Книга: Раскол. Роман в 3-х книгах: Книга III. Вознесение
Назад: Глава пятая
Дальше: Росстань

Глава шестая

ИЗ ХРОНИКИ: «В день Богоявления во время Крещенского водосвятия в присутствии царя Федора Алексеевича на иордани старообрядцы безстыдно и воровски метали свитки богохульные и царскому достоинству безчестные... тайно вкрадучись в соборные церкви, как церковные ризы, так и гробы царские дегтем мазали и сальные свечи ставили наущением того же расколоначальника и слепого вождя своего Аввакума. Он же сам на берестяных хартиях начертывал царские персоны и высокие духовные предводители с хульными надписями и толкованиями, и блядословными укоризнами, весьма запретительными не токмо от всего священного писания, но и от божественных уст Спасителя нашего...»
Ну что ж, пора пришла одевать смертное.
Все враги посрамлены, и шиш антихристов Никон, с кем ратился тридцать лет, уже в могиле, попал к бесам в охапку...
Стрелецкий капитан Иван Лешуков не зря мечет громы в Пустозерской слободке, шерстит власти, стражу; и в Аввакумовой ямке, не сказавши ни слова, молчком все переворошил, сыскивая хульных на царя писаний и всяких злопакостных памяток, словно протопоп дурень набитый и сам топор на свою голову точит. А где тут прятать? всей тюремки-то земляной три шага, от порожка не отходя все видать. Пробовал десятник под присмотром капитана в полу ковыряться, да земля Богоданная промерзла на сто сажен вглубь. Нашел-таки стрелец потайную склышечку в подпечке, добыл полдести бумаги, да черниленку сухую и бутылочку с песком, да дюжину лебяжьих и гусиных перьев, что во множестве могут притащить пустозерцы, лишь пожелай. Ну, а всякие там истины на царя, коих так боятся в Москве, давно спроважены на Русь и отныне нетленны.
Да и нужны ли были капитану Лешукову какие-то улики? Горбатого могила исправит; враг хорош лишь мертвый, от него не станет соблазнов. Не для допросу попадал капитан в Пустозерскую слободку на край света, два с лишним месяца волокся обозами до Мезени, объявив Артемону Матвееву царский указ о помиловании, а оттуда на оленях до Печоры, чтобы только высказать несколько гневных государевых упреков земляным узникам. Дело-то было давно вырешенное, и оставалось лишь его исполнить...
В начале страстной недели Куземка Баженов принес весть: де, на торговой площади под детинцем мужики ладят новенький срубец, знать кого-то жечь норовят. Иль пугают? «По нас смерть пришла, Куземка. И слава Богу», – бесстрастно отозвался протопоп. «Да не посмеют батюшку в распыл! По батюшке тогда вся Москва возрыдает. По всей земле горем отзовется», – успокаивал Куземка, верно зная от сопровождающих стрелецкого капитана служивых, что прибыли те в острожек по Аввакумову душу.
Протопоп попросил у стрельца дровишек, воды кадцу. Истопил печь, помылся. И, слава Богу, готов умирать. Если сладили, торопясь, кострище, то ему не пустовать. Оделся в чистое смертное, встал на молитву, не тоскуя, отказавшись от сна. Черно было за окном, студливо, могильным мраком принакрыло снега, и ни на что за тюремкой не отзывалась жизнь, будто вся Русь погрузилась в смерть. Аввакум уже свыкся с мыслью об огне, будто не раз уже побывал в нем, обновился в том жаре и стал весь прокаленный, как шкворень. Лишь порою невесть отчего вспыхивало под порогом белесое пламя, облизывая Аввакуму, стоящему на молитве, голяшки, и лядвии, и спину, аж жарко и потно становились до самого нутра, и сам с собою толковал протопоп уж в который раз вразумленное: «А во огне-то небольшое время потерпеть. Не успеешь, батько, оком мгнуть, как душа-то и выступит. Конечно, славное бы дело шиша антихристова Никона в костре сожечь да пепел тот развеять по ветру. Да у молодого царишки жила тонка, не хватило духу, поддался антихристу, пособил бесенку суда праведного избегнуть».
Аввакум обводил сторонним взглядом обжитую нору, с которой свыкся в эти пятнадцать лет, и вдруг стало жалко не себя, но скромных беззатейных вещичек, что пропадут ведь без хозяина. Подумал: надо утром Куземке передать, не сгодится ему, так хоть пропьет, помянет раба Божия, а то сряда Протопопова пойдет по рукам. Ну, а что еще пожалеть? Детей духовных на Москве? Дак те уж сами на добрых ногах, имеют путнюю голову. Земных богатств не нажито: явился на свет голым, голый и ухожу. Пред Настасьей Марковной виниться? Ну, да ее Бог простит и помилует. А пред детьми и подавно вины нет, выращены, у самих свои детки по лавкам; знали, уцепившись за батькин подол, в какую юдоль подалися, по каким тяжким страстям отправились до скончания жизни.
Утром, еще затемно, за ним пришли.
«Собирайся, узник. Господь по твою душу прислал», – сказал виновато Никита Солоношник.
«Нищему собраться, только подпоясаться. Я сызмала готов. Спасибо, Никитушка, что пришел, не позабыл!» – Аввакум низко поклонился, накинул поверх смертной рубахи овчинный шубняк. Куземка не сдержался, порывисто обнял страдальца, расцеловал, заплакал.
«Прости, батько...»
«Ну, будет тебе, будет реветь. Не к смерти, бат, иду, а к жизни», – сурово одернул протопоп... Эх, не ко времени слезы-то. Аввакум почувствовал, как сердце нехорошо расшаталось. И неуж я взволновался?
Аввакум торопливо пошел на выход, даже не оглянувшись. Он был в валяных опорках, и на воле в калишки сразу набился снег, остудил. Вот как хорошо снежком-то страстным омыло жилы!
В восточной стороне неба вещая птица Сирин, распушив свои червчатые и таусинные перья, опахивала крылами над постелью Господа. Страстной четверг нынче, четырнадцатое апреля! эк в какой необыкновенный день поноровило умереть! Через три дня Христова Пасха; Христа на землю, а мы к нему в чертоги. Авось не разминемся! Успею крикнуть: здравствуй, Батюшко, здравствуй, Отец родимый!
... К стороживой вахте вывели Епифания, Лазаря, Федора. На дьякона протопоп сначала и не глянул. В утреннем морозном полумраке сидельцы казались чужими, расхристанными, уже неживыми. Хотелось ободрить, вскричать: «Эй, чего перья повесили? Курицы мокрые или кто?» Но видел бы себя Аввакум со стороны, то особо и не петушился бы. Шубняк обвис, сам лицом черный, как головня, будто из могилы вылез в святочные праздники попугать православных, а заскочить обратно до третьих петухов уж и не успел, так и застыл в растерянности на земле-матери...
Эй, а куда же подевался полыхающий огонь курчавых непролазных волос священцы Лазаря? Стащил без нужды скуфейку, чтобы обтереть лоб, а голова-то нагая, как тыква.
Ему-то, воину, чего страдать и пугаться? сам же, бывало, страшил собор, как расстригали: де, киньте в костер, и огонь от меня отступит. Аввакум приклонился к Лазарю, уткнулся в широкое увалистое плечо, шепнул: «Помози, Господи!» «Чаю свидеться», – прошептал Лазарь, обнял протопопа, трижды расцеловал, шатая того в объятиях, как березовый кол, едва шубенка не свалилась в снег.
Потом Аввакум подошел к старцу Епифанию: «Благослови, отче, и прости меня, досаду». – «И ты меня прости, дружок богоданный. Ну что, покатимся на лихих огненных конех к Господевым вратам?» – «Покатимся, отче!»
Они благословили друг друга, припадая в ноги и помогая подняться. Епифаний был похож на ту добрую деревенскую бабу своими серенькими бесхитростными глазенками и благодушностью широкого морщиноватого лица, коих так много на Руси, что не любить его было невозможно.
«Отче, ты в огне-то возьми меня за руку. Вместях-то легше взняться в четыре крыла. Вот беса-то и одолеем. А то как бы с воза не пасть», – еще пошутил Аввакум нарочито громко. Епифаний не ответил, легонько отшатнул протопопа от себя, вздернулся бородою. До шуток ли сейчас?
Пришло время прощаться с дьяконом. Пусть еретик, качает его туда-сюда, молодой щенок еще в ум не вошел, вот и блазит в одиночестве, не знает, с какого бока к Господу припасть. Думает, Господь-то, как ягодный пирог; с какого боку ни откуси – все сладко. Ан Христос-то может и шугануть так, что и бела света не взвидишь...
«Ну что, дитятко бешаное, вошел ли в ум? – кротко спросил протопоп. – Довольно, однако, вздорить, сынок. Мы поехали, да и ты прискакивай на запятки. Прочнее держись-то...»
У Федора было бледное, сголуба лицо с черными обочьями; глаза побелели, выцвели, но были на удивление зорки, и пристальный взгляд не косил, лишь в глубине озеночков вроде бы мельтешил мелкий, как порох, гнус. Борода пестрая, трехцветная, один жидкий усишко зажат в губах, словно бы дьякон дал обет молчания.
«Прости ты меня, сынок. Такой уж я порато вздорный бываю. Хоть и поблудил ты довольно про Господа, смешал в одной посуде шти да кашу, но ведь вместях горим-то. Не держи на меня сердца, милый!» – Аввакум взмахнул руками, будто крылами, с заломом, и обнял бедного, прижал к груди, как родного меньшего сына.
«Тятя, и ты прости за все! С вами-то я смелой!» – воскликнул Федор и уткнулся протопопу в грудь лицом, завозился глазами в смертной рубахе. Эх, соринка-то не ко времени в зеницу попала! Шубняк свалился с плеч, но Аввакум так и не поднял его.
«А ну, будет прощаться! – вскричал сердитый сотник, не вем откуда прискочивший в острожек. – Недолго ждать. Скоро испечетеся, Господевы пироги, курам на смех!» – И он зареготал, довольный, что уже нынче отделается от острожников и отправится назад в Москву.
Ночью выпала легкая пороша, принакрыла слежавшиеся снега, и сейчас на серебристо-голубоватой перенове каждый звериный и птичий следок были словно бы вылеплены из пухлого рассыпчатого теста и залиты снятым молоком. Не зря под утро за кладбищем выли волки, отвлекали Аввакума от молитвы; ровный машистый след их, окропленный кровью, тянулся от Пустозерской слободки в речные боры. На ближнее веретье о край озера, густо обметанное вереском, вдруг выскочил рыжий лисовин, здоровенный такой псище, тявкнул и без заботы уставился на редкую цепочку людей, поникло бредущих от острожка к слободке. Почти из-под ног из мелкой еры взлетела с треском заспавшаяся стайка куроптей. Аввакум вздрогнул и очнулся.
Не странно ли, бредет человек на казнь, а взгляд его занимает всякая мелочь, коей бы в прежние дни не удостоил внимания... Ой, да весь мир ведь оставлял протопоп во всех подробностях, и каждая малость, что сейчас отвлекает сосредоточенный дух, размягчает его, погибнет вместе с протопопом, уйдет в огонь и развеется в дым. Нет-нет! Здесь не станет больше земли-матери, вековечной рожаницы, но она тоже последует в Горний Иерусалим вслед за сыном своим! «Прощай, мати моя, и здравствуй!» – мысленно воскликнул Аввакум, вдруг остановился, будто споткнувшись, и степенно поклонился на все стороны света и помолился востоку, где по всему небесному склону стояла глухая темно-синяя стена с розовым просверком, похожим на зрак. Там Господь мутовил, разгребал закосневший зимний заслон, чтобы скорее пробиться на промерзшую Русь.
И трое острожников, что плелись за протопопом, так же опамятовавшись, попрощались с родимой землею.
«Ну, будет вам волынить. Покудесили – и в могилку! – требовательно вскричал сотник. – Все съедено-выпито. Уж зажилися. Доколь мучиться и людей мучить?»
«Кала свинячьего тебе в пасть! – огрызнулся Аввакум. – Там-то уж будут тебе каленые пироги да огненное вичье, шалопут».
«Молчи, пес бешаный! Я тебя до кострища утолкаю в муку!» – сотник подскочил, взмахнул секирою. Не зря же точил ввечеру.
Аввакум победно вскинул голову, тряхнул плечами, чтобы скинуть шубенку для последнего боя: да где оно, уж давно потеряно в острожных снегах.
«Давай, йюдин сын, коли такой смелой!..»
Сотник споткнулся о взгляд Аввакума, очнулся, выматерился. Но вот этой-то перебранки и не хватало Аввакуму, чтобы сыскать боевой дух. Он сразу ожил, вскипел кровью, будто молодильной воды влили в тоскнущие жилы, весь взыграл сердцем... Вот сейчас и померимся, кто кого! Да все одно бесу ангела не одолеть. Умирать-то надо, смеясь, тогда и с Господом станет дружба.
Аввакум прибавил шагу, подол смертной рубахи запарусил на ветру. И все вокруг ожило, очнулось от спячки, загнулись над дворищами печные дымы, запушились лисьими хвостами, и поп Андрей вдруг нашел в себе силы, ударил в медное петье, и глухой звон печально поплыл над Пустозерском. Вот так бы и в костер с ходу, без промешки. Сотник спохватился, оставил страдальцев стороже и побежал в другой конец слободки, чертя снег саблею.
«Скочи, скочи, рыжий черт, скоро западешь в яму!» – пообещал вослед Аввакум, оглянулся на товарищей, улыбнулся беззубым черным ртом.
На площади было людно, всяк, кто мог ходить, – даже старичонки и древние старушишки – и те приковыляли, да и с собой притащили совсем малых. Под стеною детинца неряшливо громоздился срубец, набранный из тонкомера и дровья, лишь не было в новое жилье дверцы с висячим замком, но зияла черная, притягливая дыра.
Аввакум поклонился последнему пристанищу, стянул скуфейку с головы, кинул в толпу. Кто-то подхватил колпак, спрятал под зипун. Истошно зарыдала баба, напуганно заголосил ребенок; жена Лазаря Домнушка рвала на себе волосы. Православные ожили, запричитывали старухи, плакальщицы завопели еще по живым страдальцам. Пока не было на площади голки и свары, и никакого не затеивалось срама, но само это кипение взволнованного народа невольно понудило воеводу Хононева поторопиться. Он дал знак капитану Лешукову, тот зачитал вины. Стрельцы плотно обступили осужденных, заслонились бердышами.
И тут случилась заминка. Кто же первый шагнет в сруб?
Аввакум оглянулся, нашарил взглядом дьякона Федора:
«Не робей, сынок, садись на облучок. Да и полетим на огненных конях вместях. Кидай зипун-от на памяти. Там уж не сгодится».
Протопоп содрал с плеч Федора худую одежонку, скомкал и кинул тряпье через головы стрельцов в толпу. Платье развернулось на ветру и, паруся рукавами, долго сыскивало православного, в чьи бы руки упасть. И в этом замешательстве никто не заметил, как скрылся в срубе дьякон.
«Будут прокляты никонияны во веки веков! А нас праведных и огонь не возьмет!» – вскричал священник Лазарь и шагнул к последнему в жизни домку; он едва протиснулся в узкую дыру, чуть не порушил клеть. Пришлось заталкивать его бердышами в спину.
«Милые, болезные, не горюйте по мне, прошу вас. Я слез ваших драгоценных не стою», – прошептал Епифаний и шагнул в смертную изобку, протягивая руку назад; не позабыл старец последней просьбы духовного сына.
Аввакум не заметил его ладони, вошел следом молча и сказал, привыкая к темени сруба: «Господи, прими нас в свои объятия».
Сотник высек кресалом искру на трут, запалил бересту. Стрельцы плотно запечатали вход еловыми чурками. Потянул жидкий дымок, светло загнулся над снегами, но вскоре потемнел; хищно сверкнул пробежистый огонь, жадно лизнул дерева. Из сруба раздалось пение: «Христос воскресе, смертию смерть поправ...» Народ стал подтягивать горящим. Пламя набрало силу, взметнулось в низкое свинцовое небо, откуда сыпал легкий влажный пух.
... Осторонь от толпы пустозерцев стоял в дорожных оленьих одеждах староста кречатьих помытчиков мезенец Любим Ванюков; он только что прибыл по санному пути в слободку, чтобы набрать в артель знатких, хожалых ловчих, промышлявших птицу не только на Колгуеве и Матке, но и за Камнем в самоедских и остяцких землях.
После-то Любим сказывал, вернувшись на Мезень, что как костер-от распалился и стал сруб осыпаться, один из страдальцев вознесся в небо живьем. И по всем приметам то был старец Епифаний.
... Поминай же, Русь православная, верных сынов своих, святых мучеников за веру Аввакума, Епифания, Лазаря, Федора.
А душа протопопа Аввакума, взмыв от кострища белым голубем, помчалась прямиком на Москву по душу государя.
Царь Федор Алексеевич умер 27 апреля.
В Кремле примерял престол неистовый себялюбец.
ИЗ ХРОНИКИ: «... В 1676 году в Пошехонском уезде в Белосельской волости в приходе церкви Св. Пятницы в разное время сожглися 1920 человек».
«... В 1679 году в январе в шестом часу ночи на речке Березовке в своих избах вместе с попом Дометианом сожглися 1700 человек».
«... В том же году 4 февраля Мехонской слободки крестьяне, драгуны и беломестные казаки собралися со своими семьями во дворе у драгуна Константина Аврамова, нанесли туда пеньки, соломы, смолья и бересты и сожглися».
«... В том же году управитель Белоярской судной избы Карташов разослал по деревням памяти и затем сам наехал на тех крестьян, принуждая „креститься щепотью“, а кто ежели не подчинится, то приказано руки ломать. Он говорил: я-де теперь полную мощь имею, и потому будет во всей Сибири такой же розыск, каков был в Таре и Ясе. Карташов вымогал у раскольников деньги, отбирал красных лисиц и все ценное, что сыскивал в домах, бил плетьми, батогами и кошками, коптил на огне. Крестьяне, защищаясь от Карташова, решили гореть».
«... В 1682 году в селе Княгинино собрались мужи и жены из соседних деревень в одно гумно. Причастившись Св. Таин, они обложили себя снопами и зажглись».
«... В том же году в Новгородской губернии многие в могилах живыми погребались, только чтобы избежать никониянской веры, многие тысячи огнем в своих овинах горели и в лесах, в луговой стороне в морильнях от учителей своих запертые помирали».
«... В нынешнем 1682 году съезжаются на прелесть православных христиан и для самосожжения из городов, из сел и слобод всякие люди на Тобольске в Утецкую слободу к Федьке Иноземцеву и заводят такие же пустыни, как и на речке Березовке».
«... В 1683 году в д. Безсоновка Новгородского уезда зимней порою сами себя сожгли 20 человек».
«... В 1684 году первого августа в ночи в д. Лейкино Пошехонского уезда крестьяне из пяти дворов, собравшись под овин, зажгли сами себя, и сгорело 31 человек».
«... 12 августа 1693 года на Пудожском погосте закрылись в избах и сгорели более 800 человек. Главным был Василий Емельянов».
«... Наставниками в этом самосожжении были Тимошка Владимирец и Ярко Потолицын. Сожглися с ним: у Гритского жена с детьми Петрушкою и Ваською, Параською и Дашкою, у Долгого жена Офимья с дочерьми Василисою, Палашкою, Таткою и Веркою, у Владимирца одна дочь Матрешка, вдова Барминская Марья со внучатами Юркеем и Стенкою, казачий сын Ивашка Давыдов, а всего тридцать человек».
«... Тайно ушли из дому за 12 верст в пустой порослевый лес и там построили себе избы, куда по уговору увели 57 человек, и там собрався в одну просторную избу в марте месяце по раскольническому обычаю сгорели».
... Но самые страшные гари начались в царствование Петра и чуть после.
Назад: Глава пятая
Дальше: Росстань