15
– Дело уголовное я возбуждать не буду. Фактов маловато. Девочка пока жива, а с телесными повреждениями можно будет разобраться потом, – сказал следователь Чистякову, прощаясь с ним за руку в коридоре отделения. – К тому же родителей нет, жаловаться некому. Что там у них было на этой вечеринке, точно никто не знает. Друзья и знакомые будут запираться, друг друга выгораживать, отнекиваться по принципу «я ничего не знаю». Потом начнутся визиты родителей. Но за то, что рассказали про нее, спасибо, хоть буду в курсе. Если вопрос всплывет – доложу начальству. Счастливо оставаться! – Следователь направился к выходу.
– Но вы же понимаете, что самой себе трудно нанести такие повреждения.
– Я все понимаю, но огород городить пока не буду. Хрен их знает, что у них там вышло. Официального заявления мне ни от кого не поступало.
– Так от кого оно могло бы поступить? Потерпевшая в больнице без сознания, и мать, похоже, единственная родственница, тоже в больнице.
– Валерий Павлович, – устало, но терпеливо сказал следователь, – у тебя свои заморочки, у меня свои. Я же не учу тебя, как лечить больных!
– Девочку жалко! – засопел Чистяков.
– Да мне всех жалко, – проговорил следователь, – так что с того?
Чистяков только пожал плечами. Следователь направился к двери.
– А с кавказцем-то хоть что будет? – вдогонку крикнул Валерий Павлович. – Вы бы хоть посмотрели, кто у вас в розыске. Он ведь явно не тот, за кого себя выдает.
– Да толку мало! Он молчит и будет молчать. Знает, конечно, зараза, кто и за что его подстрелил, но, естественно, боится сказать. Наверняка думает сделать ноги, как только чуть-чуть оклемается.
– Так вы ему охрану бы поставили.
– А кого я поставлю, у меня людей совсем нет! – Следователь задумался. – Пока, насколько я понял, он ведь не в состоянии бежать?
– Ну, пока вроде нет. Вторые сутки после операции. Но никто же не поручится за то, что он сделает завтра. Да и с охраной, может, вел бы себя поспокойнее, а то осточертело его слушать. Орет целый день, ругается. Всех моих девок по десять раз за вечер обматерил. Одно спасение – когда спит, да мне уж надоело на него снотворное тратить.
– Ну, пусть сегодня еще поспит, – сказал следователь, – а завтра чего-нибудь придумаем. Чека не дремлет! – И он взялся наконец за ручку двери.
– Ну-ну! – покрутил в ответ головой Чистяков и пошел к больным.
За окном в мужской палате уже было совсем темно, и ни тополь, ни клен, ни клочки неба не были видны ниоткуда. В стекле отражались яркие люминесцентные лампы, с противным жужжанием горевшие на потолке, да притолока двери с косяком, когда-то давно выкрашенная в белый цвет.
Бывший повешенный находился в сознании и молча лежал на своей функциональной кровати. Лицо его было распухшим, одутловатым. На верхних веках отчетливо выделялись мелкие кровоизлияния. У него ужасно болела шея. Казалось, будто ему пытались отрубить топором голову, но недорубили до конца – и теперь он так и лежит с окровавленной раной на шее, умирает, и никто не может ему помочь. Пациент пытался разглаживать шею руками, но даже легкое прикосновение к тонкой вдавленной темно-фиолетовой полосе, вдоль которой шли в ряд кровоизлияния, доставляло еще худшую боль. В горле будто скребли железом. Он попробовал голос. Он охрип и осип, но говорить мог.
– Ну что, милый, поешь? – сказал ему Чистяков. Увидев доктора, встала и подошла к нему медсестра.
– Зачем вы меня откачали? – прохрипел бывший повешенный.
– Ну ладно, ладно, так все говорят, чтоб не стыдно было! – ответил, слушая его легкие и сердце, Чистяков. – Ты меня не стыдись и ее не стыдись, – показал он на медсестру, – нас стыдиться нечего! Мы, медики, многое видели, многое знаем. Ты вот лучше скажи, ты сам мочился?
– Н-нет… – прохрипел больной.
– Ну, сделай ему спазмолитик и спусти мочу, – велел Чистяков сестре. Та подала лист назначений. Он быстро вписал туда то, что было нужно, и перешел к прооперированному алкашу.
От влитой крови и кровезаменителей, от того, что старая язва была ушита на операции, больной как-то явно похорошел. Он порозовел, кожа лица очистилась, волосы, темные с проседью, были аккуратно зачесаны назад, и черты лица приняли если не интеллигентное, то по крайней мере благообразное выражение. Только шея, которую при первичной обработке все-таки не удалось до конца отмыть, хранила на себе серые разводы грязи.
– Ты его, что ли, причесала? – спросил Чистяков сестру.
– Я, – ответила та. – Посмотрите, он стал почти хорошенький!
– Не пил бы, совсем бы был красавец! – ответил Чистяков. – Ему ведь еще и сорока нет!
– А морщинистый, как старик! – добавила сестра.
– Ну вы, блин, потише тут меня обсуждайте! – донесся до них слабый, но сердитый прокуренный голос.
– Смотри-ка, заговорил! – удивился доктор. – А часа четыре назад концы отдавал! – И Чистяков с удовлетворением хмыкнул.
Он ничего не мог с собой поделать: он знал, что всех своих больных на какое-то короткое время любит. Пусть даже только на время дежурства. Какие бы они ни были грязные, грубые, несправедливые, глупые или злые – в то короткое время, пока он за них отвечал и лечил, он любил их всех, таких неподвижных, беспомощных, умирающих, хотя прекрасно знал, что любить их чаще всего не за что. Потом они уходили в другие отделения, иногда на выписку или в далекое далеко и не помнили своего доктора, даже не хотели вспоминать. Они иногда рассказывали: "Вот когда я лежал в реанимации…" – но тех, кто находился там рядом с ними, представляли безликой массой. И он сам, как только больные уходили от него, быстро забывал их лица, а фамилии и не давал себе труда знать. Но развитие и проявление болезней и симптомов он помнил долго, а некоторые случаи – всю жизнь. И Чистяков любил этих больных всепрощающей любовью внешне сурового, но внутренне сильного и доброго человека за то, что благодаря своим знаниям и силе он многим из них смог помочь, пускай и по долгу службы. И, обходя их ночью, лежащих неподвижно на застиранных больничных простынях, он мысленно отпускал им все их грехи и не думал о странных обстоятельствах, которые привели этих людей на койку в отделение реанимации. Об обстоятельствах их жизней, в которых был повинен слепой случай или, что было гораздо чаще, потаенный ход их жизненных побуждений. И этого больного, прооперированного алкоголика, которого он обязательно запомнит на всю жизнь, Валерий Павлович тоже на какое-то время полюбил.
Доктор откинул край простыни и пощупал, сухая ли повязка у него на животе. Больной, каким-то образом освободивший от привязи одну руку, тоже пощупал свой живот. Его мутные глаза расширились от удивления.
– Это на какой же хрен вы меня разрезали? – гнусаво, насколько позволял голос, завопил он. – Это по какому случаю вы мне такой подарочек сделали? Я вам на это никакого разрешения не давал! Я по больницам лежал, знаю, что на операцию надо разрешение у больного просить! А вы меня располосовали без всякого разрешения, будто собаку подопытную! Я на вас жаловаться пойду! До Лужкова дойду, а правды добьюсь!
– Да они вообще тут, блин, будто звери! – подал голос не спавший кавказец.
– Ну-ка, цыц у меня! – тихонько хлопнул по постели кавказца Чистяков. – Будешь много выступать, не буду обезболивающий укол делать!
– Есть хочу! – с вызовом сказал больной.
– Сегодня и завтра – питание через капельницу! – твердо сказал ему Чистяков. – Послезавтра переведем тебя в хирургию, там будешь есть и пить самостоятельно. Сначала кашку, потом протертый суп.
Кавказец выругался в ответ.
Чистяков промолчал.
А прооперированный алкоголик, который только-только стал приходить в себя и еще не совсем правильно фокусировал взгляд, норовил свободной рукой выдернуть канюлю из подключичной вены, по которой ему в кровь поступали жизненно необходимые вещества.
– Понатыкали тут иголок, гады! Трубок каких-то навставляли во все места, сволочи!
– Ну что у вас за базар! – сказал Чистяков, навалился, отвел руку больного и опять крепко ее привязал.
– Фаши-исты-ы! – завопил что было силы больной.
– Мы его спасли, а он даже не рад! Спасибо не скажет! – укоризненно промолвила медсестра. Чистяков только хмыкнул. Все это он слышал уже не раз.
– Прессу зови, интервью будешь давать, как тебя здесь пытали, – с добродушной улыбкой сказал он алкашу.
– Фашисты и ублюдки! Развяжите меня! – неслось с функциональной кровати.
– Лежи и не дергайся! – уже строгим голосом сказал Чистяков алкашу. – Будет тебе лучше, развяжем, трубочки уберем – и пойдешь снова гулять по свету своими ногами! А пока терпи!
Чистяков сел на металлическую вращающуюся табуретку и вписал назначения. Холод пробрался сквозь халат и брюки до самых костей.
– Ты бы хоть больничное одеяло сюда постелила! Застудишься ведь к чертовой матери на железной-то табуретке! – сказал он сестре.
– Да мне не холодно! – беспечно ответила та. – Нейролептики ему колоть? – заглянула она через плечо Чистякову, заполнявшему лист назначений.
– Хватит ему нейролептиков, – ответил Валерий Павлович. – Он не в возбуждении, это у него характер такой, склочный. Большинство алкоголиков – существа по жизни злобные и неадекватно себя ведущие. И этот не исключение. Чудес на свете мало бывает. Но вот одно из них – это то, что он сейчас с нами вообще разговаривает.
– Что вы имеете в виду? – спросила сестра. Она не знала всех подробностей утренних событий, потому что заступила на смену только в четыре часа дня, когда больного уже привезли из операционной.
– Да пустяки. Это я так, по-стариковски! – пробурчал Чистяков и пошел дальше в женскую палату.
С Никой было все по-прежнему. Чистяков сделал ей все, что требовалось, проверил лист назначений и присел в углу на то место, где утром сидел Барашков.
Аркадий Петрович в это время дежурил у постели огромного и оказавшегося очень умным и славным сенбернара. Сделав очередной укол, Барашков погрузился в сладкую дрему.
"Вот бы все наши больные были бы такими, как этот пес! – мечтательно посапывал он носом. – Терпеливое, разумное и благодарное существо. Только лохматое. Но выраженность волосяного покрова в данном случае особенного значения не имеет".
Барашкову было хорошо. Он сидел в удобном кресле в теплой просторной комнате, освещенной мягким светом двух симметрично расположенных настольных ламп в шелковых итальянских абажурах. Сенбернар лежал, прикрыв глаза, в центре комнаты на специальном матрасе из морских водорослей, повернув к Барашкову морду, уложенную на светло-бежевые передние лапы. А его задние лапы в наложенных лангетах были беспомощно и неестественно вытянуты. Несчастное животное накануне попало под автомобиль.
"Вот же сволочь, задавил собственную собаку, – расслабленно думал Барашков, прихлебывая кофе, специально вместе с бутербродами оставленный для него на сервировочном столике. – А вообще-то, кажется, хозяин – неплохой парень. Лет ему немного. Ну никак не более тридцати. И поди же ты – все успел. И дом завести, и бизнес наладить, и жена у него красавица. Это же как надо было напиться, чтобы, сдавая на машине назад в собственном дворе, не заметить такого пса! Сенбернар же не грудной ребенок! Хотя в джипе, он рассказывал, заднее стекло высоко. Да и дело было вечером, когда стемнело. Собаку здорово жалко, инвалидом будет теперь. Разговаривал по мобильнику, одновременно одной рукой сдавал назад, вот и не услышал собачьего лая. А пес, наверное, тоже растерялся, не выскочил из-под колес. Эта порода неповоротливая".
Барашков потянулся рукой к бутерброду и заметил, что пес приоткрыл один глаз. – "Спит-спит, а все видит!" – Барашков разломил бутерброд и осторожно положил половину на матрас перед собачьей мордой. Дать бутерброд с руки он еще опасался. – "Вроде мирный, а кто его знает… – подумал он. – Тяп! И нет полруки".
В размышлениях Аркадий Петрович и не заметил, когда с матраса исчез его дар. Барашков рассеянно жевал свою половину.
"Да, теперь молодежь прагматичная, умная. Как поженятся, сначала собак заводят, а потом уж детей. Это мы с женой, дураки, сначала дочь родили, а потом уже институт закончили да пятнадцать лет в очереди на квартиру стояли. Все равно бы не выстояли, если бы родители деньгами не помогли. А с собакой проще – и ласкать есть кого, и ответственности меньше, и интерьер украшает, и дом охраняет. Хотя здесь у входа и так две видеокамеры".
Аркадий Петрович вспомнил, как придирчиво разглядывали охранники его документы при въезде в Царское село – так называли местные жители этот район роскошных особняков, обнесенный высоким забором.
"А с нас и взять нечего – голь, нищета. Как же так получилось? Когда все произошло? Как же не заметили они за своими дежурствами, как изменилась, набрала темп и повернулась совершенно другой стороной к ним жизнь? Разве они виноваты? Разве они плохо работали, плохо лечили? Каждый год статистики подсчитывают, скольких они спасли, и надо сказать, когда Тина зачитывает вслух эти отчеты, цифры впечатляют. Особенно их самих, потому что они хорошо представляют себе, кто стоит за этими цифрами. Какие бледные, окровавленные, измученные тела доставляют к ним, и каких красавчиков от них переводят буквально через несколько дней! И слово "красавчиков" здесь нельзя брать в кавычки. Люди уходят от них в сознании, со стабильной гемодинамикой – а вспомнить только, какие они поступали!"
Нет, жизнь обернулась к ним, докторам, очень несправедливо! Все чаще читают и пишут люди о том, какие молодцы те, кто сумел быстро сколотить капитал. Хвалят тех, кто сумел рискнуть, завести свое дело, выиграть – и теперь пьет шампанское за победу. Но вот он, Барашков, оказался в той области, где рисковать можно только чужой жизнью или здоровьем. Так нужен ли кому-нибудь такой риск? А если ему, как и другим, придется уйти, чтобы выжить, кто тогда будет лечить простых людей, которые не попадут в ЦКБ, в клинику мединститута, в Швейцарию или к Дебейки? Как тогда быть? Может, они не нужны? А кто же будет лечить тех, чья судьба – обслуживать богатых, тех, кто рискнул и выиграл? Лечить тех, кто нужен, чтобы мыть, стирать, вытирать пыль, подстригать кусты, делать машины, продавать билеты, выгуливать собак и лечить их, если с ними что-то случится? И потом, врачу трудно начать шить меховые шапки в собственном ателье, играть на бирже или впаривать ни в чем не повинным больным пищевые добавки. А в его специальности пищевые добавки точно никому не нужны. Экономисты – и в Африке экономисты. То же относится и к журналистам, продавцам, юристам и политработникам. На последних смотреть – вообще одно удовольствие. Выпускники Военно-политической академии имени Ленина стоят со свечками в церкви и истово крестятся на иконостас так же, как раньше в почетном карауле стояли у портретов Маркса и Ленина. А он, Барашков, как выучился на врача, так и будет врачом до самой смерти. Виноват ли он в том, что жизнь его пришлась на время перемен? Если государство не платит ему за то, за что платят во всем мире?
А что говорят, что медицина у нас плохая, так это неправда. У нас бедная медицина, потому что денег на нее не дают. Но бедная и плохая – совсем не одно и то же. Не уверен он, что на Западе без компьютеров, без лекарств, без новейшей аппаратуры смогли бы лечить больных так, как они это делают в своем убогом, обычном реанимационном отделении простой московской больницы. Вон кто приезжает с отдыха из-за границы после столкновения с их страховой медициной рассказывают, что их врачам до наших как до Луны. А что есть и в нашей среде олухи безграмотные, рвачи и сволочи, например такие, как попались вчера его жене, – так среди врачей их столько же, сколько и среди представителей других профессий, нисколько не больше.
Барашков сделал два шага с кресла, чтобы подвинуть штору. Пес с усилием приподнялся на передних лапах и угрожающе заворчал. Барашков попятился, вернулся назад.
– Да лежи, ты, лежи! Ничего я тут не возьму! Не нужна мне твоя штора. Не волнуйся, охранник!
Барашков, плюнув на штору, снова сел в свое кресло. "Вот так и я, как собака, – думал он. – И все мы в отделении, как этот пес. С перебитыми лапами, пострадавший от халатности, от глупого недосмотра хозяина, превозмогающий боль, поддерживаемый лекарствами, все равно выполняет свой долг охранника и защитника. И будет выполнять, пока не умрет. Но ведь я человек. Почему бы мне не попробовать вырваться из этого замкнутого круга? За жену обидно, за дочку. Она умненькая, хочет учиться. И именно на врача. Я должен же что-то сделать, чтобы ей помочь! Я могу думать, применить свои знания, опыт в другом месте, в другом деле. Сколько докторов сейчас объединились в бригады, оказывают помощь наркоманам и пьяницам, выводят из комы и из запоя. Почему бы не попробовать и нам? Тина не права, что рынок уже занят. Сейчас этих наркоманов столько развелось! Сколотили бы бригаду – Ашот, я и Марина. Ездили бы все вместе или мы с Ашотом по очереди. А Марина нужна. Хорошая сестра всегда нужна. Опять же и она бы зарабатывать стала. Но она, правда, странная в последнее время. Как-то истерично себя ведет. И этот сегодняшний ее выпад против Тины…"
Мысли Барашкова вернулись к сегодняшнему дню. Он вспомнил, как они вместе выходили из больницы. Ашот повел Таню к своей машине. Предложил подвезти и Мышку, но та отказалась и помчалась через дорогу к троллейбусу. А он, Барашков, остался вдвоем с Мариной. Та кивнула ему и пошла. Он посмотрел ей вслед и увидел, как ладно сидит на ней черная курточка, как хорошо сочетается она с Марининой длинной юбкой с разрезом, как блестит на Марининой ноге черный лакированный ботинок на здоровенном каблуке.
– Постой, не хочешь со мной подежурить еще разок, только не в больнице? – спросил он.
– Не в больнице? А где? – Марина нерешительно остановилась.
– В одном богатом доме. Там заболела собака и нужно каждый час делать уколы. А я собак боюсь, – добавил Барашков – и каким-то образом почувствовал, что последнее он сказал зря. – Доход пополам! – сказал он, надеясь исправить положение.
– Да идите вы все к чертям собачьим! – вдруг закричала Марина и, опять отчаянно зарыдав, побежала от него по дорожке.
"Чего это она? Наверное, устала", – только и пожал Аркадий плечами и, последний из всех, вывел свою потрепанную машину с больничного двора.