, мы вернемся сюда, и с нами будут мать с отцом, и снова будем все вместе…
Костя задержался в ограде возле собаки. Полкан лаял, рвался с цепи, на которую его посадила Фрося. Костя совал собаке кусок хлеба, но Полкан даже не смотрел на него, он повизгивал, хватал зубами за пальто, лизал руки.
— Костя, — крикнул я, — поехали, а то на поезд опоздаем!
Костя нагнулся, ткнулся губами в собачий нос и со слезами бросился к автобусу. Я отвернулся — скорее бы уехать, не видеть всего этого. Утром брат долго уговаривал меня взять собаку с собой. Я не взял, а сейчас что-то дрогнуло во мне: все уехали, а он остается.
Едва захлопнулась дверка, как Полкан заметался по двору, потом сел и протяжно завыл — всем своим собачьим сердцем он понял, что навсегда теряет нас. Последнее, что я увидел, — Фрося дала подзатыльник Борьке, а бабка Черниха перекрестила автобус…
Таня отпросилась с работы у Павла Григорьевича, прибежала на вокзал. Вера бросилась к ней, повисла на шее. Костя потоптался, засопел и остался рядом со мной.
— Я была у вас, тетка сказала, что уехали, — дрогнувшим голосом произнесла Таня. — Думала, не успею.
Она подошла ко мне вплотную.
— Степа, почему ты не хочешь оставить их со мной? К чему это упрямство? Там все будет новое: школа, учителя. — Она умоляюще смотрела на меня, в глазах стояли слезы.
«Ты еще сама ребенок, — подумал я. — Не знаешь, куда суешь голову».
— Думаешь, я не справлюсь? Молодая? Не знаю, что такое жизнь? Помнишь, я уезжала в Измаил? Боже мой! Я была на седьмом небе — нашелся отец! У нас вообще, если у кого-нибудь находились родные или забирали чужие люди на усыновление, — целое событие. Отсюда уезжала, с этой станции. Думала, навсегда. Поначалу мне там понравилось, встретили неплохо. Кругом сады, море рядом. А потом неладное замечать стала. Мой отец живет только для себя. Чуть что поспеет в саду, он сразу же на базар, в Одессу. И меня стал приучать торговать. Как стыдно было, знал бы ты! А тут Павел Григорьевич письмо написал, спрашивает, как я живу. Что ему ответить — торгую, мол. Вспомнила, как бывало у нас летом, в детдоме, комбинат организовывали. Цех плотников, маляров, портных. Сами ремонтируем, шьем, красим. Все для детдома. И тебя вспомнила, как в баскетбол играли.
— Родители разные бывают, я бы от своих никогда не уехал, — замешкавшись, сказал я. И тут же понял, что спорол глупость.
— Конечно, разные, — потускнев, согласилась она. — Только в детдоме мы не были чужими.
Она отвернулась от меня, расцеловала ребятишек и не оглядываясь пошла на автобусную остановку.