15
– Это особенности ее нервной системы, только и всего.
Семеныч сердито сопел, подсоединяя Майю к датчикам, тянущимся от аппарата.
– То есть это нормально – что она лежит как мертвая? – Олешко деловито присматривался к линии на экране, показывающей, что сердце Майи все-таки бьется. – Ведь если бы не отсутствие трупного окоченения, я бы отвез ее в морг, а не к тебе, причем – с чистой душой.
– Нет, это не нормально. Но такое состояние – следствие сбоя в ее организме, а не влияние извне.
– Тогда понятно. А то я боялся, что он и правда ударил ее слишком сильно. Много ли ей надо-то, худышке…
Он не хочет вспоминать испытанную им горечь утраты, когда решил, что Майя погибла. Он не был ее другом, не любил ее так, как любил Матвеев, но она нравилась ему, просто по-человечески нравилась. И когда он думал, что Майя умерла, непоправимость случившегося глубоко ранила его, а ведь Павла уже мало что задевало. И когда он поднял Майю и руки ее скользнули вдоль тела – а этого просто быть не могло: трупное окоченение должно было уже наступить – он понял, что Майя, может быть, каким-то чудом еще жива. Она не дышит, у нее не бьется сердце, но есть аппараты, которые точно могут определить, так ли это.
И он оказался прав. Мертвая царевна оказалась Спящей красавицей, а это совсем другой коленкор.
– С ней уже случалось нечто подобное.
Павел рассказал Семенычу историю Майи, тот сердито сопел и хмурился, но Семеныч всегда такой, только Олешко знает: если есть хоть малейший шанс, он его использует.
– Томограмма показала небольшое затемнение в задней части левого полушария мозга. – Семеныч вздохнул. – Скорее всего, порок этот врожденный, и склонность впадать в состояние летаргии была у нее и раньше – судя по ее собственным словам. Опухоль развивалась под влиянием стресса, переутомления, а тут ее ударили по голове – и отключили.
– И что теперь?
– Нужна операция. Она-то сейчас, скорее всего, очнется, но в следующий раз может уже не проснуться. Все это теории, а реалии таковы: у меня нет нужной аппаратуры – это раз, и нет опыта проведения таких операций – это два. А перевозить ее я бы не рекомендовал.
– Выход?
– В Швеции есть доктор Гуннар Свенсон, он преуспел в подобных операциях, я читал его работы, смотрел съемки всех его операций – конечно, тех, что снимали. Но инструменты… – Он вздохнул. – Это целое состояние, Паша, в нашей стране нет такого оборудования, его производят в Германии, и стоит оно… И без доктора Свенсона я все равно не рискну.
– Это ты-то не рискнешь?
– Паш, а я что, Господь Бог? – Семеныч запустил пальцы в шевелюру. – Есть операции, которые в мире делают считаные хирурги, есть технологии, которые только разрабатываются – но это именно в мире, а у нас часто нормального толчка в больнице не найдешь, зеленки, бывает, не хватает, какая там аппаратура, если рентгеновских аппаратов в некоторых клиниках нет – старые сломались, а новые не закупают, потому что деньги разворовываются еще в пути! А голыми руками, будь ты хоть семи пядей во лбу, ничего не сделаешь. Вот и эта операция – я только слышал об этой методике, но с теми инструментами, что есть в моем распоряжении, ее и начинать не стоит, с тем же успехом я могу пациентке горло перерезать, чтоб не мучилась, эффект будет примерно такой же. И у нас еще не самая плохая больница, местный меценат Марконов очень много помогает нам, и тем не менее я не возьмусь ее спасать, боюсь навредить.
– Неважно, Семеныч. – Олешко был рад. – Ты, главное, держи ее здесь, нашу Спящую красавицу, не отпускай, а мы придумаем, как беде помочь.
Сотовый завибрировал в кармане, он достал его и вышел из палаты.
Семеныч поправил датчики на лбу и груди Майи и кивнул медсестре, стоящей рядом.
– Круглосуточное наблюдение. Я ночую здесь, если что – немедленно зови.
– Хорошо, Валентин Семеныч. – Медсестра села на стул около кровати Майи. – Что с ней будет?
– Все, что могло случиться плохого, уже случилось. Будем жить, что ж. И по больнице не болтай, Людмила, понятно?
– Да куда уж понятней. – Медсестра поправила одеяло пациентки. – Худая, бледная, невесть что с ней произошло, не хватало еще, чтоб на нее все зенки таращить бегали.
– Ну то-то.
Семеныч вышел из палаты и огляделся в поисках Павла, но того и след простыл. Вздохнув, он вышел из отделения и прошел к себе в кабинет – надо позвонить жене и сказать, чтоб не ждала с дежурства. Он не сомневался, что Паша Олешко что-нибудь обязательно придумает.
Павел вызывал у Семеныча примерно такие чувства, какие мог вызвать оживший и сошедший со страниц детской сказки джинн – грозный и всемогущий Олешко мог решить любую проблему, его изворотливый мозг просчитывал наперед все ходы, и Семеныч даже представить не мог, как мыслит это человеческое существо.
Голос жены всегда приводил его в состояние восторженной нежности, и он неумело прятал ее под маской деловитой грубости.
– Ларис, меня ты не жди сегодня, я в больнице надолго.
– Хорошо. – Жену всегда веселила эта его грубоватая манера. – Валя, ты пообедал?
– Пообедал. Я не знаю, когда появлюсь дома, так что ты…
– Я привезу тебе ужин. Мы с Юриком заодно прогуляемся.
Он знал, что с женой спорить бесполезно. Сколько раз он давал себе слово держаться и не вестись на ее нежности – и не мог, совершенно не способен был сопротивляться ее мягкой, но неусыпной заботе, и это всегда повергало его в состояние озадаченности. Сначала он думал, что пройдет время, и все станет по-другому, но время шло, а по-другому не становилось, он чувствовал сдержанную нежность жены во всем – в выглаженных рабочих халатах и пижамах, в свежем носовом платке, непонятно откуда взявшемся в кармане пиджака, в ее абсолютной необидчивости – его грубоватая манера ее не обижала, а скорее забавляла, иногда она передразнивала его, и это было смешно и легко, он и сам не понимал, почему так себя ведет, а она смеялась и говорила, что он застрял в позднем пубертатном периоде. Все, что не принимала его первая жена, что обижало ее и ставилось ему в вину, Лариса принимала как должное, с неизменной легкой улыбкой взрослой, умудренной опытом женщины, как будто он действительно был трудным подростком.
Семеныч ухмыльнулся и достал из ящика стола плоскую синюю коробочку. Черт с ним, на день рождения он ей купит что-то еще, а сейчас ему будет очень интересно поглядеть, как вытаращит Лариска свои серые глазищи, как удивится и станет спрашивать, в честь чего это, а он ни за что не скажет. Потому что она и так знает, как сильно он ее любит. Как никого на свете.
* * *
Человек на полу не подавал признаков жизни, и Валерия лихорадочно думала, что с ним делать. Телефон остался в спальне наверху, оставить гостя она не могла. А если он явился не один?
– Валерия Дмитриевна, только не пугайтесь!
Створка венецианского окна приоткрылась, и в комнату скользнул человек, одетый в темное. Валерия сжала в руке подсвечник и прикидывала, попадет ли она ему в голову сразу или надо подпустить его поближе – наверху спят ее дети, и этот невесть откуда взявшийся чужак пройдет туда либо через ее труп, либо никак.
– Валерия Дмитриевна, я Кирилл Маслов, помните меня? Я к вам весной лор-врача привозил, когда у Максимки ухо болело.
– И что?
Мало ли, что ты привозил врача, любого можно купить, любого можно заставить, а чужак в доме среди ночи достоин пули в голову, и за неимением пули – подсвечника.
– Сейчас…
Он двумя пальцами достал откуда-то сотовый, набрал номер, который у него явно в быстром наборе.
– Это я. Один просочился в дом. Нет, она его канделябром ударила. Что значит – каким? Серебряным, судя по цвету металла и характерному блеску. Да, сейчас.
Он осторожно протянул ей телефон.
– Это вас, Валерия Дмитриевна. Павел Иванович.
Не отрывая взгляда от него, Валерия протянула руку и взяла телефон, все так же сжимая подсвечник. Мужик на полу заворочался, и она, не глядя, бьет его ногой куда-то в живот, пальцам больно, потому что бальные туфельки – это не берцы.
– Лера, отбой. Парень свой. Прости, замешкались маленько, но бандит далеко бы не ушел. – Голос Олешко звучит виновато. – Я сегодня везде опаздываю. Как ты?
– Охтыжгребаныйтынафиг!
– Лера, это тлетворное влияние госпожи Булатовой, и оно до добра тебя не доведет. Впусти ребят, они осмотрят дом и заберут труп.
– Он жив.
– Нет, Лера, он уже мертв. Просто он пока об этом не знает.
Это Паша Олешко, которого она никогда не знала. Ника знает его таким, а она никогда не видела того, другого, который живет где-то на дне его улыбчивых карих глаз, и сейчас с ней говорит именно он. Но ей не страшно, она и сама сейчас – другая, из снов о Юге, табачных плантациях и доме с белыми колоннами. И эти двое, похоже, отлично поняли друг друга.
– Ладно.
– Дай трубку Кириллу.
Валерия отдает мобильный парню в темном, тот минуту слушает, потом произносит одно слово:
– Сделаем.
И все. В комнату скользят тени, а Валерия бежит наверх к детям. Рыжий Ричи поднимает свою царственную голову – его потревожили.
– Спят?
Это Кирилл, который следовал за ней по пятам.
– Спят…
Валерию слегка шатает от пережитого – нет, не страха, скорее напряжения, и Кирилл осторожно берет у нее из рук подсвечник, ставший вдруг тяжелым, а сам подходит к столику, наливает немного коньяка и подает ей стакан:
– Выпейте, Валерия Дмитриевна. Красивая у вас эта штука… ну, в кружевах. Вы прямо как королева в замке. Охрана у дома расставлена, внизу ребята караулят, больше никого не будет, это так, для порядка Павел Иванович перестраховался. Отдыхайте, Александр Михайлович в пути уже, вот-вот будет. Всяко прошу прощения за беспокойство.
А вот этого он от Олешко нахватался, думает Валерия и залпом выпивает коньяк. Она ненавидит вкус и запах коньяка, даже дорогого, как этот, но сейчас ей надо выпить, чтобы напряжение, сжимающее тело в пружину, ушло. Охранник исчез так же бесшумно, как и появился, и она сняла украшения, спрятала в шкаф пеньюар и переоделась в уютный халат. Ей нужно поговорить с Никой, ей хочется услышать голос мужа, хочется быть с ними, но дети, спокойно спящие в кроватках, не должны почувствовать ее тревогу. Ей очень хочется закурить – много лет она не ощущала желания курить, бросила давно, когда забеременела в первый раз, но сейчас это желание становится нестерпимым. Можно, конечно, стрельнуть сигарету у охраны – хотя вряд ли. Одним из условий в фирме «Радиус» было как раз отсутствие этой вредной привычки, Олешко настаивал на этом особенно, некоторым охранникам пришлось бросить, а кое-кто вылетел с работы, потому что продолжали покуривать вне служебного времени.
Валерия прикрыла дверь в спальню малышей и набрала номер Ники.
– Лерка, привет. – Голос Ники звучит устало. – Как ты там?
– Ничего. Что у вас?
– Нашли Майю, едем к ней. Саня домой наладился, а мы с Максом в больницу.
– Держи меня в курсе.
– Ага.
– Приезжай завтра к нам, что ли. – Валерии надо кому-то рассказать о том, как глухо стукнул подсвечник по голове чужака. – Посидим, потрещим.
– Не обещаю, но постараюсь. Все, мы приехали. Завтра созвонимся.
Сказка, пришедшая из сна, странным образом переплелась с сегодняшней ночью, и Валерия, отбросив волосы за спину, выходит на балкон. Внизу горят фонари, блестит крыша машины, орут сверчки, от озера ветер доносит запах тины и чего-то, чем пахнет только у рек и озер – травами, камышом, водяными лилиями и сырым песком, запах этот она ощутила первый раз. Может, потому, что искала совсем другой запах? Но табачные плантации и тысячи восковых свечей, освещающих бальный зал, – это где-то во сне, и оливковое платье с нежнейшей пеной кружев – тоже там, как и шляпка с лентами, и ожидание жизни, все это осталось в ее снах, непонятных даже ей самой.
Ворота открылись, по дорожке едет машина. Валерия смотрит, как муж выбирается из салона, джип разворачивается и уезжает. Панфилов стоит внизу и смотрит на нее, и Валерия знает – она остается здесь, с ним. Отныне и навсегда.
* * *
– Она не просыпается.
Медсестра с сочувствием смотрит на Матвеева, а он держит прозрачную ладошку Майи в своей руке и ощущает холод. И только линии на экране с небольшими редкими зубцами свидетельствуют о том, что ее тело живет – просто замерло, затаилось, пережидая опасность. Но как позвать ее, как достучаться? Он не знает, и все, что он может, это сидеть здесь и мысленно просить Майю: вернись, вернись ко мне!
– Макс, нам пора. – Ника кладет руку на голову брата. – Идем, дорогой, это больница, здесь долго нельзя. А завтра придем снова.
– Ты права.
Он уходит, боясь оглянуться.
– Давай заедем к ней домой, там Пашка закончил воевать с «Гнездышком». – Матвеев нащупывает в кармане ключи. – Поглядим, что и как, может, ты что-то посоветуешь.
– Давай.
Они останавливаются около дома с башенкой. Матвеев открывает подъезд – около подвала сиротливо стоит металлическая тележка, ощетинившаяся метлой, граблями, лопатой и вениками. Сердце Макса сжимается – Майины руки каждый день полировали ручки этого нехитрого «инструмента».
– Она проснется, Максим. Вот увидишь. Надо завтра пойти к ней на работу и сообщить о том, что случилось, а то ведь возьмут да уволят за прогулы. – Ника поднимается по лестнице и говорит шепотом: – Просторный подъезд, однако, у нас не такой.
– Этот дом на семь лет старше твоего. – Матвеев открывает дверь в квартиру. – Заходим, что ли.
Он зажигает свет в прихожей и снимает обувь. Да, работники фирмы знают свое дело: если бы он сам не видел разрушения, которые сотворили здесь бандиты, он бы ни за что не поверил, что несколько дней назад эта квартира представляла собой декорацию для фильма об Апокалипсисе.
– Смотри, даже статуэтки такие же нашли, и сервиз снова цел! – Ника берет в руки чашку в цветочках. – Нет, не склеили – это другой, точно такой же.
В ванной полный порядок. Матвеев рискнул переделать все – он помнил, как Майя говорила, что хочет кое-что изменить, и теперь здесь совсем другой интерьер, но хозяйке должно понравиться.
– Кухню тоже привели в порядок. – Ника оглядывает квартиру. – Просто поверить не могу, что она все это сама делала!
– Нужда всему научит. – Матвеев потер пальцем стену – да, окрашено заново, но краска подобрана точно в тон. – Мне бы с Павлом поговорить, но он трубку не берет.
– Макс, не трогайте сегодня его – ни ты, ни Панфилов. Павел сделал все, что мог и что не мог – тоже сделал. И не похоже, что история к концу приближается, ведь эта треклятая кукла до сих пор лежит в моем сейфе. Едем домой, там мама беспокоится.
Они закрывают квартиру и снова едут темными дворами. Ника внимательно смотрит, чтобы случайно не задавить зазевавшуюся кошку – примета хуже некуда, тяжкий груз на совести, и вообще ужасно.
* * *
Павел чувствует, что устал. Которые сутки на ногах – прежде это бывало часто, но времена секретной службы ушли, и вместе с ними ушли в прошлое многодневные напряженные дежурства. Хотя то, чем он занимался там многие годы, осталось с ним, загнанное на дно памяти. Это неприятные воспоминания, и тот, другой человек, который творил те дела, таится где-то внутри. Раньше Павел пытался его изгнать, но пришел момент, когда он понял – это часть его самого, и без этого второго он не будет самим собой.
Сегодня он устал и недоволен собой и окружающими его людьми.
А их несколько, и все они висят у него в подвале, к каждому он найдет свой подход, а потом решит, как с ними поступить дальше, но решение его никому из них не понравится в итоге.
– Я же предупреждал тебя – отзови своих дебилов. – Павел прикидывает, с чего начать, и останавливается на наборе спиц. – Я говорил, чтобы вы притормозили?
– Послушай… не надо. Я тебе уже все сказал. Я не мог их отозвать. А девчонку не вернешь, так уж случилось, что же нам, погибать из-за нее?
– А почему бы и нет? – Павел прикидывает поле деятельности. – Она для меня имеет ценность, а все вы – нет. Ты расскажешь мне сейчас все по порядку. И тогда…
– Ты отпустишь нас?
– Не будь дураком. – Павел коротко и зло засмеялся. – Никто из вас не выйдет отсюда. Но я обещаю не трогать твоих дочерей и внука.
– Ты не посмеешь.
– Не надо говорить человеку с ножом, что он посмеет, а чего нет. – Павел отложил спицу. – Нет, не тот инструмент. Знаешь ли ты, что тело человека – это скрипка, но смычок каждому нужен свой, только тогда скрипка будет петь без фальши и вранья. Можно даже сказать, что я извлекаю из недр этой скрипки правду, потому что под моими инструментами никто не может удержать надетую на себя маску. Только настоящее, только правда. Та правда, которую ты сам себе не осмеливаешься сказать, ты скажешь мне. Все вы, каждый. А потом, конечно, я позабочусь о том, чтобы все сказанное попало по назначению, так или иначе. Был такой гражданин – Харон, может, слышал? Он перевозил души усопших через Стикс. Ну, с лодкой и Стиксом древние перегнули – это был образ, понятный прихожанам. Вот лодка, вот лодочник, вот река, вот деньги на переправу, есть деньги – едешь, нет – торчишь на берегу, как дурак. Но это иносказательно все, понимаешь? Харон – это парень, который вытаскивал души настоящих граждан из водоворота их памяти, забитой несущественными воспоминаниями, которые похоронили под собой то, чем человек по своей сути являлся. Он не то чтоб вез их в лодке, а добывал их суть из недр погрязших во лжи душонок. Есть ведь множество вещей, в которых мы лжем сами себе. Например, мы лжем себе, когда говорим: я толстый, потому что у меня такое телосложение. А на самом деле надо говорить: я толстый, потому что жру постоянно, и повесить табличку с надписью «Отойди от холодильника, жирная сука!» выше моих сил. Или вот, например, изменяет человек жене и говорит себе: это потому, что она не следит за собой и не дает мне. А надо говорить: я изменяю жене, потому что я своим скотским к ней отношением превратил ее в свиноматку, я плевал на нее с пожарной каланчи всю свою жизнь, считая, что она мне должна стирать портки и готовить борщи, а теперь меня эта жирная свинья не возбуждает. И она накапливается, эта ложь… я имею в виду только ложь, которую мы говорим себе и в которую сами начинаем верить. А у Харона задача – выудить из памяти человека то, чем он, в сухом остатке, является: например, похотливым, жадным и эгоистичным сукиным сыном, который плевать хотел на все, кроме своих мелких желаний и пороков. Как тебе моя теория?
– Хорошая, как и всякая теория. А сам-то ты нашел свою суть в куче лжи?
– Давно нашел. – Олешко наконец подобрал подходящий нож. – Я знаю, кем являюсь, я давно посмотрел себе в глаза и честно сказал: я циничный патологический садист, который поставил свои наклонности на службу обществу. Но у меня есть и хорошие черты. Я очень люблю своих друзей и весьма позитивно отношусь к кошкам.
– К кошкам?!
– А, ты ведь не знаком с теорией превосходства расы кошек над человечеством! Есть у меня хорошая подруга, практически сестра, вот она бы тебе всю эту хрень по полочкам разложила с удовольствием и вроде бы шутя, но сдается мне, она и сама в это верит нехило… ну, недосуг мне тебя просвещать сейчас, адептом кошкоцеркви тебе уже не стать в любом случае, а дела наши спешные.
Павел еще раз осматривает нож и удовлетворенно хмыкает.
* * *
Она почти не помнила себя в детстве. Уходящее трансформировалось в настоящее, не оставив сколько-нибудь заметных воспоминаний. Она вошла в юность, имея за плечами пустоту – не запомнились ни подружки со двора, ни какие-то волнения в школе, ничто не тяготило ее, она шла по жизни легко и свободно, пока не заболела мама, а потом оказалось, что все значимые воспоминания связаны именно с ней – когда начались все мамины странности и чудачества, они с отцом смеялись и не понимали, и мама не понимала, смеясь вместе с ними. А потом она пугалась своих поступков. Но вскоре перестала пугаться. И смеяться перестала. И быть – тоже перестала. Ее не стало, по земле ходила враз состарившаяся оболочка, но внутри этой оболочки мамы уже не было.
Вот это оказалось материалом для памяти, который заполнил ничем не омраченную пустоту прошлого, потому что именно горькие потери и счастливые обретения формируют то, что мы называем памятью и прошлым. Родители оберегали ее от первого, потому в ровном движении ее жизни не было и второго, все ее достижения воспринимались как нечто само собой разумеющееся, и только когда стена, воздвигнутая родительской заботой, рухнула, стало понятно, что есть что в ее жизни и нынешней, и прошлой.
Мамы уже не было с ними.
И это оказалось страшно и непонятно, а для отца и вовсе непосильно.
И все это было сном.
Ей снова десять лет, они сидит на веранде бабушкиного дома, в саду цветут шальными яркими шарами георгины, пахнет мята, которой развелось видимо-невидимо, желтые цветы чистотела проглядывают сквозь нежные листья, отец читает журнал «Наука и жизнь», найденный на чердаке, а мама режет запеканку из творога.
И она рада, что все страшное ей приснилось.
Но в том сне было и хорошее. Темные глаза, такие знакомые, смотрели на нее со снисходительной лаской – ну что же ты, девочка, просыпайся, хватит спать! Она не помнила, как зовут этого человека, но во сне он всегда называл ее – девочка. Но она же сейчас не спит! Это раньше она спала, и ей снилась страшная жизнь, где мама была не похожа на себя, где отец пил, дрался и бил посуду… этого же просто не могло быть, потому что мама – вот она, привычно улыбчивая, тихая и все на свете умеющая. И отец, сильный, веселый, знающий ответы на все ее вопросы, он не мог стать злым незнакомцем, не помнящим ни себя, ни ее. Это все ей приснилось.
Но как быть с другим человеком, он где-то там, во сне, – почему же так тоскливо, когда думаешь, что он просто ей приснился? И почему она не помнит имен?
Майя смотрит в сад, там на качелях сидит девочка с темной челкой. На ней цветастое ситцевое платье, на ногах «вьетнамки», она отталкивается тонкими ногами от земли и раскачивает качели, и Майя не понимает, откуда эта девочка в их саду, почему она вообще здесь.
– Майя, иди пить чай.
Это мама зовет девочку, но та не идет, просто смотрит на них из сада, и Майя хочет спросить у мамы, почему она зовет чужую девочку, но понимает, что не помнит своего имени. И пока не вспомнит, не смеет ни о чем спрашивать.
Как можно не помнить своего имени? Разве девочка в саду – Майя? Почему, если Майя – это она сама, а та чужая девочка – не она. Или тоже она? Но как это может быть?
– Просыпайся, девочка.
Серый в полоску кот прыгает ей на колени, трется и урчит, и Майя знает, что это кот из сна, и он каким-то образом нашел ее здесь, его имя она помнит точно – Буч. Она гладит кота, его шерстка знакомо шелковистая, и это тоже – она помнит – из того сна. Кот прыгает на пол, выскакивает в сад и бежит по дорожке, и она бежит вслед за ним, и дорожка через сад заканчивается около забора. Калитка незнакомая, но Буч прыгает на нее и оглядывается – мол, чего встала, идем! Майя открывает калитку – и летит сквозь туман, где чей-то знакомый голос шепчет ей: вернись, вернись ко мне.