Книга: Раскол. Роман в 3-х книгах: Книга I. Венчание на царство
Назад: Глава восьмая
Дальше: Глава десятая

Глава девятая

В канун Пасхи Федосью с нарочным вытребовали к царице. Была боярыня по мужу Глебу Ивановичу в свойках государыне Марьюшке и числилась в высокой чести. Долго сбивался гостевой поезд, обряжалась колымага впервые по нынешней весне, одевали аргамаков в дорогой убор. Ехать по Варварке минут десять, но дело не во времени, но в чине.
Пока хлопотала дворня, по обыкновению, навестила Федосья Кирюшу. Жил леженка в особой клети, подле сада, и, судя по тропе, убранной от снега до самой травяной ветоши, его навещали почасту. Это был крохотный бревенчатый лабаз, крытый берестою, с деревянной дымницей над крышей, большую половину житья занимала битая глиняная печь. В курной избенке и перемогался сирота, задыхаясь от дыма и за те муки благодаря Господа. С нынешней весны Кирюша перебрался под образа на лавку, на другой скамье стояла домовина, обтянутая черным крепом, на крыше гроба лежало медное распятие и день и ночь горела в стоянце свеща. Федосья по трем ступенькам спустилась вниз, у закрытой двери попросилась войти, смиренно ожидая отклика. Послышалось: «Аминь», и боярыня вошла в келейку, с постоянным вниманием оглядывая ее с порога. И в который раз она подивилась гробу, он был явно мал для нищего. Крохотное оконце, затянутое бычьим пузырем, вытаяло от сугроба наполовину. Сыро было в келейке, убого и тесно. Кирюша лежал на скамье, накрытый бараньей шубою, под головой сосновое полено. Отросшие до плеч волосы заплетены в жидкие косички, пробор на голове словно бы разрубал ее пополам и был безжизненно бел. Лицо истончилось до прозрачности, и сквозь кожу просвечивала кость: так показалось Федосье. Глаза же, густо опушенные ресницами, были лихорадочно возбуждены. Кирюша не удивился приходу гостьи, приветно протянул ладонь с длинными кривыми перстами. Федосья протиснулась меж лавок, неловко оперлась на гроб, едва не сронив свешу. Лишь на мгновенье на лице Кирюши вспыхнуло недовольство, но блаженный тут же скрестил руки на груди – Федосья подивилась, что в келье пахнет мятою: она принагнулась и поцеловала Кирюшу в высокий светящийся лоб.
«Довольно ли кормят?» – спросила боярыня, невольно примечая, что в жилье не пахнет ествою и ничто из утвари не напоминает на брашно и питие. Кирюша же оставил слова без ответа, неожиданно и властно провел ладонью по вспухшему животу Федосьи и довольно рассмеялся. «Спеет, – утвердился он, отвечая собственным мыслям. – Брюхо-то острое, горбиком. Парнишонко будет». Кирюша так предрек, будто утробу сквозь высмотрел. Федосья не успела и разгневаться. Вернее, осудила блаженного за откровенные слова, но тут же и простила его, боясь Кирюшиного сглазу за оговор. Но подумала вдруг, что прикосновение желтой постной ладони не показалось запретным и мерзким. Все готовилось в ней озлиться на блаженного, но кто-то невидимый дозорил и зажимал горло. Боже, подумала всполошенно, с каким-то любопытным пристрастием осматривая худое, влажное лицо блаженного, погруженное в себя: крупные птичьи веки накатились на глаза, но тонкие ресницы всполошенно мерцали. Чего молчишь-то, заговори! – мысленно попросила Федосья. Она вдруг уверилась, что вся жизнь предстоящая зависит от Кирюши. Вот он явился однажды, принес ей радость и в один час подымется с лавки и унесет с собою ее будущее.
Кирюша подслушал Федосьино молчание и сурово, без обычной ласки в голосе стал наставлять боярыню:
«Толчешь-нет камень-от Моисеев? Ему, сестричка, цены нету. Его от дегов через Амбрук да от польских жидов переслали мне с нарочным».
«У Сергия была с Глебом Ивановичем, просили чадо, в Чудове были, у Пафнутия были, у Вознесения были, у Богоявленья, – перечисляла Федосья, отчего-то противясь блаженному и не признавая его пророчеств. – Вот и авва Досифей молил нам сына».
«Пастыри церкви только именем пастыри, а делом волцы. Это я заполнил тебя, – снова довольно засмеялся Кирюша. – Вспомни, Создатель одним лишь словом напитал чрево Девы Марии, не распечатывая его. И она родила Христа. Фе-досья-я-а, ты же сама позвала меня, – умильно протянул Кирюша, приподымаясь на локте, глаза его загорелись желтым. – Я услышал и пришел, безногий, но пеши чрез всю престольную, чтобы напоить твою тоскующую пустынь. Всем златом мира не посеять в ней благоуханного крина. Но явился я и мыслию покрыл тебя, аки бык покрывает наспевшую телку... Чую, как ты противишься мне, юная грешница».
Кирюша досадливо вновь попытался достать боярыню рукою, ему нравилось задорить женщину. Но Федосья отпрянула, задела локтем домовину: медный стоянец, загремев, закатился под лавку, свечной огарыш загас, и келейка погрузилась во тьму. В проталинку окна едва сочило светом, и поначалу, пока глаза не привыкли к сутемкам, Кирюшин прислон показался захороненным в землю.
«Ты подлый рабичище! Несешь суторщину, какая на глупый ум взбредет, – осмелев в темноте, не чувствуя на себе постоянно сияющего взгляда лежунца, воскликнула Федосья. – Забудь, раб, свой мысленный блуд. Все твои погремушки и черепки я срыла в скотиний навоз. Не было ничего, не было, слышь меня! И не велю более, ничего не велю! Одного лишь Господа Бога приемлю. – Она перекрестилась невидимым образам. – Тебя, убогого, призрела лишь за-ради Христовых страданий. Ты понял меня, шептун?»
В ответ раздался мягкий смех.
«Блядка ты, юная блядка. Гобзование свое считаешь да под себя кладешь, а оно тьфу, тля, – жалостливо, кротко заговорил блаженный. – Чти Стоглав, Федосья. Иль запамятовала? Там сказано: многие волхви и еретницы, пророчицы и блаженные, богомерзкие бабы и кудесницы, и иная множайшая волшебствуют и ложная вещают, а народ им верит. Ты ве-ри-ишь мне, Федосья! А что Бог? Я тебе Бог. Господь словом распечатал Деву, а я тебя отворил чарами. Что твой Глебко Иванович со своими гобзами? Я Христос на земле, для всех вас предстатель. А твои попы меня шпыняют, они готовы меня в огонь посадити. От ножных цепей остыли мои кости, и я, нынь лежунец, питаюсь от твоих крох. За что казнишь, Федосья, родителя твоего нерожденного сына?»
«Не смей себя так называть. Один родитель, Глеб Иванович. И по то еще ругаю тебя, что Господево на себя переимываешь, самохвал. Кобью и чарами глупых жонок вводишь в прелести, называя себя святым. От века неслыханно, кто бы себя велел в лицо святым звать, разве Навходоносор вавилонский. Да и поделом досталось ему, безумному! Семь лет быком ходил по дубраве, траву щипал, плачучи. А то приступу не был: Бог есмь Азъ! Кто мне равен?»
«Я с тобою, Федосья, коториться не буду. Ступай себе, куда пошла. Тебя нынче Анисья, дурка, обидела. Сказала: де, змееныша в себе носишь. Ту грязь ты с себя скоблишь да на меня и валишь. А на душу святую грязь не льнет. Ступай гордыню тешить, сук рубить, сына не дождамшись... Да вели мне свету подать. – И вдруг сурово добавил, настигая Федосью у самой двери: – Как выйдешь, оботри ноги о ветошку. Забудь дорогу ко мне. А я вервь непроторжену обрываю меж нами...»
Федосья вздрогнула от последних слов, словно бы очнулась от содеянного, замешкалась, наискивая ногою ступеньку, и, решившись, резко отпахнула дверь. На воле было по-апрельски сине, солнечно, радостно. Под сердцем ворохнулся сын.
«Нищий сумасброд», – гордо подумала боярыня о Кирюше, степенно подымаясь по приступкам в колымагу.
Назад: Глава восьмая
Дальше: Глава десятая