Глава 31. Последняя, в которой происходят события, к основной истории отношения не имеющие
Не каждому, кто вышел в люди, удается остаться человеком.
Частное мнение некоего пана Н., брату которого случилось обрести семейное счастье с дочерью купца первое гильдии, а тако же с немалым ея приданым.
Яська открыла глаза.
Темень.
Такая темень, что хоть ты глаза лопни, в нее вперившись, а ничегошеньки не увидишь. Отчего-то сие обстоятельство донельзя раздражало Яську. Она подняла было руку, желая потрогать глаза — вдруг да и вправду лопнули — но не сумела. Ладонь наткнулась на потолок.
Или не потолок?
Для потолка низенько как-то… в полупяди от лба. И лоб этот, при попытке подняться, в потолок врезался с характерным стеклянным звуком. Надо же… не то, чтоб Яська себя сильно премудрою почитала, но все ж… следом пришла мысль, что гудел аккурат не лоб Яськин, но этот не то потолок, не то крышка… точно, крышка.
А сбоков — стены.
Стеклянные.
Гладенькие до того, что ногтю уцепиться не за что.
И вновь Яська не испугалась. Поерзала только, дивясь, что гробы ныне пошли просторные да и удобные, говоря по правде. Перинку, никак, пуховую положили… подушечку… кто ж это заботливый-то такой? Единственное, Яська надеялась, что гроб не закопали, а если и закопали, то не сильно глубоко.
Выберется.
Престранное спокойствие, с которым она отнеслась, как к факту собственное несомненной смерти — о ней она помнила в прескверных подробностях, так и к чудесному воскрешению, Яславу несколько смущало. Но, как говорится, смущение смущением, а гроб — гробом.
Яська поерзала, подтянула руки к груди.
Заодно уж и грудь пощупала, потому как было у нее премерзкое ощущение, которое подтвердилось. Исчезла Яськина рубаха.
И куртка.
Штаны с сапогами, стало быть, тоже… на ноги нацепили нечто тесное, неудобное. А вот грудям свободно, ажно чересчур. И кружавчики по бокам.
Какой извращенец невинноубиенную деву в кружавчиках хоронит?
За деву, сиречь, за себя, стало обидно. И от обиды Яська запыхтела, а тако же уперлась, что было мочи, в крышку гроба. Оказалось, мочи в теперешнем Яськином теле ажно с избытком, поелику крышка сначала приподнялась, хрустну, а после поползла, поползла и бахнулася наземь со звоном. Только осколки и брызнули. Яська села.
— Ни хрена себе, — сказала она, стащив с головы веночек. Понюхала. Поморщилась. Подвядший флердоранж источал на редкость омерзительный запах. Выбросила.
Огляделась.
Слева камень и свечи. Справа камень и свечи… сзади, кажется, тоже… а впереди — дверь так и манит близостью.
— Ни хрена ж…
Сидела она в гробу, тут предчувствия не обманули.
И гроб этот стеклянным был… это ж надо до такого додуматься! А главное, где этакого стеклодува — затейника отыскали-то?
Яська осторожненько постучала по краю.
Нахмурилась, когда острый осколок в палец впился. Странно, но боли она почти не ощущала. И осколок выдернув, уставилась на ранку. А крови-то и нет…
Вот же ж… и она странная, и местечко.
Будто бы пещера, только стены гладкие, а потолок — куполом расписным, на котором черный дракон устроился. Привольно так устроился, крылья размахнул от стены до стены. Пасть раззявил. Уставился на Яську желтыми глазищами.
Смеется.
Дракону она пальцем погрозила.
И попыталась встать. Гроб, подвещенный на дюжине цепей, опасно покачнулся.
— Вот зар — р — раза! — восхитилась Яська, но все же встала. На карачки. На карачках в стеклянном гробу ей было как-то уютней. Правда, белоснежное платье, как и подозревала она, с кружавчиками, оказалось не самою удобною для этаких экзерсисов одеждой. Вырез опасно растянулся, грозя предоставить Яськиной груди полную свободу. А ноги запутались в пышном подоле. Еще и туфельки нацепили крохотные, но теснючие — жуть. Если б Яська могла б до них добраться, скинула б к лешему.
Не могла.
С некоторым трудом ей все же удалось перекинуть через край гроба ноги. Яська надеялась, что пол не так далеко, как ей то виделось.
— Ох ты ж Иржена — матушка… — она сползала, чувствуя, что ненадежная опора вот — вот кувыркнется, а гроб, обернувшись на цепях, что вепрь на вертеле, еще и приложит Яську по бестолковой ее голове.
Небось, толковые головы в этакие ситуации не попадают.
Гроб, словно почуяв Яськины опасения, выскользнул-таки. И она, чувствительно ударившись пятками о камень, зашипела.
— Твою ж…
— Я рад, прекрасная Яслава, лицезреть вас в полном здравии…
— А я уж как рада… — не особо радостно произнесла Яслава, которой подумалось, что вид у нее сейчас на редкость дурацкий. Стоит на одной ноге, за другую держится, юбки измялись… веночек и вовсе в гробу остался, где ему самое место.
И платье это… с кружавчиками.
На кружавчики Владислав и смотрел.
Или он смотрел аккурат не на кружавчики?
И Яслава, встав на обе ноги, попыталась грудь прикрыть. Нечего тут… всяким… пялится.
— Простите, — Владислав поспешно отвернулся.
— Ничего… мне не жалко…
Ох, дура… и вспомнилось вдруг, что поцелуй его, что боль, которая последовала за ним… и все остальное тоже. Горький вкус черной крови, смерть, растянувшаяся на вечность. Голос рядом, который шептал, что боль пройдет.
Когда-нибудь.
Когда-нибудь все проходит.
— У вас ко мне, должно быть, множество вопросов, — Владислав протянул руку. — И я буду счастлив ответить на все…
Руку Яська приняла.
И из подвала поднялась… и зажмурилась, до того ярким показался серый свет. Отшатнулась было, но не позволили.
— Погодите, Яслава, — голос Владислава был нехарактерно строг. — Вам надо лишь привыкнуть… нельзя прятаться в темноте.
— Почему?
Яське хотелось вернуться вниз.
К гробу своему стеклянному, ныне показавшемуся самым, что ни на есть, уютным местечком на всей земле. К пещере и свечам…
— Потому что во тьме живут лишь чудовища.
Свет бил по глазам.
Разве он, Владислав, не видит, до чего больно Яське? Или он нарочно мучит ее? Издевается… издевается, конечно! Из горла вырвался не то хрип, не то шипение. И Яська ударила мучителя.
Попыталась.
И когда Владислав перехватил руку, вцепилась в нее клыками.
Клыками?
Откуда у нее клыки?
А рука невкусная… холодная и твердая. Владислав же не кричит, но лишь смотрит этак, с укоризной. И челюсти сами разжимаются.
— Не сочтите за упрек, моя прекрасная Яслава, — произнес он мягко, — однако современная медицина, сколь известно, предупреждает, что столь страстное лобзание чужих конечностей может быть чревато многими болезнями…
— Да? — Яську меньше всего волновало предупреждение современной медицины. А вот неприятный привкус, оставшийся на языке, дело иное. И язык она вытерла о рукав.
— Лизать рукава тоже негигиенично…
Пускай.
А Яське хочется… и вообще, с чего бы он указывать взялся? Яська вскинулась было, но Владиславу хватило и взгляда, чтобы остановиться.
— Ваше нынешнее состояние, сколь я понимаю, естественно для… новорожденного существа, — голос его сделался низким, обволакивающим. Яське хотелось слушать и слушать его.
И в глаза смотреть.
Черные, точно тьма… а тьма — это друг, в отличие от света, который Яське неприятен. Но боли он и вправду не причиняет.
— Прошу…
И вновь протянутая рука. И собственная Яськина ладонь в ней глядится хрупкой, но опасной… когти эти… а прежде когтей не было. И кожа так бледна… будто у высокородной панночки. А Яслава никак не панночка.
Не высокородная.
Куда подевались мозоли?
И трещинки… и шрамик старый, с горьких детских лет оставшийся…
— Я все объясню, — пообещал Владислав.
И Яська поверила. Она ведь еще там, в храме старом, умираючи, верила. А он взял и обманул. Умереть не позволил… превратил… в упыриху превратил.
— Не надо плакать, — Владислав обнял, прижал к себе крепко — крепко. — Пожалуйста… — А я разве плачу?
Слез не было. Да и откуда у мертвячки слезам взяться? Только тело вздрагивало часто — часто.
— Плачешь, конечно, плачешь…
— Я теперь… как ты?
— Да.
— И… и обратно не выйдет?
— Не выйдет, — Владислав гладил щеки, нежно так, чуть царапая кожу когтями. — Но и в нынешнем существовании есть свои преимущества, прекрасная Яслава…
— Не называй меня так!
Только улыбается.
— Я не хочу… не хочу становиться чудовищем!
— Ты не чудовище.
— А кто?!
— Ты не человек, Яслава, — он произнес это, глядя в глаза. — Но и только. Лишь тебе самой решать, станешь ли ты чудовищем.
От него пахло покоем.
И еще кровью. И тонкий этот аромат ныне казался Яславе самым родным, желанным.
Яська сглотнула.
— Мне придется убивать, чтобы жить?
— Иногда… редко…
— Людей.
— Не все люди достойны жизни, — Владислав отстранился, но рук не убрал. — Вспомни тех, кто едва не принес тебя в жертву… разве они не заслужили смерть?
Нет. Или да?
Яська не знала. Жрецы Иржены говорили о прощении, но разве среди все обличий богини не было лика мстящего? И если так, то, быть может…
— Убийцы. Растлители. Насильники… поверь, Яслава, мир не оскудеет без них…
— Мы будем убивать плохих людей? — эта мысль показалась спасительной, и Яська ухватилась за нее. И еще за кружевной Владиславов воротник, который опасно затрещал. — И тогда получается… мы будем творить добро?
— Будем, — пообещал Владислав, наклоняясь к губам. То ли целоваться лез, то ли воротника жаль стало. — Конечно, будем… мы будем творить добро во имя луны.
При чем тут луна, Яська не очень поняла.
Но осознала, что, быть может, воротника ему было и жаль, но целоваться он тоже лез… а почему бы и нет? Если во имя луны…
В кабинет познаньского воеводы Себастьян входил бочком, осторожненько, и благостный вид начальства лишь усугубил некие смутные подозрения, которые терзали ненаследного князя со дня возвращения его в столицы.
— Здравствуй, Себастьянушка, — ласково произнес Евстафий Елисеевич, втайне надеясь, что вид имеет подобающий.
Солидный.
— И вам здоровьица, Евстафий Елисеевич, — Себастьян огляделся, поприветствовал государей, что малеванных, что бронзового почти почтительным кивком, и только после этого на креслице казенное присел. Поерзал, поелику оное креслице за время отсутствия стало будто бы жестче, неудобней.
— Ну, сказывай, дорогой, как отдохнул… где был… чего видел…
— А то вы отчет не читали! — Себастьян возмутился почти искренне. Даром он, что ли, за сим отчетом три дня провел, гищторию в меру героическую сочинительствуя.
— Читал, — успокоил его Евстафий Елисеевич. — Презанятно у тебя вышло… душевно, можно сказать… Тайной канцелярии вот тоже понравились, особенно отдельные экзерсисы… так понравились, что прямо неудержимо их потянуло с автором познакомиться поближе.
Себастьян вздохнул. От этакого знакомства при всем желании, а желание было немалое, откреститься не вышло. И от беседы, несомненно дружеской, как Себастьяна заверили, остался неприятственный осадочек, будто бы человек, с которым, собственно говоря, беседовать довелось, отпустил его с большою неохотой…
— Вижу, уже познакомились, — Евстафий Елисеевич выводы делать умел. — Отчет твой изъяли… был ты, Себастьянушка, как есть в законном отпуске. Здоровьице поправлял… воды пил минеральные, спинку на солнышке грел. Ясно?
— Ясно.
С Тайной канцелярии станется не то, что отчет засекретить, но и самого Себастьяна под гриф поместить. Тут и знакомство с королевичем не поможет.
— Вот и хорошо… то есть, это хорошо, — Евстафий Елисеевич помрачнел, потому как предстояло ему сделать то, от чего с души воротило, однако и выбор у него был невелик.
— Говорите уже.
К начальству Себастьян привык.
И читать его умел.
— Видишь ли, Себастьянушка, — Евстафий Елисеевич сцепил пальцы и язык прикусил, ибо рвалось с него нехорошее слово, — мне настоятельно рекомендовали предложить тебе перевод…
— Куда?
— Гольчин. Это граница с Хольмом.
Познаньский воевода огладил бронзовое чело государя.
— А если я не соглашусь?
— Приказ. Отставка по состоянию здоровья…
— Я здоров!
— А то я не знаю, — Евстафий Елисеевич тяжко поднялся. — Тут уж скорее мне подавать в отставку надобно…
…и было бы сие справедливо. А главное, что решение это многим бы по сердцу пришлось. Да только как оставить управление? Развалят же… и генерал — губернатор явственно заявил, что рано еще… год — другой… год — другой Евстафий Елисеевич продержится.
А слухи, глядишь, поутихнут.
— Ты сиди, Себастьянушка, сиди… тут такое дело… здоровье у меня и в самом деле уже не то. Сам знаешь. Медикусы вон твердят, что на покой надобно… найдутся такие, которые уйти меня попробуют. Возня за кресло уже началась…
Себастьян молчал.
Понял уже все, но молчал, зараза хвостатая, заставлял говорить, хотя ж знал распрекрасно, до чего не любит Евстафий Елисеевич разговоров.
— И коль останешься, то всколыхнется все дерьмо, какое только есть… припомнят тебе и дела прошлые, и нынешние, и братца твоего, который, хоть кругом невиновный, а все одно волкодлак.
— Думаете, потом не вспомнят.
— Почистим, — Евстафий Елисеевич усмехнулся недобро. — А там, глядишь, и вспоминать некому будет… аль поостерегуться. Да и то… поглядишь, за год этот многое переменится…
— Что ж… — Себастьян поднялся. — Может, оно и к лучшему. Смена обстановки мне точно не помешает… только вы, Евстафий Елисеевич, себя поберегите.
— Поберегу… куда я денусь.
— Выезжать-то когда?
— Позавчера.
— Понял… вы мне хоть писать будете? Не забывайте сваво Себастьянушку…
— Тебя забудешь, — Евстафий Елисеевич выдохнул с немалым облегчением. — Иди уже… и смотри там, не шали.
— Это уж как получится…
Покинув здание родного Управления, Себастьян вдохнул полной грудью пыльный Познаньский воздух. Значит, граница с Хольмом… почему бы и нет?
Можно и на границу.
Только вот осталось у него в Познаньске еще одно неоконченное дело. Со страшною силой хотелось селедки и непременно с молоком. Евдокия с желанием этим боролась, поелику разум ее признавал, что имеется в этом нечто противоестественное. Уж лучше, как вчера, земляничного мыла полизать. Вон оно, лежит на тарелочке, розовое, что пастила, слегка обгрызенное только. Но сегодня мыла не хотелось.
И работать не хотелось.
А вот селедки… и с парным молочком, чтобы всенепременно с пеною… и главное, Евдокия почти ощущала сладковатый молочный запах, который мешался с селедочным ароматом… И рот наполнялся слюной, которую Евдокия едва — едва сглатывать успевала.
От мечтаний бессильных отвлек гость.
— Доброго дня, — Себастьян повел носом. — Пирогами пахнет?
— Да.
Пирогов хотелось утром, но вот… пока ставили тесто, пока ходили за капустой… Евдокия вздохнула: неужели теперь так оно и будет? Чтобы утром одного, к обеду другого, а ужинать и вовсе мылом. Матушка о таком не упоминала. А медикусы все, как один, твердят, что сие женщинам в положении свойственно. И если Евдокии так уж охота мыла…
— Что-то ты не весела, — Себастьян, не дожидаясь приглашения, уселся в креслице.
Ногу за ногу по привычке своей обыкновенной забросил, хвост с подлокотника свесил. Уставился на Евдокию насмешливо.
Зачем явился?
Хотя… уж лучше он, чем Лихославовы сестры со слезами и претензиями, от которых голова разболелась, пусть Евдокия так и не поняла, в чем же ее упрекают. В том ли, что исчезла, в том ли, что вернулась… или в том, что вернулась не одна.
Бержана молилась и громко.
Требовала покаяться, а в чем Евдокии каяться? Совершенно не в чем… Катаржина с Августа в два голоса твердили о репутации порушенной, которую теперь ничем не поправишь…
— Родственнички достали? — Себастьян проявил редкостную догадливость. — Слышал, что и братца моего вывести сумели…
Сумели.
Верно.
Когда Катаржина… или Бержана… или все-таки Августа? Или разом трое, хором одним, заявили, что ныне Евдокии в приличных домах места нет.
Она и не думала, что Лишек способен говорить так. Нет, он не кричал. Лучше бы кричал, право слово, а тут — рваные слова. Тон ледяной. Евдокию и ту в озноб кинуло, а сестры Лихославовы ничего, только вновь в слезы ударились, в жалобы на сложную жизнь.
— Он им содержание определил. Ежемесячное.
— Это правильно, — ненаследный князь пальчиком подвинул к себе тарелку с куском мыла, наклонился и понюхал. — Слушай… вот никогда не понимал, зачем несъедобные вещи съедобными ароматами наделять?
— Не знаю.
— Велечка на границу поехал, — мыло Себастьян поднял, повертел в руках да и на тарелочку вернул. — Безутешный вдовец, чтоб его… ничего, развеется, глядишь, и дерьмо из него повыбьют… я о том коменданта самолично просил. Думаешь, уважит?
— После королевской-то печати? — Евдокия улыбнулась, чувствуя, как отпускает странное желание. И светлый образ потрошеной селедки блекнет, уступая место молоку.
С пенкой.
И с бубликом. Против молока с бубликом, всенепременно маковым и маком посыпанным густенько, разум нисколько не возражал.
— Хороший был перстенек, — согласился Себастьян.
Жаль, вернуть пришлось, на чем господин из Тайной канцелярии весьма настаивал. И аргумент, что перстенек оный был подаарен Себастьяну королевичем, на него не подействовал.
Выходит, не всякие перстни королевич дарить способен.
— Ты… к Лихо? Он… позже вернется… в поместье… мы, наверное, туда переедем…
— Покоя не дают? Ничего, это перетерпеть надо. Годик — другой и успокоятся, — Себастьян сбросил очередную маску. Сколько их у него?
Евдокия не знала, как и не знала, которая из них не маска вовсе, а настоящее лицо.
И знать не желал.
Или все-таки?
Неловко вдруг сделалось. И не из-за репутации… помилуйте, кому на Серых землях до репутации дело есть? А просто… неловко…
— В поместье хорошо, — Себастьян прошелся по гостиной, трогая вещи, и остановился у камина. — Воздух свежий. Птички. Коровки. Коз только стороною обходи, как бы чего не вышло… мне там даже нравилось. А как поутихнет, то и вернетесь… главное, ты сестрицам моим не давай воли. А то живо на шею сядут…
— Они сказали, что знать меня не желают.
— Это пока у них деньги есть, то и не желают. А как закончатся, то и пожелают со страшною силой. Не принимай. И даже не разговаривай. Хватит… пусть учатся жить по средствам. И все их жалостливые истории…
Когти постукивали по яшмовой полочке. И у камина Себастьян смотрелся почти гармонично.
— Я уезжаю.
— Куда?
— Гольчин. Полицию тамошнюю возглавлю… повышение.
Повышением ссылка в Гольчин — случалось Евдокии бывать в этом городке — не выглядела. Не то, чтобы Гольчин был мал. Невелик, да… тысяч тридцать жителей. Два рынка. Десяток мануфактур по окрестностям. И близость Хольма, которая ощущалась незримо, но явно.
— Это временно, — Себастьян от полочки отступился. — Передашь Лихославу?
— А сам?
— Я… — он отвел взгляд, — не думаю, что нам стоит встречаться.
И у Евдокии появилось еще одно желание, огреть дорогого родственничка… хоть бы и канделябром. Или канделябры тяжелые, а медикусы запретили Евдокии тяжести поднимать.
А еще нервничать.
Она же нервничала. Потому как между этими двумя что-то такое случилось, чему она стала невольною причиной. И не было ссоры, но было молчаливое напряжение, которое с каждым днем становилось все более явным.
И в замке… и потом, в той крепостице, из которой их вежливо и с преогромным облегчением в Познаньск спровадили… Себастьян веселился без меры, и потому веселье это гляделось натужным. Лихо отмалчивался. А Евдокия мужественно сражалась с тошнотою, от которой не спасали ни кислая капуста, ни кусочки лимона, ни сваренное сердобольным ведьмаком зелье.
А в Познаньке, когда все же слегка попустило, Себастьян исчез.
Теперь вот… пожалуйста… уезжает.
— Дусенька, поверь, так оно будет лучше…
— Для кого? — мрачно поинтересовалась Евдокия.
— Для всех нас.
— Это из-за… — Евдокия почувствовала, что краснеет.
Роковая женщина?
Иржена, спаси и сохрани… роковые женщины не маются тошнотой, и уж точно не страдают по утрам над фарфоровым горшком… и вообще не страдают.
— Боюсь, Лихо слишком близко к сердцу принял мое маленьке выступление… а волкодлаки, как мне сказали, большие собственники.
— Но ведь…
Это лишь предсталвение.
Не по — настоящему… или Евдокия что-то неверно поняла.
— Видишь ли, Евдокия, чтобы тебе кто-то поверил, надо сделать так, чтобы ты сам себе поверил. Поэтому все, что я говорил, я говорил всерьез. И Лихо это знает… и он, конечно, понимает, почему получилось так, как оно получилось, но понимания одного мало. Ему время надобно отойти, подумать… успокоится.
И тихо добавил.
— Да и мне не помешает… в общем, передай, что я его люблю, но оправдываться не стану. Извиняться тем более. Сам дурак. А за Яцеком пусть приглядит… я его в своих комнатах поселил. Ну и вообще… как отойдет, то пускай напишет…
— А ты?
— И я напишу, — пообещал Себастьян. — Я ж письма писать страсть до чего люблю… и вообще, Дуся, Гольчин, конечно, ближний свет, но и не край мира… так что, надеюсь, как племянничек появится, в гости кликнете…
Обязательно.
Лихо и вправду отойдет. Обвыкнется.
Успокоится.
А после сам раскаиваться станет, что с братом так обошелся… и пускай, немного раскаяния никому еще не вредило. Евдокия не будет его успокаивать. Она вообще в положении, это ее успокаивать надобно.
— Ты, главное, не скучай…
Себастьян широко улыбнулся.
— Ну что ты, Дусенька… я и скука — понятия суть не совместимые…
После его ухода стало пусто.
Тоскливо.
И земляничное мыло от этой престранной тоски, для которой не было ни одной причины, Евдокию не избавило.
К вечеру сама прошла.