ГЛАВА 8
Умножая свет
Мне было лет тринадцать, не больше. Борису, выходит, восемь. Стоял солнечный день, и мы в компании таких же оболтусов — соседей по даче — валяли дурака у местного пруда. Потом откуда-то взялась надувная лодка. Я не помню, кто ее притащил, не помню, кто спустил на воду. Из того дня, прожитого много лет назад, очень хорошо запомнился другой момент.
Мы уже в лодке, лодка на середине пруда. Жарит солнце, нам весело. Лодка раскачивается. Борис сидит, вцепившись рукой в борт. Почему-то ему не смешно, хотя только что смеялся. Как будто он увидел что-то, чего еще не видим мы все. А потом лодка переворачивается.
Я лечу в воду, пытаюсь глотнуть воздуха, но вместо этого захлебываюсь. Слишком поздно открыл рот. Рвусь наверх, к солнцу, но ударяюсь во что-то, снова отлетаю вниз. Громоздкий силуэт закрывает солнце. Понимаю: наша лодка. Это в нее я ткнулся, пытаясь вынырнуть. Осознание приходит странно: словно думаю уже не о себе, а о ком-то постороннем. Словно это не я сейчас трепыхаюсь под водой, а герой плохого фильма на простыне экрана. А я сижу в пустом зале, жую воздушную кукурузу и смотрю на его трепыхание.
Медленно отползает в сторону темное пятно лодки, играет переливами солнце в полупрозрачной воде. Я вижу убегающие вверх пузыри воздуха, понимаю, что это из меня…
На яркие отблески света снова наползает темное пятно. Не то лодка, не то…
Мысли обрываются.
В голове долбит, в ушах звенит, перед глазами мельтешат тусклые и светлые пятна. Я прихожу в себя, поворачиваюсь. Меня выкручивает наизнанку мутной, противной на вкус водой. Проявляется картинка. Рядом стоит незнакомый мужик. За его спиной — Борис. Напуган. Надо же, Борис умел бояться. Может быть, надо испытать невероятный страх, чтобы перестать бояться вовсе, стать зверем.
И боялся он тогда не перевернувшейся лодки, он боялся за меня. Может, именно тогда он стал смотреть на меня не как на старшего, опекать?
Мысль была не тогдашней, теперешней. Я пришел в себя.
В голове долбило оглушительным набатом, в ушах звенело. Перед глазами плыли тусклые и светлые пятна. Как тогда, в детстве, только я не захлебнулся, я…
Сквозь боль и грохот в висках снова заметались обрывки воспоминаний. Ослепительный первозданный свет, бьющий сквозь сомкнутые веки. Тьма, ударившая после света. Оклик. Удар. Всё.
Удар. Жесткий, по затылку. Видимо от него теперь долбит в голове, как в колокол.
Колокол! Они бьют в колокол посреди ночи и потом еще утром. Второй раз колокол не звонил, значит у них — комендантский час. Именно поэтому теперь звенит в ушах и долбит в виски. Комендантский час в башке.
Теперь от плоской шутки было совсем не смешно. Я медленно перевалился на бок и открыл глаза. Было сумрачно, подташнивало.
Не то с похмелья, не то от удара по затылку, не то от того и другого разом.
— Очнулся, болезный? — спросил вкрадчивый голос, откуда-то сверху и сбоку.
Я медленно перекатился на живот, приподнялся на локтях, давя тошноту и пытаясь сфокусировать взгляд на дощатом полу. Сфокусироваться удалось, но тошнота усилилась. Сотрясение, что ли, словил?
— Плохо? — снова поинтересовался голос.
Он был таким отвратительно заботливым, что вызывал раздражение.
Я поджал под себя ноги, встал на карачки, потом на корточки. Подняться сил не хватило, но хотя бы появилась возможность оглядеться.
Помещение было тесным и темным. Стены кирпичные, грубо окрашенные. Дощатый пол, вывазюканный такой же дешевой краской только другого цвета. Небольшие, забранные решетками оконца под самым потолком. Из мебели — койка, тумба.
На койке, подобрав ноги и обхватив рукой колени, сидел сухощавый мужик с немытыми волосами, козлиной бородкой и иконописными глазищами. На мужике была ряса, правая рука болталась, подвязанная черным платком и небрежно перебинтованная грязными бинтами.
— Как ты? — спросил мужик вкрадчиво, отвратительно-заботливо.
— Где я?
— В келье. То есть, раньше здесь келья была. А теперь используют как тюрьму. Глупые.
Мужик грустно улыбнулся. Наверное, так мог улыбаться висящий на кресте Иисус. Хотя там вроде без улыбок обошлось.
— А келья — не тюрьма?
— Глупые, — повторил мужик. — Клеть для тела ничто, если дух свободен.
Тюрьма, клеть. Я поглядел на дверь. Тяжелая, массивная. Явно запертая.
— Какая уж тут свобода духа, если тебя даже в передвижении ограничили, — проворчал я и попытался подняться. Вышло с трудом.
Тошнота и муть перед глазами отступали неохотно. Я оперся о стену и перевел дыхание.
— Для того чтобы идти, надо видеть цель и знать направление, — снова заговорил мужик в рясе, и козлиная бородка задергалась в такт словам. — Люди в смятении и растерянности. Потому умнее оставаться на месте. А кроме того, неизвестно куда придешь, даже если идешь в известном направлении.
Я посмотрел на козлобородого. Тот не просто нес ахинею, но был при этом благостен. Алиса в стране чудес какая-то. Бред. Не то меня по затылку слишком сильно приложили, и я чего-то не понимаю, не то очередной сумасшедший нарисовался.
По спине побежали мурашки. Находиться рядом с сумасшедшим это одно, а находиться рядом с сумасшедшим в замкнутом пространстве, взаперти…
— Как ты? — будто вспомнил про свой вопрос мужик.
— Терпимо, — отозвался я.
— Плохо, — покачал он головой.
— Почему?
— Работать заставят.
Я снова поглядел на мужика, потом на дверь, на зарешеченные высокие оконца. Мир сжался до размеров кроличьей норы, и рядом сидел некто, достойный безумного часовщика и мартовского зайца в одном флаконе.
Видимо, мысли отразились на физиономии весьма красноречиво. Мужик растянул губы в грустной улыбке.
— Не бойся. Не надо бояться. Господь нас испытывает. Но он не оставит. Главное — верить.
Блаженный, что ли?
— Ты священник? — спросил я, все еще подпирая стену.
— Андрей, — отозвался он. — Послушник я. А ты?
— Глеб.
— Хорошее имя. Сильное. Я за тебя молиться стану, — истово проговорил Андрей.
Он прикрыл глаза и быстро беззвучно зашлепал губами.
В бога я никогда особенно не верил, поэтому только невольно обронил:
— Толку-то.
Андрей открыл глаза и странно посмотрел на меня.
— Я не верю в бога, — смутился я от этого взгляда.
— А это не важно. Веришь ты в него или нет, а он есть и помогает.
Тошнота помаленьку отступила, хотя не сказать, что мне стало хорошо. Я наконец оторвался от стены и сделал пару нетвердых шагов. То ли в самом деле становилось лучше, то ли я просто отвлекся от мутного состояния, но на ходу и думалось и ощущалось легче.
— Странно ты говоришь для священника. Ваши обычно щепетильны в вопросах веры.
— Я не священник. — Он покачал головой, бородка мотнулась из стороны в сторону. — Я просто в Господа верую и пошел к нему в услужение.
— Уверен, что по адресу пришел?
Андрей насупился, запыхтел, не ответил. Вместо этого лег с ногами на койку, повернулся на бок, спиной ко мне, и затих. Обиделся, что ли?
Да бог с ним. Я сделал еще несколько шагов, привалился спиной к стене и медленно сполз на пол. Повозился, усаживаясь удобнее. Попытался собраться с мыслями.
Келья. Я заперт в келье с монахом. И я немного не дошел до монастыря, в котором объявляют комендантский час. Что из этого следует? Меня окликнули, двинули по кумполу, притащили в монастырь и заперли. Зачем? Возможно, чтобы использовать в качестве бесплатной рабсилы. Этот Андрей что-то говорил про принудительные работы. Сам сидит с больной рукой — видно, потому и не трудится. Значит работа тяжелая.
Послушника не припахивают, у него рука. А у меня что? Я прислушался к ощущениям. Холодок тревоги в груди, боль в голове и баламуть в желудке. Сотрясения, судя по всему, все-таки нет. Максимум — похмелье. С таким диагнозом особо не закосишь.
А что здесь дают за работу? Выход на свободу? Тогда я готов отработать все, что нужно, лишь бы поскорее уйти. Домой. К Эле. Вот как чуял, надо было обходить стороной эту стену света. Хотя… а была ли такая возможность? Может и Арбат теперь в световом застенке?
От этой мысли в животе нервно сжалось, неприятно заворочалось. Меня окатило волной страха. Не за себя, за Элю. За единственного близкого человека.
Мне надо было уходить отсюда. Уходить как можно быстрее. Но дверь была заперта, а окна зарешечены.
Мутило, болезненно стучалось в висках и затылке. А еще хотелось пить. И есть. Сожрать хотя б какой-нибудь дряни. Я похлопал себя по карманам. Пусто. Баклажку с водой я выронил еще возле цистерны. Лапшу, видимо, сперли те, кто отоварил меня тяжелым по голове. Из всего нехитрого багажа остались лишь очки в чехле на шее и сломанный мобильник в кармане.
Я выудил телефон, откинул крышку и… почувствовал, что схожу с ума.
Трещины, что еще сутки назад раскраивала дисплей надвое, не было. Она пропала. Экран темнел — совершенно ровный, без намека на повреждение. Потертости на корпусе тоже поубавилось. И логотип теперь переливался половиной букв вместо одной.
Этого не могло быть! Но это было. И от этого сделалось крепко не по себе.
Я судорожно сглотнул.
На койке зашевелился Андрей. Повернулся, спустил на пол ноги и снова сел.
— Знаю дела твои, и труд твой, и терпение твое, и то, что ты не можешь сносить развратных, и испытал тех, которые называют себя апостолами, а они не таковы, и нашел, что они лжецы.
Послушник говорил быстро, глаза его были безумны. Он смотрел на меня и в то же время — мимо меня. И от этого голоса и взгляда становилось жутко.
— Ты много переносил и имеешь терпение. Но имею против тебя то, что ты оставил первую любовь твою.
Слова ударили не хуже пощечины. Я вздрогнул.
— Я не оставил, — вырвалось невольно.
Андрей не услышал, он все еще бормотал, но уже без прежнего жара. Вяло. Слова сминались, проглатывались, превращаясь местами в невнятное бормотание.
— Имеющий ухо да слышит… Побеждающему дам вкушать от древа жизни, которое посреди рая Божия.
Послушник замолчал. Взгляд его смотрел в никуда.
Я поднялся на ноги, подошел к двери и со всей дури замолотил в створку.
— Эй! Откройте! Эй!
— Не шуми, болезный, — раздался голос.
Я обернулся. Андрей снова был спокоен, глядел вменяемо и говорил вкрадчиво.
— Не шуми, не откроют. Там никого нет.
В голове замелькали страшные догадки.
— Это ты меня запер?
— Ты сам себя запер, — покачал головой послушник. — Твой дух несвободен.
— Я не про дух, — внутри распускало тягучие щупальца отчаяние, я с силой пнул створку, — про дверь! Это ведь ты нас здесь запер?
Послушник грустно растянул губы. Лицо его озарилось иисусовской улыбкой.
— Ванечка. Ваня это.
— Какой Ваня? Тоже послушник?
— Нет, он не послушник. Он из чопа.
Градус идиотизма накалялся. Я уперся спиной в дверь. Три алкоголика, один из которых работал в психушке, выглядели более здравомыслящими, чем один блаженный недоклирик. Очень захотелось бежать, но дверь по-прежнему была заперта.
— Не бойся. — Андрей, вероятно, уловил мое состояние. — Господь нас не оставит.
— Господь благоволит сумасшедшим? — вырвалось у меня.
Я прикусил язык, но было поздно. Послушник впрочем, не расстроился. Скорее наоборот — развеселился.
— Блаженны нищие духом. Ты думаешь, я сумасшедший?
Я смолчал. Андрей снова улыбнулся.
— Не больше, чем другие, Глеб. Не больше, чем другие. Ты тоже выглядишь странно, а если учесть, что ты пришел оттуда…
— Откуда?
— Из-за стены, — пожал плечами Андрей и встал.
Я едва не попятился. Впрочем, сзади все равно была дверь.
— Не бойся. Я божий человек. К тому же, калека. Я не обижу. А другие могут. Они боятся тех, кто приходит из-за стены.
— Мне казалось, что за стеной — это здесь.
— А мне кажется, что за стеной — это с противоположной стороны стены от смотрящего.
— С той стороны все как было, только постарело на много лет. А здесь у меня мобильник починился.
— Заработал? — мгновенно оживился послушник.
— Нет, — опешил я от такого напора. — Просто экран был расколот, а теперь нет.
Андрей расслабился и снова вернулся на койку.
— И при этом, — заметил он, — сумасшедшим ты считаешь меня. Любопытно, правда? Подойди сюда.
Я поколебался. Послушник вел себя странно и говорил непонятно. Это настораживало, если не пугало. С другой стороны, что он мне сделает со своей рукой?
А если на самом деле рука не больная и это просто фиглярство?
Но ведь если так, то он уже много раз мог меня убить. Сколько я тут провалялся без сознания, а послушник ничего мне не сделал.
Кажется, у меня начинается паранойя.
Додумав до этого места, я отклеился от двери и не торопясь подошел к Андрею.
— Смотри, — кивнул он на стену с зарешеченными окнами.
Я проследил за взглядом. Стена как стена. Старая, обшарпанная. В некоторых местах покрывшаяся плесенью. От окна вниз — грязная дорожка. Такие обычно появляются там, где потихоньку, капля за каплей, протекает труба.
Внизу немного вздыбился отсыревший дощатый пол. Сверху, у оконной решетки, повисла капля.
— И что? — не понял я. — Вода камень точит? Или тут еще какая-то аллегория.
— Смотри, — повторил Андрей. — Имеющий ухо да слышит.
Говорить он больше ничего явно не собирался. И я стал таращиться на стену.
Ненавижу шарады. Не люблю, когда вместо простого ответа, выдают дурацкую загадку. Не терплю людей, которые любят этот прием. Есть в них какой-то снобизм. Мол, я познал истину, а тебе не скажу. Вот тебе вводные, сам познавай. И ведь самое главное: в девяноста девяти случаях из ста истины за этой позой никакой нет. Только дурь и самолюбование.
Ничего не происходило. Капля под решеткой уменьшилась, словно впиталась. А потом…
Крохотная капля воды сорвалась с отсыревших досок пола и юркнула по стене вверх к решетке, с такой скоростью, будто земное притяжение отменили, а вместо него включили какое-то иное, под действием которого капля не падает, а взлетает.
Я потер глаза. Капля висела возле решетки и медленно таяла, словно впитывалась или растекалась.
— Что это? — спросил я чужим хриплым голосом.
— И одним сумасшедшим в этой келье стало больше, — довольно заметил послушник. — Я бы сказал, что это Божье чудо, но не уверен в его божественности. Слежу за этим уже сутки. Вода капает вверх, Глеб. Во всяком случае, в этой точке мироздания.
Будто подтверждая его слова, новая капля сорвалась с пола и стекла по стене вверх к оконной решетке.
— Что скажешь?
— По ту сторону стены, — глухо проговорил я, — вода капает нормально. Так что странности у вас, а не у нас.
— «У нас» и «у вас» звучит, согласись, не очень здорово. Засыпали-то мы в одном мире. Общем.
— А проснулись в разных, — слова выходили одно нелепее другого и от этой нелепицы делалось жутко.
— Не уверен, — помотал бородкой послушник. — Совсем не уверен. И потом, приходившие из-за стены еще не такое рассказывали. Потому здесь, мягко говоря, не очень любят пришлых. Ваня их боится и его архаровцы тоже. Бог им судья.
Окончательно запутавшись, я помотал головой.
— За стеной все нормально…
Я осекся, вспомнив заросший вымерший город, с потрескавшимся асфальтом, ржавыми остовами машин и рваными клочьями проводов. На понятие «нормально» это не особо тянуло. Но, по крайней мере, там все было в порядке с законами физики.
— Там только город, в котором много лет не было людей, — поправился я.
— Другие говорили иначе, что подтверждает мою догадку.
Андрей замолк. Я молча сверлил его взглядом, не желая впадать в риторику и задавать вопрос, который и без того повис в воздухе.
За дверью послышалась возня. Заворочался ключ в замке.
Я повернулся на звук.
Створка распахнулась. В проеме стоял крепкий мрачный парень в потрепанной форме.
— Прочухался, — в его голосе не было вопроса. Скорее, небрежная констатация.
Андрей на появление парня среагировал странно. Подскочил с койки, как подскакивает из-за парты школяр при появлении в классе учителя.
— Это, что ли, твой непослушник Ваня? — спросил я у своего сокамерника.
Тот осторожно качнул головой. Мол, нет, и шутить не стоит. Парень отступил, освобождая проход.
— Новенький, на выход. Живо.
Тон его мне очень не понравился, но спорить я не стал. Пошел на выход. Отпустят вряд ли, но всё ближе к свободе, чем в четырех стенах.
Парень ждал.
Когда я уже был в дверях, в спину ударил вкрадчивый голос послушника Андрея:
— У каждого своя стена.
В этом ли была его догадка? Уточнить я не успел. Дверь захлопнулась, меня грубовато пихнули в спину.
— Топай.
Под конвоем я прошел по коридору и вышел на улицу. В лицо пахнуло свежестью. Воздух был прозрачен и чист, что особенно ощущалось после сырости каземата. Рядом высилась могучая монастырская стена. Красная кирпичная кладка, позеленевшая от мха и пропахшая древностью. Сквозь старые высокие деревья осторожно пробивались солнечные лучи, падали рассеянным светом. Как в детстве.
Еще в доперестроечные времена нас с Борисом приводила сюда бабушка. Я был маленьким, Борис совсем крохой. Тогда к храму не тянулись желающие воткнуть свечку, не сновали монахи. Монастырь не действовал, но в его постройках постоянно проходили выставки, посвященные храмовой архитектуре. Из тех выставок я мало что запомнил. Только невероятных размеров макет Кижей. Деревянное зодчество в миниатюре поражало.
Бориса в то время не поражало ничего. Он просто радостно поносился по некрополю, попрятался в доступных для этого полуподвалах. Единственное, возле чего он остановился с любопытством — сохраненные у дальней стены останки барельефа разрушенного Храма Христа Спасителя.
Снова я был здесь, кажется, спустя лет двадцать. Перестройка давно отгрохотала, вернув православной церкви некоторую часть имущества и положение в обществе. Не помню, за каким лешим я пришел в монастырь будучи взрослым, но от того образа детства не осталось ничего.
Стены окрасились в тошнотворный розово-коричневый цвет. Внутреннюю территорию разгородили, появилась охрана, монахи. Старушки, торгующие свечками и иконками. Старушки, свечки и иконки покупающие.
Донской монастырь потерял загадочность и величие древней крепости. А может, просто детство кончилось?
Так или иначе, сейчас монастырь напоминал, скорее, о своей позднесоветской ипостаси, чем о постперестроечной. Краска облезла, обнажив суровую кладку. На башнях проросли молодые деревца. Загородки были убраны. Подворье заросло, потеряв напускную прилизанность.
Монахи, правда, остались.
Мой конвоир провел меня вокруг храма. У главных ворот он перехватил мой взгляд и ухмыльнулся. Причина лежала на поверхности, хотя мне-то было не до ухмылок: ворота были наглухо закрыты. Просто так не убежишь.
Обойдя храм, мы вышли к некрополю. Вернее, к тому, что от него осталось. Часть могильных камней и надгробий была стащена под стену, на которой стояли несколько крепких молодых парней, похожих на моего конвоира. Парни наблюдали за возящимися между деревьев людьми.
Люди были заняты.
Здесь внизу большей частью работали монахи. В истлевших рясах они напоминали тоскливых молчаливых призраков. Призраков, разбившихся на группы и силящихся уволочить собственные надгробья.
Среди ближайшей группы выделялся могучий бородач. Высокий, плечистый, с проседью в бороде и волосах. Под рясой у него были джинсы, в которые он ее успешно заправил спереди, чтоб не мешалась. В руках у бородача была неплохо сохранившаяся, хоть и изрядно посеревшая веревка.
Веревочная петля обвивала мраморную могильную плиту, помутневшую и подернувшуюся зеленью. Бородач тянул. Остальные толкали. В сторонке стояла еще пара парней, покуривали и поглядывали за работой.
Невольно я отметил: надсмотрщиков здесь довольно много. Могли бы и присоединиться, работа пошла бы быстрее.
— Стой, — приказал конвоир.
Я послушно остановился. Не в том положении, чтобы спорить. В такой ситуации даже Борис, наверное, выпендриваться не стал бы. Или стал? В любом случае, Бориса здесь не было, из чего можно сделать вывод, что, в отличие от меня, он в такие ситуации не попадает.
— Отец Серафим, а ну-ка поддуй сюда, — гаркнул конвоир. Достал сигарету и прикурил.
На оклик отозвался бородач с заправленной в джинсы рясой. Он сделал знак своим, бросил веревку и послушно потрусил к нам. Расторопность и смирение, с которым реагировали на парней монахи, пугала.
Бородатый Серафим подошел ближе. Остановился. На конвойного поглядел с неодобрением.
— Хоть бы не курили в Божьей обители.
— Не гундось, борода. Я в сторону курю, а не тебе в лицо. И вы тут тоже во славу Господа воскуряете.
— То благовония.
— Откуда вам знать, что для него благовония, а что просто вонь. Меня вот от ладана вашего воротит. Может, бог тоже табак предпочитает. А если в биографии вашего патриарха поковыряться, то выходит, табак — штука богу угодная.
Конвоир весело хохотнул и выпустил струю дыма. В сторону.
— Богохульник, — буркнул бородатый Серафим.
— Попрепирайся мне еще. Вот тебе новенький в бригаду. Введешь в курс дела, объяснишь. Будет выеживаться — его в расход, тебя на голодный паек. Правила знаешь.
Бородатый нахмурился, кивнул. Говорить ничего не стал, только поглядел на меня и тихо бросил:
— Пошли.
Я окинул взглядом надсмотрщиков. Внизу в стороне и на стене. Покосился на конвоира, тот следил за мной и откровенно забавлялся.
Поговорку про поход в чужой монастырь со своим уставом я помнил всю жизнь и как-то старался придерживаться принятых в незнакомом месте норм поведения, но сейчас был явный перебор. Донской монастырь со своими порядками напоминал не то немецкий концлагерь, не то лудус, из которого сдернул восставший Спартак со своими друзьями-гладиаторами.
Серафим остановился, поплевал на ладони и подхватил веревку. Монахи уперлись в надгробную плиту. Я оглянулся на конвоира с сигаретой и почувствовал, что как никогда понимаю Спартака.
— Не стой столбом, — тихо прогудел бородатый. — Толкай и молчи.
Я кивнул и уперся в плиту. Серафим с бодрым кряком натянул веревку. Плита сдвинулась, но ненамного. Желание перерезать всех надсмотрщиков вместе с хозяином этой крепости и вырваться на свободу усилилось.
— Правила простые, — бурчал Серафим между рывками, хэкая и крякая на каждое усилие. — Мы работаем. Они нас кормят. Мы не работаем. Следует наказание.
— Это же рабство, — прохрипел я с трудом. — Как вы на это согласились?
— Молчи. Толкай. У нас выбора не было. Тех, кто громче всех кричал, они убили сразу. И еще убьют. Мы живем, пока не спорим.
Он снова хэкнул и замолчал. Я тоже прикусил язык. Толкать надгробье под разговор было тяжко. Посмотрел на подернувшуюся зеленым мраморную плиту. Надписи было не разобрать. Сквозь муть и зелень проглядывал лишь барельеф, в котором угадывался печальный профиль ангела.
Вскоре я перестал всматриваться. Стало не до того. Я только толкал и толкал вперед эту каменную глыбу, а она, казалось, приросла к месту. Усилий много, толку мало.
Перед глазами болтался заросший камень. В стороне курили надсмотрщики, переговаривались о чем-то. Неподалеку еще несколько групп пытались тащить неподъемные надгробья. Хэкал отец Серафим. Перекидывал бестолковые, практически бесполезные катки какой-то щуплый монах из тех, что толкали глыбу рядом со мной. Перекладывал и снова возвращался к остальным и пихал глыбу, которая отказывалась катиться по каткам, отказывалась двигаться, пыталась врыться в землю.
Пот катил градом, застилал глаза. Про головную боль и похмелье я забыл. Муть перед глазами осталась, но была теперь иного характера.
Сколько мы волокли чертово надгробье, не знаю. Когда плита уперлась в стену, кто-то, кажется мой давешний конвойный, крикнул:
— Перерыв!
И Серафим бросил лямку.
— Отдыхаем, — распорядился он, снимая петлю с надгробной каменюки и сматывая веревку. Потом выправил рясу и сел на камень.
Я стоял, уперши ладони в колени. Сил не было. Плечо саднило, напоминая про незажившую толком царапину. Во рту застыл металлический привкус. Я сплюнул — слюна оказалась розоватой от крови. Провел ладонью по лицу, отмечая, что носом кровь не пошла. И то хорошо.
Монахи молчали. Тишина угнетала.
— Чью могилу мы подвинули? — сипло поинтересовался я.
— Не знаю, — мотнул головой Серафим. — Там не прочитать уже. А на память — не знаю. Да и какая разница. Вчера вот Одоевского Владимира Федоровича под соседнюю стену отгрузили. И Солженицына.
— Дважды похороненные ум честь и совесть эпохи, — невольно фыркнул я.
Бородатый покачал головой.
— О покойниках либо хорошо…
— Либо честно, — перебил я его.
Внутри сидели злость и сарказм. Сидели давно и требовали выхода. Странно, что я почувствовал это только теперь, ведь вылезать они начали еще ночью, у цистерны. Тогда я ловил себя на том, что из меня прут какие-то черты Бориса, потом перестал. А сейчас спохватился, но поздно. Вроде бы какие-то вещи, за которые еще недавно мне было бы стыдно, выходили теперь сами собой как нечто естественное.
Почему так? Или все из-за страха? Когда пугаешься, что-то отключается. Перегорает. Страх — первый шаг… К чему? Кажется, я об этом думал совсем недавно…
Серафим укоризненно покачал лохматой головой. Его густой голос буквально втек в уши, вытесняя мысли:
— Нельзя так о покойниках. Не по-божески это.
— Не по-божески? — злость рванула-таки наружу, сметая все преграды. — А кладбище курочить — это по-божески? О чем вы говорите, святой отец? Словом покойников обидеть боитесь, когда мы тут делом и мертвых и живых приложили!
Бородатый собирался сказать что-то в ответ, но не успел. Увидел кого-то у меня за плечом и подскочил, словно плетью перетянули. Остальные последовали его примеру. Я нехотя повернулся. К нам шли двое. В одном я узнал своего конвоира. Второй был крупнее, крепче и старше. По замашкам — хозяин.
— Сейчас молчи, — предупредил Серафим тихо.
— И толкай, — огрызнулся я, чувствуя, как пьянею от собственной наглости. — У меня женщина в центре, неизвестно жива ли, а я здесь в рабстве. Думаешь, мне есть чего терять, святой отец?
Бородатый смолчал.
— Здравствуй, отец Серафим, — издалека приветствовал хозяин. — Как труд? Облагораживает?
— Иван, скажи своим, чтоб не курили в святой обители. Христом богом прошу, — пропустив мимо ушей приветствие, хмуро проговорил бородатый.
— А ты, Фима, бога попроси, — усмехнулся тот. — Помолись, чтоб он серой с лица земли смыл тех, кто в монастыре курит.
— Плохо говоришь, — помотал головой Серафим. — Сам ведь знаешь, Ваня, что плохо. И думать и молиться о таком. Так что как человек человека прошу, пусть хоть при мне не дымят.
— Не видно, не страшно, — понимающе кивнул Иван. — Да ты страус, Фима.
Иван. Ваня. Ванечка. Непослушник из чопа. Не о нем ли говорил Андрей?
Бородатый не ответил. Зато мелкий монах, тот что перекладывал катки, взвился на высокой ноте, как бензопила:
— Монастырь находится в ведении Святейшего Патриарха Московского и всея Руси. Очень скоро сюда придут и с вами разберутся!
Иван посерьезнел. Кивнул. Сперва монаху, мол, ага, ты прав, затем своим людям. Возле крикуна как-то само собой образовалось свободное пространство. Группа незаметно переместилась. Лишь отец Серафим не сдвинулся с места.
Двое парней, выросших словно из-под земли, завернули крикуну руки за спину, наклонили. На Ивана смотрели ожидая приказа. Тот не торопился. Посмотрел на монаха серьезно.
— Патриарх, говоришь? Вот если б ты, шнурок, про бога вспомнил, а не про патриарха, я б, может, еще и поверил. А так, катись колбасой со своим патриархом. Если бога нет, то мне все едино. А если он есть, то это не вы страдаете от того, что я у храма закурил, а мы от того, что вы по храмам торговлю крутили. Библию читай, батюшка. Там все написано. А еще рот откроешь, обедать будешь через неделю.
Он мотнул головой, и смутьяна поволокли в сторону.
— Монастырь сейчас находится в моем ведении, — громко сообщил Иван. — Все остальное — в руках бога. Ему и молитесь. А патриарха вашего я в гробу видал.
— Не прав ты, Ваня, — хмуро покачал головой Серафим.
— А с вами, Фима, по-другому нельзя, — зло ощерился Иван.
Сейчас он мимолетно напомнил мне Бориса. И, видимо, прав был Борзый: в каждом человеке живет зверь.
Иван уже глядел на меня. Цепко, изучающе.
— Это кто? — спросил он.
— Новенький, — пояснил конвоир. — Гришка притащил.
— Откуда? — Иван смотрел на меня так, будто я был лошадью. Или, скорее, даже ишаком, которого на халяву подогнали ему на конюшню и он думает, стоить оставить это приобретение, или незачем зря кормить.
— Из-за стены.
Иван резко переменился в лице, обернулся. Конвоир запнулся под его взглядом. Оказывается, этот чоповец может не только монахов пугать.
— Я разве что-то неясно сказал?
— Но он вменяемый. Н-нормальный, — пробормотал парень.
— Я обозначил на этот счет четкие инструкции, — холодно произнес Иван.
— Его Гришка притащил, — совсем потерялся конвоир.
— Хорошо. — Иван стиснул зубы и кивнул на меня. — Этого ко мне. Григория сюда. А вы чего встали? Работаем, Фима, работаем. Подбирай свою рясу, заправляй в трусы по последней моде и вперед.
Серафим тяжело вздохнул, но не ответил. Монахи подобрались и потащились за очередной могильной плитой. Меня пинками погнали обратно.
На этот раз повели не в келью. Мы обошли храм и, к моему удивлению, вошли внутрь.
Здесь было темно. Скудный свет метался тенями где-то высоко под сводами. Не то там были какие-то окна или отдушины, не то верхняя надстройка с куполами изрядно поистрепалась. Но того света явно не хватало, и зал внизу тонул во мраке.
Конвоир протолкал меня вперед. Чиркнула зажигалка. Вспыхнул огонек свечи. От одной церковной свечки он зажег другую, третью. На пятой остановился, решив видно, что мне будет достаточно.
— Жди, — велел он и собрался на выход.
— Спросить можно?
Он молча остановился, поглядел косо. Я принял это за согласие и поинтересовался, кивнув на свечи:
— Откуда такая роскошь?
— А я говорил Ивану, что ты вменяемый. Облажался. Тебя, на самом деле, интересует, откуда в церкви церковные свечи?
— И мыши не пожрали? — осторожно уточнил я.
Конвоир нахмурился, будто соображал, стоит еще что-то говорить или нет.
— Нет здесь мышей, — выдавил он, наконец. — Ни мышей, ни крыс, ни собак, ни кошек, ни тараканов. С тех пор как проснулись, еще ни единого живого существа, кроме людей, не видел. Жди.
И не дожидаясь новых вопросов, он быстро вышел.
Я остался один. Огоньки пяти свечек подрагивали, тщетно силясь разогнать тьму.
Один в темноте. Ни писка, ни шороха. Здесь нет ни мышей, ни тараканов. Несколько десятилетий назад я бы порадовался такому посылу. Сейчас от этой мысли стало совсем жутко.
Ждать пришлось долго.
Вооружившись одной из свечей, я медленно пошел в сторону от алтаря. Мысль о том, что неразумно оставлять пленника одного взаперти, а то мало ли что он сделает, рассосалась очень быстро. Делать здесь было нечего. Из храма вынесли все, что можно было вынести. Остались разве что алтарь и свечи. Да облупившиеся стены пугали истертой росписью, где сквозь невнятные очертания нет-нет да проглядывал чей-то полный понимания и тоски нарисованный взгляд.
Я один в храме. Все, что есть вокруг меня — нарисовано. Да и то давно стерлось.
Я один в мире. Все, что есть вокруг…
Я тряхнул головой, отгоняя страшную мысль. Я не один. У меня есть Эля. Она ждет меня, и я уже рядом. Осталось только уйти отсюда и…
Скрипнуло. Во мраке обозначился светлый прямоугольник дверного проема. Мелькнул силуэт, и все снова залило темнотой.
— Фресками любуешься? — в голосе Ивана прозвучала насмешка, но сам он не смеялся. Изучал.
Медленно опустив руку со свечой, я шагнул назад к алтарю. Иван, между тем, подхватил другую свечку и начал зажигать одну от другой, плодя свет.
— Откуда ты? — спросил он, не глядя в мою сторону.
— Вам же сказали: из-за стены.
— Я говорил с Григорием. Он подобрал тебя возле стены. Не ври мне.
— Я пришел из-за стены, — повторил я. — Проснулся во Внуково. Иду…
Слова застряли. Не объяснять же этому мордовороту, что я ищу женщину, которая мне даже не жена. Он ведь не поймет. Или поймет?
— Домой иду, — закончил я предельно нейтрально.
— Ну-ну, — кивнул Иван, и стало ясно: не поверил.
Он поставил свечку на место. Старался не зря, стало светлее. Над стайкой свечей вереницей трепыхались языки пламени. Иван отошел в сторону и опустился на замусоренный пол. Чертыхнулся.
— Не терплю беспорядок, — объяснил он.
— В армии приучили?
— Врожденный педантизм. — Иван не обратил внимания на подначку. — Психологи говорят, это не лечится. Я не жалуюсь.
— Ну да, — согласился я. — Жалуются те, кто в рабство попал.
Меня снова охватил приступ бесшабашной смелости. Чего бояться? Этого человека? Да что он мне сделает? Ну, убьет. Это в самом худшем случае. И это не страшно. Вокруг мир изменился. Все рухнуло. Вымерло. А то, что восстает, как замурзанный феникс из пепла, странно, а иногда и вовсе безумно. Безумно настолько, что какой-нибудь Босх со своими гипертрофированными бреднями должен был бы свихнуться от страха перед такой реальностью.
Но Иван был спокоен.
— А что бы ты сделал на моем месте?
— Не знаю, — честно признался я. — А что ты сделал? Устроил тут филиал Освенцима? Печей не хватает.
— Каких печей?
— Чтоб трупы жечь.
— За забором крематорий, — спокойно произнес Иван.
Я бессильно опустился рядом с ним на пол.
— Ты пытаешься меня вывести, — продолжал Иван. — Это бесполезно. Ты считаешь меня зверем? Твое право. Я тебе расскажу историю. Когда-то много лет назад одного мужика списали из армии. Несколько десятков боевых операций в разных точках, железки на груди бряцают за всякие заслуги перед отечеством. Дай бог, если на благо отечества половина той дряни была сделана. Но медиков-то не это интересовало, а восемь ранений и вырезанные наполовину кишки. Короче списали мужика по здоровью. И чего мужику делать? На пенсии в сорок лет сидеть?
— И чего мужик сделал?
— В чоп пошел. Пристроился в охране. Там всё больше пацанва молодая, зеленая, но и мужика пристроили. Попов в монастыре охранять и всякие прочие ценности. Вот караулил мужик, караулил и заснул на посту. Просыпается, думал все — с работы вылетел. А тут уже ни работы, ни хрена. Тридцать лет прошло и три года, как в сказках говорят. Видит мужик: вокруг разруха, в головах разруха, да еще и со странностями. Но разруха разрухой, а монастырь — ценность практически вечная. Крепость как-никак. И начал мужик новую жизнь строить. Набрал себе команду из более-менее дисциплинированных. С этим проблем не было: рядом пожарная часть да еще завод «Серп и молот», а там тоже какая-то охрана есть. И стали они выживать. Укреплять крепость, готовить запасы, думать о будущем. Жить как-то надо. Людей кормить.
— Рабов, — поправил я.
— Пусть рабов. Ты вообще представляешь, что произошло?
— Нет. А ты представляешь?
— Я представляю объем катаклизма. Помощи не будет, понимаешь. Надо выживать. Тебе рабовладельческий строй не нравится? Метод кнута и пряника не устраивает? Придумай другой. Только, чтобы работал. Мне сопли жевать некогда.
— А демократию отменили?
Я поддевал его, скорее, по инерции, все надеясь, что он взорвется, начнет орать и тем докажет свою неправоту. Юпитер, ты сердишься, значит, ты неправ. Но он был спокоен. Ни разу даже лишней эмоции в голосе себе не позволил.
— А она была? — парировал Иван. — В любом случае, демократия рухнула вместе со всеми прочими достижениями цивилизации. Погляди вокруг. Цивилизации нет, власти нет, деньги ничего не стоят. Выйди за монастырскую стену, что увидишь?
— Джунгли, — пожал плечами я.
— Именно. Ты можешь думать, что джунгли будут жить по законам демократического общества, но эта мысль губительна. И погубит она, в первую очередь, тебя. Джунгли живут по законам джунглей. Там, где нет власти и денег, вопросы решает другая сила. Грубая физическая. Что будет с этими попами, если им дать возможность высказывать свое мнение? Один заведет телегу, что надо патриарха искать, другой ломанется приход восстанавливать, дескать, людям в смутные времена без храма нельзя. Третий сядет грехи людские перед богом замаливать. Один за все человечество. Ты их видел. Из них здравомыслящий — Фимка один, и тот достал со своим морализаторством. А мне морали не нужны. Мне нужна крепость и запасы. До зимы времени мало, подготовиться надо. Зиму переживем, будем жить. Там можно рефлексировать, молиться и патриарха искать. Сейчас нельзя, иначе сдохнем.
В его словах была уверенность, у него была своя правда. Но смиренные монахи и им подобные, которых заставляют работать покуривающие в сторонке надсмотрщики…
— Тебе не страшно? — спросил я.
— Несколько десятков боевых операций, восемь ранений, вырезанные кишки. — Иван поднялся и отряхнул штаны на заднице. — Мне страшно. Может быть, мне страшнее, чем вам всем, потому что я кое-что знаю, о чем вы даже не догадываетесь.
— Тебе не страшно людей расстреливать и в рабов превращать?
Иван криво усмехнулся.
— Да не расстреливал я никого. Собрал горлопанов, вывел за стенку, отвел подальше в сторону и отправил на все четыре. Тем более, половина тех идиотов за свет уйти собирались. Как бабочки на лампочку. Только у бабочки мозгов нет, а у этих вроде должны быть. А рабы. Я их кормлю и защищаю. Они работают. Всё честно. Каждый должен выполнять свое дело. Иначе опять начнется ваша демократия, где все говорят, и никто ни хрена не делает.
Он подошел к свечам, подцепил свежую и принялся зажигать новые взамен прогоревших.
Он снова умножал свет, а я сидел во тьме.
— А ты? Может, все-таки расскажешь, откуда пришел?
— Зачем?
— Думаю, куда тебя пристроить: к монахам двор расчищать, к себе в команду или еще где по хозяйству.
— Ты ведь все равно не поверишь, — я поднялся вслед за ним и встал рядом. — И потом, я домой иду. Отпустил бы ты меня.
— Дом где?
— На Арбате.
Иван оторвался от свечей и поглядел мне в глаза. В его зрачках отражались крохотные, трепещущие, заботливо зажженные огоньки. Я не отвел взгляда.
— Туда не пройти. Там стена.
— Я пришел из-за стены.
Иван стиснул зубы.
— Не знаю, зачем ты врешь, но ты даже не представляешь, что там, за стеной.
Голос его звучал страшно. И хотя я точно знал, что ничего плохого за стеной света нет, мне сделалось не по себе.
— А ты знаешь?
— Я видел людей, пришедших оттуда.
В глазах Ивана впервые промелькнуло что-то похожее на страх. И я почувствовал, как страх этот совершенно беспричинный, совершенно необоснованный забирается ко мне внутрь, разрастается.
— Отпусти меня, — попросил я. — Меня ждут. Мне очень надо.
— Самоубийца.
У Ивана дрогнуло веко. Он поспешно отвернулся, задул на свечи. Дул долго, сбивая пламя, отправляя нарисованный облупившийся мир обратно во мрак. Пахнуло дымом и воском. Стало темно.
— Идем, — прозвучало в этой темноте, и к выходу затопали шаги, отдаваясь гулким эхом.
Он на самом деле вывел меня. Мы вышли из храма, прошли к охраняемым воротам. Монахи, тянущие на себе надгробные камни, робко смотрели мне вслед. Я уйду, а им расскажут байку о том, что меня убили. Потому что тех, кто пришел из-за стены, как и тех, кто не подчиняется, убивают.
Двое парней долго возились с запорами на воротах. Один поспешил следом за нами, но Иван остановил жестом.
— Я один. Я вернусь.
И ворота закрылись.
По ту сторону монастырской стены зелени было меньше, слепило солнце. Мы с Иваном молча шли по растрескавшемуся асфальту, через который пробивалась трава и молодые побеги. Шли в сторону Шаболовки. Потом повернули к Ленинскому, запетляли дворами. Здесь было тихо и безлюдно. Тут и до анабиоза редко кого видно было, а теперь этот кусок города и вовсе вымер. Совсем вымер. Ни людей, ни…
— Здесь птицы есть? — спросил я.
— Здесь есть мы, — жестко ответил Иван, — и те, кто против нас. А птиц не было. Может, они и не проснулись вовсе. А может, просто давно вымерли.
Он кивнул вперед. Там, между домами в конце дороги, на выезде на проспект, было светло. Будто мы стояли в тени, а там начиналось открытое солнечное пространство. Стена?
— Я дальше не пойду, — бросил Иван. — Ты там за демократию ратовал? Я подарил тебе свободу выбора. Но только сейчас. Назад не возвращайся. Привет.
— Спасибо.
— Благодарить палача — моветон.
Он развернулся и пошел прочь. Лишь буркнул, не оглядываясь:
— Что ж вы, как мотыльки, на свет…
Я не стал глядеть ему вслед. Впереди была стена, и чем ближе я подходил, тем яростнее она полыхала, застилая мир за собой. Вскоре Ленинского проспекта было уже не разглядеть, он тонул в этом свете, за которым…
Я пришел оттуда. Я знал, точно знал, что ничего плохого за этой стеной нет. Я был уверен. Но внутри креп страх, посеянный Иваном.
Это все от неведения. Люди всегда боятся того, чего не ведают. А Ивану еще и выгодно, чтобы мир заканчивался стеной света. Маленьким миром проще управлять.
Но страх — беспричинный, необоснованный — никуда не девался.
И еще здесь нет птиц. А возле Сколково они, по слухам, были. Только летели задом наперед.
Свет стал нестерпимым, я закрыл глаза.
Там все, что связывает меня с этим миром. Там то, ради чего еще стоит жить. Там Эля.
Я должен.
И я нырнул в ослепительный первозданный свет.