Эпилог
На кладбище раскачивались золотые шары, кланяясь во все стороны круглыми головками. Сентябрьский день был теплым и таким же желтым, как высокие цветы, посаженные на могиле Елены Игоревны Царевой. Светлана вырвала сорняки, протерла тряпочкой фотографию и положила перед крестом сиреневые астры, которые любила мать.
Егор сидел рядышком в коляске. Он уже привык к тому, что каждые выходные мама везет его на автобусе, а потом долго толкает коляску по дорожке между могилами, пока они не останавливаются около ограды, почти скрытой за цветами с красивым названием «Золотые шары».
Светлана села на скамеечку и достала из кармана куртки простой листок бумаги, сложенный вчетверо. Развернула. Ей не нужно было читать написанное, потому что она знала его наизусть. Она только повторила вслух последнюю строчку. «Сохрани Егора, или грех мой был напрасным».
– Все получилось, как ты хотела, – негромко сказала Светлана фотографии матери. Елена Игоревна была сфотографирована молодой, но и на этом раннем снимке ее лицо было суховатым, а взгляд темных глаз проницательным и жестким. – Они решили, что грех – это убийство той женщины. Ты очень умная, мама. Ты их всех обманула. Даже записку мне ты написала так, что они прочитали, как им было удобно. Спасибо тебе.
«Вот только зря ты боялась, будто я смогу оставить Егора, – добавила она про себя, продолжая разговаривать с матерью. – Ты потому и умерла, правда? Ты хотела, чтобы я осталась с сыном и никогда уже не бросила бы его. А еще ты боялась, что милиция найдет того, кто убил нашу соседку, потому что сама все поняла, когда поднялась на чердак и нашла там ту несчастную наволочку. Ты даже выстирала ее, мама, и положила обратно. Хотя, знаешь, я ведь зря унесла ее – на ней не было никаких следов. И милиция, даже если бы и нашла наволочку, ничего не смогла бы доказать.
Только ты ведь не знала этого, правда? Ты думала, что на ней есть следы того, что я сделала, когда задушила женщину, вливавшую яд во всех, с кем она соприкасалась. И еще ты думала, что я могу послушаться ее и в самом деле бросить Егора в приюте, как она советовала. И ты умерла, мама, ты сделала самое страшное, что только могла сделать, чтобы спасти меня и одновременно привязать меня к Егору, – своей смертью, своим последним желанием, своей страшной жертвой».
Светлана вспомнила, как, дрожа, входила в дом Егоровых – с надеждой, что калитка будет закрыта, или дверь запрут на засов, или в доме останется кто-то из детей, и ей придется притвориться, будто она зашла за какой-нибудь посудой – они с матерью часто занимали посуду у соседей. Но все получилось так незаметно, так легко и просто, что, уже входя в комнату той женщины, Светлана знала – она убьет ее, тихо выйдет из дома, вернется к сыну, и все будет, как прежде. Никто не будет напоминать ей о том страшном поступке, который она совершила два года назад, потому что каждый раз, когда Ледянина советовала ей отдать Егора в детский дом, Светлана вспоминала, что она уже сделала это один раз. И каждый раз, слушая соседку против своей воли, она начинала смотреть на сына глазами Юлии Ледяниной и видеть перед собой не больного мальчика, которого понемногу приучалась любить, а маленького уродца, от которого нужно избавиться любым способом.
«Знаешь, мама, она как будто гипнотизировала меня, – молча пожаловалась Светлана фотографии. – Я не хотела ее слушать, правда! Только какая-то часть меня слушала – неправильная часть, нехорошая. Я сама никогда бы не отказалась от Егора, но она как будто заставляла меня. Говорила, что его нельзя любить… Я знала, что это неправда, но, когда она так говорила, мне и в самом деле начинало казаться, что нельзя.
Я сделала самое простое и самое правильное. Ее нужно было убить, потому что она была как гниль, от которой загнивает все, что рядом. Я не жалею ни секунды о том, что убила ее, потому что после ее смерти я смогла спокойно дышать и спокойно любить Егора, не боясь ничьих слов и не вспоминая о том, как два года назад предала его.
А ты, мама, ты испугалась, да? Когда тебя обвинили в убийстве, ты испугалась, что они подобрались уже близко ко мне, что они вот-вот найдут меня… И тогда ты призналась. И сделала все так, что они поверили тебе. Ради меня и Егора ты пошла на то, что твоя вера считает самым страшным грехом, какой только может быть. Я не верю в твоего бога с его жестокими правилами, но какое это имеет значение? Главное, что в него верила ты».
– Я никогда не брошу Егора, – пообещала она Елене Игоревне, смотрящей на нее с памятника жестко и без улыбки. – Ты не беспокойся, мама.
– Ба-бя, – сказал детский голос позади нее, и Светлана резко обернулась, чуть не закричав.
Егор сидел в коляске, наклонившись вперед, и всматривался в лицо на фотографии. Он вспомнил ее! Бабушка гладила его каждый день, разговаривала с ним, а когда она наклонялась, от нее пахло чем-то приятным, хотя и не так хорошо, как от мамы. Бабушки давно не было рядом, но сейчас он вдруг узнал ее – и сопоставил плоское лицо на снимке с тем, которое привык видеть каждый день.
– Бабя, – повторил Егор, с трудом ворочая непослушным языком. – Мама, бабя! Мама, бабя!
Он сам удивился тому, как слова рождались во рту, и вылетали из него, и становились слышны всем вокруг. Еще удивился тому, что не пробовал сделать этого раньше, потому что слышать самого себя было интересно и необычно. Егор только не понимал, почему плачет мама, сидя на земле около его коляски, и трясется так же, как трясся игрушечный человечек на машинке, когда бабушка везла ее по камням.
– Егорушка, – всхлипнула Светлана, – мальчик мой, умница! Маленький мой, скажи еще что-нибудь!
Она слушала сына, повторяющего два слова, и счастливо смеялась сквозь слезы. Егор выздоровеет, научится разговаривать, будет называть ее мамой! И теперь наконец-то они будут счастливы, и можно будет ничего не бояться, а просто жить, забыв про все страхи, и про смерть, и про темное время, в котором она существовала последние четыре года.
Потому что самый темный час – это час перед рассветом.