Глава девятнадцатая
...Пред цари глаголюща и не страшася.
Патриарх – живой образ самого Христа...
1
Ночь, заполночь приехал на новгородское подворье царский духовник Стефан Вонифатьев. Вместе с митрополитом Никоном отстоял повечерницу, а уходя, вдруг присоветовал: де, ежели станет государь зазывать на патриаршье место, то шибко не чинись.
Сознайся, митрополит, ведь поджидал высокой вести? не тебя ли спосылали за мощами святого Филиппа на оток земли, на Соловки? выходит, загодя посулил государь главизну над вдовеющей церковью?
Но врасплох застала весть. Никон вздрогнул и не сдержал довольной улыбки. Он мысленно похулил себя за тщеславность и отвернулся к темному окну.
«Что же сам-то не сел на женихову стулку? – спросил сухо, с непонятной обидой, выравнивая рукою складки суконного полавошника. – По тебе невеста, по тебе хлопочут священницы, ты и паси ее».
Но Стефан мимо уха пропустил намек, блеклым взглядом объял митрополита и земно поклонился, благодаря за честь, прошелестел, как полночный озерной камыш: «У меня, владычне, уж и кости полы, ветер смерти дудит в мои суставцы. Вот и гроб приспел. Какой из меня толк, старого гриба? Отойду днесь, так поставь клырошанить киевских казачат. Сладко поют отроки, словно ангелы...»
Протопоп уже повернул к двери, взялся за скобу, когда Никон, опомнившись, вскочил испуганно, вскричал вослед:
– Нет-нет, Вонифатьич. Только не я!
Стефан неторопливо оборотился, старчески переступая сафьянными чеботками, помогая каповой ключкою. Лицо под темным куколем светилось, как бы сотканное из серебряной паволоки, пепелесая борода стекала по груди, и в ней потонул теплый кипарисовый крест. Никон дыбился под притолокой, головой упирался в дубовую матицу: мала келеица для монаха, давит на рамена. Уродил же Господь детину: ему и орать безнатужно христианскую пашенку, тянуть православную русскую борозду. Но отчего темные глаза без зрака и нет в них света? Иль причудилось лишь в за полночь? У иконостаса свечи восковые жарко горят, играют блики на лиловой рясе и на шелковых, обшитых серебром путвицах, но трепетный огонь не достигает до Никоновых очей. Лишь на мгновение смутился Стефан, заподозрив недоброе, но тут же, отогнав смуту, отбил владыке большой поклон:
«Хошь, на колени падет старик? Зазываю я вместях с государем. И все ревнители в полку с нами. Много званых, да мало избранных, святитель. Ведомо Руси: молитвенник ты и заступленник за скорбных и сирых. Тем и государя под себя подшатил. По весям далеко слух по тебе. Бери, Никон, в жены вдовеющую церковь...»
Митрополит протянул встречь гостю обе руки, как бы оградился ими от последних слов, упредил себе дорогу в отступ. Заговорил утищенно, подбирая в ряд каждое слово. Цветист на речь любомудр Никон и каждым словом притяглив, как природный камень-магнит.
«Как хошь, Вонифатьич. Нет и нет. Весь мой сказ. Во гресех погряз и жажду покоя. И сам посуди, добрый вещун! Прежде иереи были златые по нравам, хотя и служили на деревянных потирах, а нынче мы медные и железные по словам и делам, хотя и совершаем таинство причащения в сосудах златых и украшенных. – И, не сдержавшись, Никон невольно воспалился собственным красноречием. – Гляди, Стефан, какая в Руси перемена? Ты дай мне архиерея, который бы стяжал кротость Моисея и ревность Илии; и я предпочту его всякому кесарю. Но если между нас являются неепископы, а помрачители, недобро живущие, от них же первый есмь аз окаянный, то какой нам стыд, какого ожидать благословения? Предстоятель церкви должен быть светильником, поставленным на золотом свешнике, чтобы быть видиму, как некоторый Фарос и колосс светящийся. Таков подобает нам архиерей – преподобен, незлобив, нескверен, светлее и чище адаманта, который в пламени огня не сгорел, но еще более очищался...»
«Прости, владыко. Пристал я к тебе, как платяница к коросте», – устало, смиренно попросил протопоп. Через два часа служба в Благовещенском, а еще и не прилег Стефан. Да и то, изжился совсем: ляг да и помирай. Не с Никоном ему тягатися: тот, бывает, коли подопрет нуждишка, и трое дён не заспит, и все сияет, как новехонькая гривна.
«Бог простит, Вонифатьич», – Никон благословил ночного гостя, протянул для целования руку, приблизя лицо свое к старику. И увидел Стефан в глазах Никона слезы. Протопоп взволновался, сдернув суконный колпак с ковыльных волос, приник к мужицкой толстопалой руке митрополита. Никон поцеловал Стефана в серебряную редкую макушку, почуяв горьковатое старческое тепло кожи. Как отца родимого благословил, напутствуя в мир иной. Да разве и не батькою в последние годы стал ему Стефаний? Под его кротким, но всечасным призором, под его тихомирным словом возрос, достигнув святительского сана.
«Ну что передать государю? – настаивая, спросил Стефан и, видя, что Никон смолчал, замешкался, добавил, утверждая разговор последним словом: – Молись, владыко, и найдешь ответ у Господа».
...Не покорливым словом, но внезапными слезами митрополита уже уведомился царский духовник о согласии.
Проводив гостя, Никон вознамерился прикорнуть на одну щеку. Из рундука достал перепоясанное ремнем спальное место, раскатил на лавке бумажный тощий тюфак, в изголовье бросил плоскую подушку, набитую конским волосом, снял рясу и, оставшись в портах и срачице, опустился устало на постель, понурясь, кинув огрузнувшие руки промеж широко расставленных колен. И вдруг забылся Никон во внезапном покое, похожем на краткий обморок иль тонкий сон. И было ему видение. Будто церковь горит деревянна о пяти главах. И Никон посреди пламени одиноко тушит храмину, задыхаясь от дыма. Непонятно, чем гасит, ведь в руках ничего нет – ни кокота, ни бадьи с водою, – но, однако, мечется средь куполов, по закомарам, по лемехам кровли, и где ни появится, там пламя вдруг никнет. И чей-то глас тут возвестил ему: «Сынок, родименький, спасай церковь!» А внизу народ без пути мечется, вопит всяк свое, галдит, прижаливая митрополита: «Владыка, занапрасно погибнешь! Сползай, владычне, ино поздно станет!» И снова с небес бысть глас неведомый: «Спасай церкву, святитель!»
Тут Никон внезапно выпал из тонкого сна. Размеренно встряхнул головою: и не ведомо – дремал ли? Поблазнило ли что иль вьяве приключилось с митрополитом и Господь весть дал? Запах пожарища стоит в ноздрях, и пелены дыма слоятся под потолком. Никон потянул воздух: де, не горит ли подворье, часом? Да нет, приуспокоился, лишь пахнет ладаном и сгоревшей свечою, да легким потом истомленной плоти, да горьковатым духом набрякшей в переносье крови. «Молися, и Господь даст весть».
И вдруг всплыло в памяти нагаданное Никону еще в юности вещуном-мордвином, кривым соседом. Пригласил к себе ведун и объявил парнишке, что юность провел в Жел-товодском монастыре за наукою, ночуя под колоколами: «Царь будешь, парень, иль патриарх». Тогда псаломщик Никита Минич принял слова обавника, как шутку лишь, посмешку.
А ведь тлела, оказывается, шаяла в потайке безумная искра, зароненная в сердце бесноватым мордвином. И неуж сбылось?
«Я пат-ри-арх!» – протянул Никон шепотом, еще робея. Он приблизился к хрустальному зеркалу, обложенному таусинным бархатом. И повторил уже уверенно: «Я пат-ри-арх!» Из глуби зеркала на Никона глянули мрачные, без искры глаза с набрякшими веками, смолевой оклад бороды, покляповатый длинный нос с пригорбком; густой тяжелый волос черной волною скатился на вислые плечи. Гречанин какой-то обличием, чужеземец выглядывал из зеркального хрусталя. Полноте, да не этого ли сербиянина метят нынче в патриархи Руси? Досужие языки молвят: де, из волжских мордвин будет, из самых смердов.
«Сынок родименький, спасай церковь!»
Усмехнулся Никон, гребнем из рыбьего зуба ухожливо разобрал бороду на две стороны, расчесал толстый ус: объявились на свет вишенные набрякшие губы. Ой, трудно будет источить, изнурить и пригнести эту природную и богоданную грешную неутомимую плоть...
Ее-то вдруг и захотелось усмирить Никону, обрядить и урядить: будто тестяная квашня, расползлось тело, и живот попер, полился вон из рубахи. Но посудите, откуда в мужике порода? Коли хлеб по хлебу да каша на кашу. Само рыло вопит из саккоса: мужик ты! Куда лезешь во тщете своей, по хилой лестнице цепляешься вверх, теряя всякое разумение? Но коли падешь, стремишь вниз, то сотрясется вся земля от краю и до краю.