Глава сороковая
Очень хотел бы сказать, что первая ночь в тюремной камере прошла как в бреду и я почти не помню деталей.
Но нет, ничего подобного. Я запомнил все до последней мелочи и сомневаюсь, что мне когда-либо суждено это забыть.
Более всего мучила жажда. По крайней мере в первую ночь. В горле стояла сушь, как в Сахаре. Кроме того, оно, казалось, сузилось до диаметра трубочки для коктейлей. Но жажда пожирала меня также и изнутри, и я не мог отделаться от мысли, что мои внутренние органы с каждой минутой все больше усыхают и уменьшаются. Не говорю уже о том, что всю ночь меня атаковали невиданных размеров москиты, а раскормленные крысы то и дело обнюхивали мою плоть, проверяя, жив ли я еще или уже умер.
По-прежнему сильно болели голова и ребра, и эта мучительная пульсирующая боль отдавалась толчками в мозгу и груди, как если бы у меня в организме включили некий болевой метроном. Но худшее заключалось в том, что мной овладевало сильнейшее чувство отчаяния и безысходности. Я как мог боролся с ним, но временами думал, что стоит мне только задремать, как со мной произойдет нечто ужасное: возможно даже, умру во сне, или меня придушит кто-нибудь из местных обитателей.
Дома мне приходилось читать статьи, которые публиковала организация «Хьюман райт уотч», боровшаяся за гражданские права, и я знал кое-что о такого рода тюрьмах. Но одно дело читать, и совсем другое — испытывать тяготы варварского тюремного заключения на собственной шкуре. Разница, как вы понимаете, огромная. Так что эту ночь можно с полным на то правом назвать одной из самых ужасных в моей жизни, если не самой ужасной. А мне, поверьте, приходилось переживать страшные ночи, когда, к примеру, я находился в замкнутом пространстве наедине с такими типами, как Кайл Крейг, Гэри Сонеджи и Казанова.
Наконец рассвело, о чем просигнализировало зарешеченное окошко на железной двери, напоминавшее мне маленький работающий телевизор. Видя, как на этом своеобразном экране постепенно меняются и высветляются краски, я вдруг почувствовал, что овладевшее мной мрачное настроение тоже начинает светлеть, и даже ощутил небольшой прилив оптимизма, если, конечно, можно говорить об оптимизме в таких условиях.
Когда мои сокамерники заворочались, закряхтели и стали просыпаться, железная дверь нашей темницы вновь со скрежетом отворилась и в дверном проеме появился силуэт охранника.
Своей жилистой угловатой фигурой он напомнил мне хищного плотоядного кузнечика.
— Кросс! Алекс Кросс! — закричал он. — На выход. Немедленно!
Я приложил немало усилий, чтобы предстать перед ним по возможности в достойном виде, ибо каждое движение давалось мне с большим трудом и отзывалось в избитом теле острой болью. Но я отчасти справился с ней, повинуясь скорее инстинкту, нежели рациональному мышлению, поскольку начал машинально выщипывать с груди волоски, покрытые запекшейся кровью, натекшей из разбитого носа, и одно острое болезненное ощущение несколько приглушило все остальные. По крайней мере мне удалось подняться на ноги, казавшиеся чужими и резиновыми, и преодолеть на них, держа торс прямо и почти не качаясь, расстояние в дюжину футов, отделявшее мое каменное ложе от двери.
Затем я вышел за охранником в коридор. Он повернул направо, и я узрел впереди тупик, вследствие чего все мои надежды, связанные с возможностью выбраться из этого места, рассыпались в прах.
Похоже, мне суждено остаться здесь навсегда.
— Я — американский полицейский, — привычно произнес я, в который уже раз возвращаясь к своей истории. — И прибыл сюда, чтобы расследовать дело об убийстве.
И вдруг меня осенило: уж не по этой ли причине я оказался в ужасной нигерийской тюрьме?