16
Потолок побелен мелом. На стене — коврик ручной работы с большими яркими маками. Я лежу на высокой железной кровати и чувствую запах накрахмаленного белья. Пол застелен полосатыми домоткаными дорожками, круглый стол, накрытый скатертью с бахромой. Икона в углу. И фотографии, фотографии. Большей частью черно-белые, кое-где цветные. На окнах — старенькие, но чистые белые занавески — не тюлевые, а простые. И пахнет так..
То ли сухой травой, то ли какими-то лекарствами, чисто вымытым полом, белой глиной... Всем сразу. Мне бы еще припомнить, где я и как сюда попала. Мы ехали по дороге, я... Голова у меня болела. Что там было? Плохая дорога, эмалированный номерок на воротах и мошкара кружилась при свете лампочки... Сколько я так лежу? И где Вольдек? Черт, надо бежать отсюда.
— А, ты проснулась.
Я не заметила, как в комнату вошла старушка. Вошла неслышно, как призрак. Так, словно она — тоже часть интерьера. Так оно, наверное, и есть.
— Где я? Где Вольдек? — Эта женщина не опасна.
— А ты разве не помнишь? Я — Тамара Семеновна, ты у меня дома. Ты же сюда ехала? А хлопцы в огороде, картошку копают. А чего ж, парни здоровые, сильные, вот и помогут бабке, потому как я в доме еще кое-как передвигаюсь, а на улицу — палку беру, Колька Ларионов, спасибо ему, выстрогал еще в прошлом году. А хлопцы вчера дрова кололи, все до капли перепилили, порубили и в сарай занесли, а сегодня картошечку копают. Ты лежи, я тебе поесть принесу.
Значит, вчерашний день канул в Лету.Вольдек и Филя пилили и кололи дрова, а я валялась здесь. Как такое могло случиться? Но я могу встать, потому что голова у меня больше не болит. Я чувствую себя неплохо. Нечего валяться.
— Если ты сейчас встанешь, все начнется сначала. Тебе нужно лежать по крайней мере неделю.
Старушка внесла поднос. На нем — тарелка, в которой что-то чертовски аппетитно пахнет. Ага, картошка с малосольным огурцом. В чашке — компот.
— Ешь, дочка. Тебе надо есть, ты совсем прозрачная. Разве это дело — доводить себя до такого истощения? Да еще Володя говорил, что тебе делали такую операцию. Я б этих городских врачей стреляла за то, что выпустили тебя из больницы.
— Они не пускали, я сама ушла.
— Вот я и говорю. Разве можно такое делать? Я проработала в этом селе сорок четыре года фельдшером. Уже прививала внуков своих. А навидалась всякого, особенно в голодовку. Но ни разу не видела, чтобы человек сам себя вот так загонял в могилу. Хорошо еще, что хоть сюда живой добралась, а я уже выхожу тебя. Травами буду лечить, поставлю на ноги. Ты ешь, а этим потом запьешь.
Жидкость в чашке неплохая на вкус, немного горьковата, но жажду утоляет. Если бы мне еще помыться... И рубашка на мне не моя. Боже, где мои сумки?
— Вы меня извините, что я вам гостей незваных привела, Мария Семеновна писала только обо мне...
— Незачем извиняться. Хлопцы хорошие, неленивые, учтивые. Только прически нехороши. Но это ж такая теперь мода, я понимаю. Старшенький младшего воспитывает, а тот только посапывает. Они братья?
— Нет. Филя — сирота.
— Бедный ребенок!
— Да. Мне бы помыться и разобрать вещи. Где мои сумки?
— А здесь, под кроватью. Володя сказал, что ты не любишь, когда роются в твоих вещах. Так мы с ним перенесли тебя сюда, и я надела на тебя свою рубашку. Еще в молодости купила, да так и не носила, лежала она у меня без дела. Идем, только потихоньку. В ушате вода небось уже теплая.
Я спускаюсь с кровати и достаю сумку. Вот здесь мои любимые штуки — шампунь, мыло, крем и прочее. Хорошо, когда все это есть! Помнится, когда-то в Энсенаде мне пришлось удирать из отеля ночью, впопыхах, а купить мыло там проблема, во всяком случае в деревеньках аборигены обходятся без лишней роскоши. Так это для меня было страшнее, чем когда меня укусила гремучая змея, а мой проводник нечищеными зубами высасывал яд из раны. Я тогда едва не спятила. Спасло меня только то, что несколько дней я была в отключке, а потом нас нашли.
Между кустами притаился большой ушат. Не знаю, есть ли еще где-то такая штука, никогда не видела. Вода в нем, нагретая солнцем, отсвечивает бликами. Я быстренько раздеваюсь и берусь за кружку. Жизнь — хорошая штука, если есть где помыться. И воспоминания смываются теплой летней водой.
...— Смотри, милый, тебе нравится?
Худая темноволосая девушка демонстрирует наряд: красное шелковое платье, отделанное мехом под цвет, и черную небольшую шляпку, которая угрожающе топорщится перьями.
— Немного претенциозно. И цвет не твой. А модель ужасающе тощая, — теплая ладонь Эрика гладит мои пальцы. — Мне нравится, когда у женщины есть какие-то округлости, помимо головы. Вот как у тебя.
— Милый, видишь вон там — человек с фотокамерой? Он такой странный.
— Обычный репортер. Фотографирует показ, смотри, здесь таких много.
— Нет, обрати внимание: он не фотографирует моделей на подиуме, он даже не сможет захватить их объективом под таким углом. Смотри: он фотографирует публику, — странный репортер, зачем ему такой ракурс?
— Значит, папарацци из какой-то бульварной газетки. Что с тобой, котенок? Обыкновенный бульварный писака. Жить-то всем надо! Завтра мы можем появиться в газетах.
Нет, что бы он ни говорил, в голове мигает красная лампочка: опасность! Как репортер дешевой газетки оказался здесь? Эрик это не учел, потому что это не киносценарий, а в жизни он просто большой ребенок. Он до сих пор не простил матери то, что она бросила их с отцом, а на многое не обращает внимания. С тех пор как мы вместе, у него поубавилось неприятностей, поэтому его агент, Тимоти Джонс, просто молится на меня.
— Керстин, дорогая, только тебе под силу справиться с его бешеным характером. И только мы с тобой знаем, что он гениален. Так что, если удержишь его в узде, я гарантирую: о нем будет говорить весь мир!
Проклятый Тим все сразу обо мне понял. Но он делает вид, что так и надо — и я благодарна ему за это. Кстати, а где этот репортер? Куда пропал? Я бы пообщалась с ним где-нибудь наедине. В звуконепроницаемой комнате. Не нравится мне все это...
Мне следовало тогда проследить за этим ублюдком и спросить у него. Но я была слишком счастливой — или слишком глупой? Нет. Я тогда была слишком счастлива. Впервые за долгие годы беленькая окровавленная головка Стивена не склонялась мне на грудь ночью, потому что рядом был Эрик. Он утешал меня, когда я плакала во сне. Я была тогда слишком счастлива, чтоб заметить что-то еще. Значит, я сама во всем виновата. Я могла остановить это — еще тогда. И сейчас не сидела бы здесь, где все для меня чужое, а нянчила бы кудрявого ребенка с синими продолговатыми глазами. Ребенка от Эрика. Прости, любимый, это все — моя вина. Я не уберегла наше счастье...
— Рад видеть тебя среди живых.
Такой громила, а ходит тихо, как индеец.
— Само собой. Трудно было раньше разбудить?
— Нет. Хотел отдохнуть от тебя. Было очень тихо. Но теперь, конечно, всему конец. Идем есть кукурузу, мы. там с Филей наломали и наварили. Вкусная! Выходи на улицу, только надень что-нибудь, потому что я за себя не ручаюсь.
На улице вовсю светит солнце. Как красиво! Только одно и приходит мне в голову: как красиво! Забор увит хмелем, вьюнком, перед домом цветник, возле печки —блестящие листья хрена. Перед летней кухней яблоня, усыпанная красно-желтыми яблоками. На скамейке сидит Филя и грызет желтый початок кукурузы. Как ни странно, он чистый, одежда на нем тоже чистая, на лице — выражение безграничного счастья. Хорошо, что я прихватила его с собой. Меня не будет мучить совесть.
— Как дела, Филя?
— Хорошо, — он поворачивает ко мне лицо. — А ты как? Мы боялись, что ты умрешь. Но бабушка сказала, что нет, так я успокоился, а Вольдек — совсем. Ты знаешь, мы здесь работали.
— Ну и как тебе? Может, хочешь вернуться обратно?
— Нет. Мне здесь нравится. И бабушка очень добрая.
Он совсем еще пацан. Наверное, таким был бы сейчас Стивен, если бы ему дали вырасти. Стивен. Беленькая головка резиновой куколки и кровь. Слишком много в моей жизни болезненных фантомов, они никогда не покинут меня, потому что я сама этого не хочу. Почему я всякий раз растравляю эти раны? Чтобы еще раз почувствовать их рядом, маму и Стивена. Пусть даже и на последнем пороге. «Беги, Керстин, беги!» Мама, я не хочу бежать. Мне надо было остаться там, рядом с вами. Слишком больно мне жить без вас. Столько лет — ужасно больно. Я не защитила Стивена. Я плохая старшая сестра. Он защитил меня своей смертью. Боже, как больно мне жить — последние девятнадцать лет...
— Ты чего, Керстин? Что с тобой? — Вольдек заглядывает мне в лицо. — У тебя что-то болит? Давай я отведу тебя в дом, приляжешь. Не надо было тебе вставать.
Да, у меня что-то болит. Болят мои мысли. Болит рана в груди — от крови Стивена. Болит мамин крик. Вольдек, ты понимаешь — болит моя жизнь, это какая-то ошибка. Просто я хотела сначала убить их всех, а потом... Должна была жить дальше. Неизвестно зачем.
— Ничего, я в порядке. Где там ваша кукуруза?
— У тебя было такое странное лицо...
Проклятый Вольдек, он мешает мне. Дело, наверное, в том, что меня убили — тогда, вместе с мамой и Стивеном. Но когда были похороны, я болела. А потом — ничего не оставалось, как притворяться живой. Никому не было до этого дела, даже папе. Только Эрик... А еще — Светка. И Виталий, Игорь, Способ, генерал Зарецкий, и еще... Но все эти люди повстречались мне уже здесь. И я не чувствую больше себя здесь чужой.
— Вот, посоли и ешь. Филя, а где бабушка?
— За козой пошла.
— Так чего же ты не пошел с ней? — Вольдек уже освоился в роли воспитателя. — Ничего, парень соображает, вот только мыться приходится заставлять силком.
— Ты не скучаешь здесь?
— Нет. Вчера управились с дровами, сегодня картошку выкопали — вон там, погляди, под навесом целая куча. Не знаю, как старая женщина может сама вести все это хозяйство. — Вольдек швырнул в печку обгрызенный початок.
— Гдe оружие?
— Еще вчера припрятал. Никто не найдет. Хороший тайник нашел. Но народ здесь любопытный до ужаса.
Мне не хочется разговаривать, и он уходит. Но побыть одной мне здесь не дают.
— А ты грустишь, правда? — Тамара Семеновна присаживается рядом. — Ожил мой дворик. Так, будто только вас и дожидался. А ты почему-то грустишь. Может, расскажешь мне, что тебя гложет? О, какой у тебя красивый медальон! А кто в нем? Или не стоит спрашивать?
— Нет, почему же, — я открываю замочек. — Это моя мама и мой брат Стивен. Они... погибли. Уже давно. Почти двадцать лет назад.
Да, они погибли, потому что я не защитила их.
— А ты до сих пор тоскуешь?
-Да.
Где-то в соседних дворах лают собаки, заходится визгливым смехом какая-то женщина. Там люди движутся, что-то делают, к чему-то стремятся или просто пьют водку. Жизнь обтекает меня, как обтекает река заросший камень. Я, наверное, каменная, потому что даже плакать не могу.
— Я скажу Михайловне, чтобы она пришла. Она поможет.
Не хватало мне еще одной языкатой старушенции. Чем она мне поможет?
— А кто это?
— Это... как бы тебе сказать... Наша местная знахарка. К ней едут отовсюду, издалека. У них вся семья такая: мать ее была знахаркой, бабка тоже. Даже когда с этим вели борьбу — еще при Союзе, ее не трогали. Даже партийные начальники ездили к ней тайком.
— Тамара Семеновна, дорогая, вы же медик, а верите в такие глупости?
— Ты не понимаешь! Она может помочь по-настоящему. Я позову ее.
— Если это вас успокоит...
Она так волнуется, так убеждает меня, ладно уж. Если это придаст ей уверенности и подарит чувство выполненного долга... Я ведь не обязана верить. Просто сделаю вид. А пока почищу оружие, потому как кто знает, когда оно понадобится? Я не хочу, чтобы в самый ответственный момент у меня разорвало ствол.
На этой женщине нет никаких побрякушек, даже самого завалящего звоночка, бус или пера. Аккуратная темная юбка в мелкий цветочек в широких сборках. Такая же кофта с рукавами немного ниже локтя — я сама люблю рукава такой длины. На голове белая косынка, ее кончики повязаны вверху. Полная старая женщина со спокойным смуглым лицом, крепкими руками и внимательным взглядом серых глаз. Сколько ей может быть лет? Спросите что-нибудь полегче!
— Заходи, Михайловна, в дом, — моя хозяйка отодвигает занавеску с двери. — Никто не помешает, хлопцы в кухоньке чинят плиту, так что долго не явятся, потому что там уже ничего не сделаешь. Вот это и есть моя гостья.
— Можно и здесь немного посидеть, хороший вечер.
Чем ты ее поишь? Тем, что я дала? — Голос у нее совсем не старческий. Какой-то глубокий и одновременно тихий. Но впечатление такое, что, когда она говорит, даже сверчки затихают.
— Да. И завариваю, как ты говорила. Только у нее неспокойный характер, все куда-то рвется.
— Потому что ей и вправду нужно идти — очень далеко. Но не сейчас.
Этого только не хватало! Вольдек растрепал о времени нашего отъезда. Почему мои мысли как-то путаются? В этой стране я теряю квалификацию. Все время опаздываю.
— Ты пойдешь со мной, — женщина встает. — Идем, милая.
Почему я иду за ней? Это может оказаться ловушкой, чтобы разделить нас с Вольдеком. Я без оружия, Вольдек сразу не сориентируется. Но зачем это нужно? Нет, у меня таки паранойя. Черт, я все равно смогу позаботиться о себе!
— Не думай о нем на ночь глядя. Плохая примета.
Как она узнала, о чем я думаю? Или я уже совсем спятила и сама с собой разговариваю?
— Но это же просто... образ. Мифология.
— Это ты так думаешь.
Так и есть, я так думаю. Я плохая христианка. Я верю в Осириса и Баст, уважаю Одина. Но вот существование кого-то другого всегда казалось мне сомнительным. Если Бог такой добрый и всемогущий, почему он позволил убить Стивена? Ведь он был просто кроха. Я тогда больше заслуживала смерти. И я перестала разговаривать с Богом.
Мы молча заходим во двор. Она ведет меня в небольшой домик между деревьями — там она, вероятно, проделывает все свои колдовские штучки, потому что кирпичный дом мы только что миновали.
— Заходи.
Я оказываюсь в небольшой чистой комнате. Круглый стол посередине, книги на полках, многочисленные ящички, баночки, какие-то горшочки — и все это создает здесь необыкновенно свежий запах. У свечей в подсвечнике тоже аккуратный вид.
— Вижу, тебе понравилось.
— Да. Люблю, когда чисто.
— Присядь сюда.
Она пододвинула мне стул. Да, во времена инквизиции эту бабку сожгли бы на медленном огне. Дикие были времена.
— Твои мысли затемнены. Ненависть. Я чувствую ее. А сейчас закрой глаза, дай мне свои ладони. Сиди тихо.
Я и так сижу тихо. Если бы даже и хотела, то не смогла бы сдвинуться с места. Какая-то слабость охватила мое тело. Мне не хочется этому сопротивляться.
— Ты страдаешь, потому что ищешь утраченное. Ты тоскуешь, потому что пытаешься взять на себя ответственность за мирское зло и за то конкретное зло, которое причинили тебе. Ты должна понять, что ничего не могла поделать — ни на горячей дороге, ни в большом туманном городе, — твоей вины там не было. Это судьба. Ты цепляешься за прошлое, чтобы почувствовать рядом тех, кто должен уйти. Их души живут в тебе, а твоя собственная душа... у нее нет простора, она как птица в клетке. Отпусти их. Твоя душа должна вырасти, а она так и осталась душой испуганного одиннадцатилетнего ребенка.
Это невозможно. Это какая-то мистификация. Но зачем? И как?.. Я хочу уйти отсюда. Мне слишком больно. Но я хочу слушать ее. Не знаю. Мне это снится. Я сама себе снюсь.
— Твоя ненависть дает тебе силы. Бог позволит тебе наказать виновных. Тогда ты найдешь то, что искала. Tы — воин, ты рождена для этого, ты обращаешься к другим богам, но все они — воплощение одного. Молись им, если тебе хочется. Бог тот, которого ты можешь принять сердцем.
Это невозможно. Ее голова склоняется на грудь. Она умерла?
— Я видела, — голос ее звучит устало. — Я видела то, что случилось давно. И то, что сделали недавно. Бедная девочка, тебе пришлось нелегко. Но учти: кого Бог любит, тому посылает самые тяжелые испытания.
— Я не понимаю. Никто не знал об этом. Как вы?..
— Я до сих пор не знаю, как это выходит. Но я знаю, кто ты, я ощущала все так, как ты. Только тебе для этого понадобилась вся жизнь, а мне — какой-то. миг. Ты сама создала себе ад, в котором живешь. Ты должна понять и перестать обвинять себя в том, в чем нет твоей вины. А теперь иди.