Глава шестая
И вот финал. Корчной. Его я знал – во всяком случае, считал, что знаю, – гораздо лучше Спасского, а потому и опасался меньше. Когда меня спрашивали перед матчем, как я расцениваю свои шансы, я неизменно отвечал: игра покажет, – а сам уже подумывал о Фишере. И что этот цикл – не мой – от меня уже больше никто не слышал.
Нужно сказать, что первое время наши отношения складывались вполне сносно. Разумеется, я знал об ультиматуме Корчного нашим общим друзьям: или он, или я. Разумеется, он отдалился настолько, чтобы от тепла наших прежних отношений ничего не осталось; строгая официальность, холодная корректность, и, только если он чувствовал, что ничем не рискует, позволял себе съязвить. Разумеется, настраивая себя на борьбу, возбуждая себя, он натягивал соединяющую нас струну до предела, но, когда обстоятельства требовали иного, тут же отпускал.
Так, в Ницце на конгрессе, который должен был утвердить регламент предстоящего матча (одного из нас – меня или Корчного – с Фишером), мы договорились выступить единым фронтом и стоять насмерть против трех требований Фишера: 1) матч безлимитный; 2) до десяти побед; 3) при счете 9:9 победа присуждается чемпиону мира. Мало того, сославшись на свое косноязычие, Корчной попросил меня выступить на конгрессе от лица нас двоих с изложением и обоснованием нашей позиции. Впрочем, после нашего матча, потерпев положение, Корчной стал говорить, что требования Фишера обоснованы, что их следовало принять. Я думаю, это было не очень красиво с его стороны. Ведь он не истину утверждал, а только пытался насолить мне, подсыпать шипы на мою тропу.
Между тем мы вели переговоры и о своем матче. Через доверенных лиц. На этом настоял Корчной. Не думаю, чтоб он не доверял мне; просто выдерживал линию активной конфронтации.
Госкомспорт настаивал, чтобы провести матч в Москве, но мы попросили отдать его Ленинграду. Во-первых, Корчной был коренным ленинградцем, во-вторых, я теперь тоже жил здесь, и хотя понимал, что поддержка большинства болельщиков будет не на моей стороне, склонялся к тому, чтобы посражаться за сердца поклонников шахмат в полюбившемся мне и гостеприимно принявшем меня городе. Тем более, что Ленинград гарантировал условия проведения матча, по меньшей мере, не хуже московских.
Честно говоря, в тот раз договориться с Корчным не составило труда. Единственным серьезным камнем преткновения было время начала партий. Корчной хотел начинать игру в четыре, я – в пять часов; поскольку на тот момент и о месте проведения матча мы тоже еще не пришли к единодушию, Корчной предложил компромисс: матч играется в Ленинграде (он этого хотел очень, а я еще колебался), зато партии начинаются в пять, как хочу я.
Так и договорились.
С этим соглашением я поехал в Москву к председателю Госкомспорта Павлову. Павлов выслушал меня без восторга. «Ты слишком простодушен, – сказал он мне. – Ты слишком доверяешься слову Корчного; слову, которое не стоит ничего. В Москве мы гарантировали бы, что матч пройдет в равных условиях и без эксцессов. Наконец, такой матч – это же событие для всей страны, а вы сводите его к выяснению отношения между ленинградцами». Я признавал справедливость его аргументов, но отступить уже не мог: договор есть договор. Пришлось и Павлову скрепить его своим согласием.
Но не успел я возвратиться в гостиницу – звонит междугородка. У телефона сам Корчной (до этого мы напрямую уже не общались недели две, а тут каким-то образом даже номер моего телефона в гостинице узнал).
– Мне уже известно, – говорит он, что вы были у Павлова и обо всем договорились.
– Да, все в порядке.
– Не совсем все. Видите ли, я еще раз подумал – и решил, что не могу начинать партию в пять. Будем только в четыре, как я и предлагал с самого начала…
До чего же примитивная игра! Он пошел мне на уступку только для того, чтобы получить все. Моральная сторона этой комбинации, очевидно, его ничуть не интересовала.
– Но ведь мы договорились… – начал я, еще не совсем осознав происходящее.
– А я передумал, – перебил Корчной. – Я не могу в пять – вот и все.
– Тогда, значит, нашей договоренности не существует?
– Считайте, что так.
Вот и весь разговор.
Признаюсь, он меня оглушил. Посидел я посидел, подумал – и опять поехал к Павлову. Он меня выслушал; я думал – рассердится, мол, сколько можно голову морочить, а он только посмеялся.
– Я же, Толя, тебя предупреждал: с Корчным по-доброму нельзя, он понимает только силу.
– Так что же делать теперь?
– А очень просто: проучим хитреца. Значит, так: первое – матч будем играть в Москве; второе – начинать партии будем в пять. И это – мое последнее слово.
Кстати, доверенное лицо Корчного, его друг профессор Лавров, которому я был обязан благополучным переездом в Ленинград, после этой истории отказался от роли посредника. И я хорошо его понимаю.
Переезд матча в Москву родил неожиданные осложнения с обустройством. Не секрет, сколь много успешное выступление шахматиста зависит от усилий спонсоров и организаторов. Прежде армейские шахматисты не знали горя: министр обороны маршал Малиновский был болен шахматами, особо выделял их, следил за успехами армейских шахматистов и ни в чем им не отказывал. Но ко времени этого матча Малиновского уже не стало, новый министр – маршал Гречко – всем видам спорта предпочитал теннис. К шахматам он относился неплохо, но не интересовался ими. Помощники это знали, поэтому наши проблемы до министра не доходили; все решалось (если решалось) ниже. Во всяком случае, мною никто заниматься не хотел. Корчному профсоюзы уже выполнили все его пожелания, а я еще понятия не имел, где и как обустроюсь со своей командой.
К счастью, Павлов оказался крепким на память и твердым на слово. Нам была предоставлена служебная дача в поселке Отрадное по Пятницкому шоссе. О роскоши говорить не приходится – условия были близки к спартанским, да и питание вызывало много нареканий, и все же воспоминания об этом месте у меня остались самые добрые. Среднерусская природа, которую я так люблю: тишина, высокая сочная трава, березы и ели, неподвижные, словно вырезанные из камня, темный пруд и маленькая, словно застывшая речка. Правда, донимали комары, а где-то с середины матча и сверчок, который поселился у меня в комнате и скрипел ночами; но и в этой живности был свой смысл; подозреваю, не будь этих докучливых соседей, я бы не ощущал столь остро прелесть этого места.
Едва я мало-мальски обжился, как уж сдвинулся и пошел набирать обороты матч.
Складывалось хорошо. Я сразу захватил инициативу. Во второй партии – отличная победа; но Корчному хоть бы что: явился на третью как ни в чем не бывало; набычился – и попер на меня рогами. Ладно, думаю, поглядим, каков ты будешь после второго удара. Второе поражение он получил в шестой партии – и опять не дрогнул. Вот тогда я окончательно убедился (я видел это по игре), что он в отличной форме, и впервые заподозрил, что матч будет куда упорней, чем мне могло показаться после первых партий.
Кстати, обязательно следует отметить эпизод с Рудольфом Загайновым – первый в серии парапсихологических акций Корчного.
Загайнов отвечал за его физическую и психологическую подготовку. Но, как оказалось, этот психолог претендовал на более активную роль. Видимо, он обещал (а может, и вправду мог) непосредственно воздействовать на мое мышление. Не берусь судить, насколько удачно это у него получалось, но одно несомненно: я обратил на него внимание в первый же день. Что-то было в его взгляде. Иначе как объяснить, что я его заметил и выделил? Ведь весь зал на тебя смотрит; поднимаешь глаза – и встречаешь десятки устремленных на тебя глаз. Много знакомых, еще больше чужих; разная степень внимания и интереса; вся гамма отношения – от восторга до ненависти. Ко всему этому быстро привыкаешь и уже не обращаешь внимания, а вот этот взгляд зацепил…
Потом я его видел и чувствовал на второй партии, потом – на третьей. Не скажу, чтобы он мне сильно досаждал, но отвлекал – безусловно, и после партии я спросил у Фурмана, не знает ли он, что за тип сидит в ложе, неотступно преследуя меня взглядом. Фурман объяснил. И добавил, что ему тоже не нравится поведение Загайнова.
Я сразу понял истинный смысл этой акции (повторяю: я неплохо изучил Корчного). Дело было не столько в Загайнове и его нематериальных контактах с моим подсознанием – это было только средством. Цель же была иная. Ее предметом была психика самого Корчного. При всем своем внешнем апломбе, показной силе, демонстративной уверенности, он всегда был довольно слабым, неустойчивым, сомневающимся человеком. Естественно, от этого страдала игра, падали спортивные результаты. И вот он эмпирически пришел к заключению, что ему всегда нужен взятый откуда-то со стороны стержень. Точка опоры. Если не истинная, то хотя бы мнимая, но, чтобы Корчной мог в нее поверить, чтобы он мог внушить себе, что на нее возможно опереться. И тогда сразу возникал всем знакомый Корчной – уверенный, напористый, амбициозный.
Да, только в этот момент мне вспомнилось давнее его высказывание (теперь уже не верилось, что когда-то мы работали над шахматами вместе), что для уверенности он должен иметь какое-то очевидное, реальное (мысль: я играю сильнее, – была для Корчного недостаточной) преимущество перед соперником. Он должен был владеть чем-то, чего у соперника нет.
Сам Загайнов меня не смущал; пусть бы глядел! – я знал, что адаптируюсь к его взгляду быстро. Но меня не устраивала его роль в сознании Корчного. Нужно было придумать что-то такое, чтобы лишить Корчного этого козыря.
Я объяснил Фурману смысл ситуации. Нейтрализовать Загайного – задача Фурману была понятна, но совершенно незнакома. Ведь Фурман был не просто шахматистом; кроме шахмат, он ничего не умел, вне шахмат он становился беспомощным как дитя. Но он мне сказал: «Не бери в голову. Играй спокойно. Мы разберемся с этим парапсихологом».
Потому что он уже знал, кому перепоручить это дело: Гершановичу, моему доктору на этом матче.
Не знаю, почему Фурман с такой уверенностью положился на Гершановича – из-за его хватки, практической сметки или же из-за обширных знакомств в медицинских и околомедицинских кругах, – но выбор оказался удачным. «Нет ничего проще, – сказал Гершанович. – У меня есть приятель (со времен, когда мы вместе работали в Военно-медицинской академии), доктор психологических наук профессор Зухарь, кстати, капитан 1-го ранга. До недавнего времени он работал с космонавтами, а сейчас вроде бы мается от безделья. Попрошу его: пусть разберется с коллегой».
Уже на следующей партии Зухарь сидел в зале. И Загайнова не стало. То ли он затаился, то ли исчез совсем – только я больше ни разу не ощутил его навязчивого присутствия.
Матч между тем катил в одни ворота.
Внешне это было почти незаметно – борьба шла вроде бы на равных, – но в решающие моменты мне удавалось пережать, передавить, переиграть – и с позиции силы шаг за шагом приближаться к победе в матче.
Корчной не уступал. Проигрывал – но не уступал. Он чувствовал, что ему недостает какой-то малости, какого-то «чуть-чуть», и искал это чуть-чуть, а с ним и свой шанс – с невероятным упорством.
Тринадцатая партия – разве когда-нибудь ее забуду? Корчной имел колоссальный перевес, он уже видел победу, предвкушал ее. Он работал за доской яростно, даже раскачивался, физическими действиями сбрасывая избыток пара… и где-то переспешил. Или слишком рано уверовал в победу – и на миг ослабил хватку. А мне большего и не нужно было – я тут же выскользнул. Ничья. Для меня равная победе, для него – тяжелей иного поражения.
Потом семнадцатая – опять у Корчного перевес, который с каждым ходом становится убедительней, а мое поражение – неотвратимей. Но и меня в этот день посетило вдохновение. Моя изобретательность в защите была сродни чуду. Я висел над пропастью даже не на пальцах – на ногтях! – но при этом еще и умудрялся придумывать для соперника все новые задачи, запутывал игру, тащил ее на подводные камни. И добился-таки своего! Разгадывая мои скрытые планы, планируя мои мнимые угрозы, Корчной вполз в цейтнот – и проиграл. Еще несколько минут назад счет должен был неминуемо стать 2:1, а вместо этого получилось 3:0
И я решил, что дело сделано.
Только этим я объясняю свою игру в следующей партии. Со стороны могло показаться, что ничья с позиции силы; мало того, стараясь оправдать себя в собственных глазах, я и себя успокоил такой же трактовкой. На деле же было другое: я ослабил усилия, перешел с режима максимальной мобилизации на экономичный.
Я решил, что пора вспомнить о Фишере, что нужно приберечь для борьбы с ним и силы, и идеи.
Элементарный математический расчет подтверждал правоту такой установки. В восемнадцати партиях я не проиграл ни разу; три выиграл, в пятнадцати – ничьи. В шести оставшихся партиях достаточно набрать два очка – и я в дамках. Так неужто не наберу? Запросто! Кого бояться?.. Спокойно, без суеты дотопаю до победы – ничто меня не остановит.
Вот такой образовался настрой. Уверенность переросла в успокоенность. Я уже чувствовал себя победителем. Осталось выполнить формальности – свести несколько партий к ничьим. А то и прибить соперника еще разок, если представится случай – для пущей убедительности. У меня уже складывалась приятная традиция: выигрывать претендентские матчи досрочно. Неплохо было бы ее подкрепить…
Между тем достаточно было хоть на миг поставить себя на место соперника, чтобы эта концепция развалилась. Ведь Корчной-то видел все иначе! Ведь он считал, что проигрывает не по игре, что меня лишь случай вывел вперед. Он ощущал: нужно еще напрячься, еще чуть-чуть надавить, превозмочь – и будет его верх. Ведь впереди еще шесть партий, из которых ему нужно выиграть только три. Только три! – и вся игра пойдет сначала…
И вот девятнадцатая партия. Я наступил на мину домашней заготовки – и был тут же разгромлен. Корчного эта победа вдохновила; меня поражение огорчило, но не более того. Вот если б он меня переиграл – тогда другое дело, успокаивал я себя. А так это можно расценивать как несчастный случай. С кем не бывает.
Сделав в следующей партии ничью, я без тени на душе и без каких-либо тяжких предчувствий явился на двадцать первую. И был разгромлен страшно. Блицкриг! – уже на девятнадцатом ходу я мог с чистой совестью сдаться, но мне потребовалось еще несколько ходов, чтобы яснее увидеть и осознать происшедшее. По-моему, на создание этой миниатюры я затратил минут сорок, не больше.
Эта партия имела свою предысторию, которая заслуживает, чтобы о ней рассказать.
Как и всегда на таких матчах, каждый из соперников, кроме официальных помощников, имеет еще и неофициальных консультантов, которые помогают – одни из дружеских чувств, другие из идейных соображений, третьи – чтобы твоими руками расквитаться с обидчиком. Среди таких доброхотов у меня особое место занимали Ботвинник и Петросян. Ботвинник симпатизировал мне в то время и охотно поддерживал версию о моем у него ученичестве; по ходу матча он изредка позванивал мне, если считал необходимым поделиться каким-то впечатлением либо дать совет.
Чувства Петросяна были куда сложней. О большой симпатии ко мне с его стороны говорить не приходится – чего не было, того не было. Зато Корчного он буквально ненавидел, и этого было достаточно, чтобы он принимал во мне горячее участие.
Неприязнь их была взаимной и давней; ее возраст был равен срокам их соперничества, корни которого уходили через два десятка лет к непростой поре их совместной юности.
Петросян раскрылся раньше и везло ему больше – он даже побывал в чемпионах мира. А ведь Корчной – вечный претендент – считал себя ничем не хуже.
Здесь нет необходимости описывать длительную и замысловатую историю их вражды, которая вряд ли заинтересовала бы Шекспира – разве что балаганного комедиографа. Напомню только самые последние эпизоды. Очередной раз их пути скрестились в претендентском матче семьдесят первого года. Уже было ясно, что победителю придется играть с Фишером, который по другой лестнице стремительно шел к шахматному трону. Что Спасский с ним расправится – сомнений почти не было, но в спорткомитете решили, что до этого лучше не доводить, желательно остановить его еще на подходе. И вот чиновники вызвали Петросяна и Корчного и прямо спросили, кто из них имеет больше шансов против Фишера. Корчной сказал, что в «обыгранном Фишером поколении» практически шансов нет ни у кого. Но Петросян сказал, что верит в себя. После чего Корчному предложили, чтобы он уступил Петросяну, а в компенсацию пообещали отправить на три крупнейших международных турнира (по тем временам для советского шахматиста царский подарок).
Такая вот история.
Разумеется, никаких документов, подтверждавших этот сговор, нет, но качество игры Корчного, самое главное – поразительный для его натуры факт: проиграв Петросяну, он остался с ним в добрых отношениях, – говорит за то, что Корчной не боролся, а просто отошел в сторону.
Но идиллия не могла длиться долго. Петросян имел знаменитый аппетит, и здесь не захотел отказываться от своих привычек. Корчной хорошо знал Фишера, Корчной вообще знал очень много – так отчего бы не воспользоваться этими знаниями в матче с Фишером? И вот Корчного опять приглашают в спорткомитет и в присутствии Петросяна предлагают помогать недавнему сопернику готовиться к матчу с Фишером.
Этот случай мне известен в изложении самого Корчного. Да и вообще он получил широчайшую огласку в шахматном мире.
Выслушав предложение, Корчной не выдержал и прыснул: «Ну как же я могу быть секундантом Петросяна, если у меня уши вянут, когда я смотрю, как он играет…»
Все. Это был не просто разрыв – это был вызов, и Петросян поклялся, что уничтожит Корчного.
И теперь он старался сделать это моими руками.
Нужно отдать должное нюху Петросяна: чувство опасности у него феноменальное. И после пятой партии, вполне благополучной, он мне сказал: что-то мне не нравится в варианте, который ты сыграл; я с ходу не могу сказать, в чем там дело, но нюхом чую: что-то не то; ты бы дал тренерам – пусть разберут все по косточкам, да и сам бы еще раз посмотрел…
Совет хороший, да вот выполнить его руки не дошли. Ведь во время матча делаешь только самое необходимое, то, что горит, что тянет на себя одеяло, без чего нельзя. А у нас в анализе позиция черных оценивалась как перспективная, мало того – с восклицательными знаками…
И Корчной вряд ли пошел бы на нее опять (консерватизм мышления; доверие ко вчерашнему опыту), если бы не одно обстоятельство: к нему на подмогу прибыли из Англии теоретики Р. Кин и У. Харстон. Вот они-то и подсказали: Карпов играл в пятой партии бракованный вариант.
Когда вновь стал разворачиваться этот дебют, я вспомнил предостережение Петросяна, но теперь было поздно раскаиваться, тем более – пытаться взглянуть на позицию свежим глазом: часы-то тикают! И я решительно пошел навстречу опасности: вот когда Корчной покажет, что припас для меня, тогда и буду разбираться. Не впервой…
Я уже говорил: когда наконец я увидел опасность, сворачивать было некуда, бежать назад – поздно, ловушка захлопнулась.
Это был жестокий разгром; перенести его было непросто. Я никак не мог вспомнить: неужели я не сказал Семену Абрамовичу – вот, мол, Петросян советует еще раз покопаться в этом варианте…
Фурман встретил меня в расстроенных чувствах; а ведь он еще не знал подоплеки, предыстории этого разгрома.
– Семен Абрамович, там пенка в анализе, – сказал я.
– Не может быть!
– Ну как же не может? Я и страничку тетради помню и как записано, и зеленые кружочки, которыми обведены ходы, уводящие именно в это разветвление – перед глазами стоят!..
И почти следом за мною ворвался Петросян. Вот уж кто был разъярен! Можно было подумать, что это он проиграл.
– Сема! – заорал он с порога, срываясь на самый крутой мат. – Да как же ты мог это допустить?
Ведь я же предупреждал: нельзя на этот вариант идти! Нельзя!! Нельзя!!!..
Всего за три партии до этого я вел 3:0, матч был практически выигран, дело сделано; оставались небольшие технические трудности, и я уже заглядывал в завтрашний день. Как же давно все это было! – и душевный подъем, и спокойствие, и уверенность. Три партии, которые еще предстояло сыграть, представлялись мне бесконечным минным полем. Хотя – нет – мин было только три, но на какую я должен был наступить? Впрочем, что это со мной? какие три? разве у меня были основания бояться партий, в которых я играл белыми? Никаких оснований, в белом цвете я чувствовал себя уверенно; но вот черный… Да и за белый цвет можно поручиться, лишь будучи полным сил, когда не знаешь сомнений. Всего три партии назад я был именно таким, но не теперь, не теперь… И все же белый цвет в те минуты, когда я мог объективно оценивать обстоятельства, был нестрашен. Достаточно быть спокойным, четким, техничным. Достаточно настроиться на жесткую профессиональную игру – остальное придет само. Но одну партию я должен был сыграть черными, и как ее проскочить – пока не представлял. А ведь если не проскочу – все сначала…
Нужно было придумать, как выжить в этой, двадцать третьей по счету партии, и тогда опять возвратятся и сила, и спокойствие, и уверенность; возвратятся, словно я их никогда и не терял.
Но в том-то и опасность таких состояний: когда оно наступает – самостоятельно из него выйти трудно. Чтобы выбраться самостоятельно – требуется время, отстраненность, расслабление; отдаться процессу, как водовороту, чтобы, протащив по дну ямы, где-то выбросило на поверхность.
Но у меня времени не было. Ни одного дня.
Значит, требовался хороший совет.
И я позвонил Ботвиннику.
До этого за весь матч я звонил ему раз или два – то ли под настроение, то ли из вежливости; но точно – без особой нужды. А тут пришлось оставить гордыню. Мне нужна была помощь – и я не скрывал этого. Игра разладилась, и я не понимал почему; а самое главное: Корчной прижал меня белыми, и я пока не мог придумать, куда уклониться от его очередной атаки.
– За ваш белый цвет я не беспокоюсь, – сказал Ботвинник. (Даже такую простую вещь в минуту неустойчивости приятно услышать от опытного, сведущего человека; придает сил и возвращает уверенность!) – Завтра вы встанете в другом настроении, будете знать, что делать, и спокойно отыграете партию. Но для этого уже сегодня вы должны знать, что будете делать в следующей, двадцать третьей. И тут я могу вам кое-что подсказать. Помните? – однажды Алехин, играя с Капабланкой, построил интересную позицию, к которой Капа во время партии так и не смог подобрать ключи. – Ботвинник назвал партию – и я сразу вспомнил ее и понял, что он имеет в виду. – Идея эта далека от совершенства, но за нее есть два бесспорных аргумента: она изрядно подзабыта, и она крепкая. Там у черных позиция чуть похуже, но против Корчного вы в ней выстоите. А самое главное, что для него это будет сюрприз, он не будет готов, у него не будет наигранных планов, все придется делать за доской, а вам, напротив, это придаст уверенности, и, когда Корчной это поймет, считайте, что вы проскочили. Конечно, идея вам может и не понравиться, – добавил Ботвинник, – но вы все же внимательно просмотрите партию. Уж если Алехин играл – значит, это неплохо.
Мы с Фурманом посмотрели партию – действительно неплохо! Я поработал над позицией и лег спать в хорошем настроении. И спал крепко, что во время соревнований для меня важно необычайно. Утром встал бодрым и сразу понял, как буду в этот день играть, и сыграл хорошо. И на двадцать третью шел спокойно, применил алехинскую идею и быстро уравнял позицию. Корчного застала врасплох и моя игра, и перемена в настроении. Он нервничал, насиловал себя, пытался ломать партию. Куда там! – ничья стояла на доске, и не было той силы, что отняла бы ее у меня.
А в последней, двадцать четвертой, я его буквально раздавил. В его расчетах оказалась дыра, и, как только мы оба это поняли, партия была предрешена. Я с каждым ходом увеличивал преимущество, поражение Корчного было неотвратимо, и, когда он осознал это, предложил мне ничью. Добивать поверженного – не в моих правилах, и я согласился: пусть будет ничья.
Я и сейчас не жалею об этом, но иногда все же приходит сомнение: а может, все же стоило забить этот гвоздь по самую шляпку? Может, счет 4:2 сделал бы Корчного более справедливым ко мне и более объективным в самооценке? Потому что, когда на следующий день он заявил в интервью с Кажичем: «Все же я играю лучше Карпова», – я не мог понять, да и сейчас не понимаю, какие у него были основания для такого заявления. Конечно, он был великолепно готов и отлично сражался в некоторых партиях, но ведь две трети партий он был в партере и даже головы поднять не мог; одна его победа – результат домашней подготовки, другая – просто несчастный случай; а когда доходило до игры – до игры за доской, – он ни разу меня не переиграл. Так зачем же было называть белое черным? Неужели так трудно собрать свое мужество и отдать должное сопернику? Ведь благородство только возвышает; тем более – побежденного…
КОММЕНТАРИЙ И. АКИМОВА
В качестве комментария я хочу здесь предложить отрывок из своей статьи, которая была написана и опубликована сразу после матча.
После стремительных и яростных полуфиналов в матче Карпов – Корчной ожидалась страшная рубка. Увы! – с первых же партий здесь все было иное – неразличимое, подспудное. Непривычное. Болельщик чувствовал: что-то происходит; но что именно происходит, разглядеть не мог.
Корчной. «По непонятным для меня причинам первое время Карпов играл на выигрыш все позиции, даже равные. Играл с колоссальным напряжением, вкладывая в каждую партию все, что мог. Рисковал. Я уравнивал, но он снова и снова находил возможности для продолжения борьбы. Тянул ее. С опасностью для себя изыскивал новые ресурсы. Думал, думал, думал – и находил! Его умение и желание, его искусство продолжать борьбу, его мужество заслуживают всяческого признания. Даже восхищения. Окажись у меня меньше желания бороться, такой исступленный напор был бы мне очень неприятен. Полугаевский его не выдержал. На меня он тоже произвел впечатление: получив нежданно-негаданно перевес в четвертой и пятой партиях, я к этому не был психологически готов и не удивился, не выиграв. А потом поражение в шестой… У каждого шахматиста бывают дни, когда он не может играть. Не должен. Потому что все разваливается, утрачиваются связи, нет ни уверенности, ни идей. В такие дни, например, Фишер сознательно идет на ничью. Не надо и мне было играть в этот день, но я пошел – и проиграл без игры. Меня упрекали: почему не повторил французскую? А я себе думал: и слава Богу, потому что в этот вечер я проиграл бы любой дебют, а оставшись без французской, я поставил бы под угрозу весь матч».
Карпов. «Корчной был не похож на себя в этот вечер. Слишком взвинчен. А найденный мною за доской и перечеркнувший его атаку ход буквально потряс Корчного. Он потерял контроль над собою, и с какого-то момента я даже стал чувствовать себя неловко, потому что на двадцать ходов у него оставалось меньше минуты, тут физически невозможно успеть, но он почему-то не сдавался, и мне уже было все равно, как выигрывать».
Корчной. «Проиграв две партии, я впервые признал: у меня тяжелый противник. Впрочем, были и обнадеживающие открытия. Мне удалось спасти несколько партий в худшем положении. Как? Только потому, что, в отличие от многих, Карпов не спешил использовать перевес, а ждал дальнейших ошибок».
Словом, для рядового болельщика особых эмоций четные партии не обещали. Карпов однообразно и корректно нажимал. Корчной терпеливо доказывал, что такой нажим он без особого напряжения выдержит. Правда, в семнадцатой, имея преимущество, Корчной перенапрягся – и проиграл. Зритель понадеялся было на восемнадцатую: по всеобщему убеждению, после третьего поражения Корчному ничего не оставалось, как сжечь мосты и броситься в рукопашную – пан или пропал. Но прошло две минуты игры} Корчной наконец-то призадумался над одиннадцатым ходом, демонстраторы перестали бегать по сцене, заглядывая через плечи гроссмейстеров и судорожно двигая по огромным доскам плоские фигуры, – и тогда по залу проплыл стон: опять французская… Тоска!
Девятнадцатая партия открывала последнюю четверть матча. Он нее не ждали ничего. Победа Карпова ни у кого не вызывала сомнений. Уж если в восемнадцати партиях Корчному ни разу не удалось его побить, то в оставшихся шести да при таком разгромном счете – куда там!
Все было, как всегда: Корчной не поднимался от доски, Карпов прогуливался по залитой светом, совершенно лишенной теней, сцене, иногда присаживался, но ненадолго. Потом он скажет мне: «Я уже решил, что матч закончен, и играл с легкой душой. Не легкомысленно, как полагают некоторые комментаторы, но без того страшного напряжения, которое до сих пор удавалось нагнетать нам обоим, вкладывая все свое умение и волю в каждый ход. Я был опустошен – не интеллектуально, но нервно, – и мне стало нечем наполнить эту партию».
Она уверенно катила к мирной пристани, но перед самым контролем Корчному удалось чуть-чуть перехитрить заскучавшего партнера. Тупая позиция вдруг обострилась до крайности, пресс-центр зашевелился, забурлил; шахматные комплекты, громоздившиеся лакированной пирамидой, оказались нарасхват, их даже недоставало теперь; на каждой доске стремительно возникали и тут же опровергались экзотические варианты, журналисты метались между гроссмейстерами, заглядывали в глаза. «Выиграет», – уверенно говорили сторонники Корчного и демонстрировали победные варианты. «Устоит», – снисходительно говорили сторонники Карпова, и в их исполнении позиция оказывалась совершенно непробиваемой. «Уж сколько раз это было – хуже было! – ну и что?» – «Не надо считать», – уклончиво отвечали третьи.
Даже Корчной заметно заволновался, тер шею, сжимал виски, раскачивался в кресле больше обычного и наконец решился на довольно редкий шаг: взял на себя оставшиеся у Карпова неиспользованные 27 минут. Позиция была достаточно интересна, чтобы повертеть ее на свежую голову, просчитать ее всю, вплоть до самых немыслимых на первый взгляд ходов.
И только Карпов был спокоен. Он видел, что успевает. Опережает противника ровно на один ход. А больше и не требуется!
Флор. «Карпов опоздал на доигрывание на несколько минут. Корчной сказал нам с О Келли печальным голосом: „Когда человеку не везет, то никакая позиция не выигрывается“. На основании этой фразы мы с О Келли поняли, что Корчной выигрыша не нашел. Была еще одна деталь: Корчной явился на это доигрывание без термоса. Значит, он рассчитывал на быстрое окончание».
Первые восемь ходов доигрывания были сделаны за минуту – оба шли по домашнему анализу. Затем Корчной чуть замедлил темп – привыкал к новой конфигурации. И вдруг на десятом ходу Карпов отдал качество…
Корчной: «Я уже начал задумываться над ходами – не потому, что не знал их, просто втягивался в игру, – а Карпов отвечал все в том же стремительном темпе, без малейших колебаний, и точно так же без колебаний он вдруг побил на c6… Этого я не ждал. Домашний анализ показал: на доске ничья, и я пришел доигрывать ее только потому, что такой это был матч, в нем игрались позиции и вовсе мирные, а эта была более чем остра, одно только жаль – бесплодна. Я это знал точно. Чтобы убедиться в этом, времени было больше чем достаточно. Но жертву качества я не смотрел… Впрочем, выбора у меня все равно не было, я забрал ладью и, «поверив» Карпову, сделал в предложенном им варианте еще один очевидный ход. Он опять ответил сразу, значит, все шло по его домашней разработке, и весь его вид при этом выражал скуку, мол, на доске битая ничья, так чего зря фигурами возить. Но мне эта новая позиция чем-то показалась. Что-то в ней было! Я еще не знал, что именно, но чутье мне подсказывало: что-то есть. И я стал искать. Это заметил Карпов и видимо понял, что я примеряюсь к позиции неспроста. Тут пришел его черед «поверить» мне, моему чутью. Он стал искать тоже. Я уже не замечал его, потому что шел по верному следу и наконец нашел выигрыш. Только тогда я опять о нем вспомнил, взглянул на него и прочел в его глазах: он только что увидел то же, что увидел и я, – свое неотвратимое поражение…»
Карпов. «Так и было. И ничего в этом нет удивительного. Когда неделю за неделей почти каждый день по нескольку часов подряд сидишь напротив одного и того же человека, стараешься разгадать его планы, разрушить их, противопоставить им свои, борешься с ним, когда ты знаешь о нем все, привык ставить себя на его место, вживаться в него, видеть позицию его глазами, оценивать ее по его вкусу… тогда вокруг доски, над нею возникает поле единой мысли. Это не чтение мыслей на расстоянии, нет! – но спустя определенный период времени ты настолько сживаешься с партнером, что разгадываешь его намерения как бы непроизвольно. Словно входишь с ним в одну и ту же комнату, где, зная вкусы партнера, можешь сразу указать, какие именно предметы и почему именно заметит он в первую очередь. Так и в этой партии. Я шел по разработке, уверенный в ее прочности. Но когда Корчной почувствовал просчет, я это заметил по нему сразу, постарался взглянуть на позицию его глазами и понял, где он ищет. Мы действительно нашли решение одновременно. Чутье его не обмануло».
Эта победа – неожиданная и странная – изменила только счет, но отнюдь не матчевую ситуацию. О переломе не было и речи – слишком случайной выглядела эта победа. В следующей партии Корчной выкрутился каким-то чудом, а двадцать первую мало кому удалось поглядеть: уже после двенадцатого хода (шла четырнадцатая минута игры) Карпов мог с чистой совестью сдаться. Он это сделал еще через 45 минут, на своем девятнадцатом ходу. Журналисты и болельщики, наученные опытом прежних затяжных баталий, стали подъезжать к Концертному залу только после шести вечера, а самые практичные – к семи и даже восьми. Но их ждали запертые двери и полумрак плохо различимого через стекло пустынного фойе.
3:2…
Что с Карповым?
Проиграв из тридцати семи предшествующих матчевых партий лишь одну, в последних трех он набрал лишь пол-очка. Зато у Корчного два с половиной из трех! И впереди еще три партии. А всем известно: если Корчной на волне, если он поймал удар – остановить его трудно.
«Матч начинается сначала, – таково было единодушное мнение специалистов. – В данной ситуации очко ничего не решает».
Это было похоже на правду. Это было очень на нее похоже, но не было правдой, и лучше всех это знал Корчной. Он ждал свои победы почти два месяца, девять недель приносили одни разочарования – и у него появился комплекс отсутствия победы. Он ждал их слишком долго, вот почему победы так его опустошили.
Впрочем, он не был бы самим собой, не был бы Корчным, если бы не сражался до последней минуты. И он пришел на двадцать вторую, полный решимости сделать все, что будет в его силах. Но, увидав, как бодр и энергичен еще накануне усталый и апатичный партнер, сказал себе: не обольщайся, чуда не произойдет…
Корчной. «Я чувствовал себя бесконечно усталым, так что в оставшихся трех партиях не смог навязать сопернику настоящей борьбы. Он держал меня на дистанции, вперед не шел, и вот я думаю сейчас: случись на финише такая же длинная и упорная партия, как тринадцатая, я б ее точно выиграл. Но – похоже – Карпов это тоже знал».
Карпов. «Не столь категорично, но допускал такую возможность. В перепалке, в драме, в длинной тягучей борьбе Корчной хотел еще раз испытать случай. А я не хотел, чтобы продиктованная усталостью случайная ошибка, случайный просчет извратил закономерный результат нашего матча».
Матч закончился вдруг.
Он был так непомерно растянут во времени, длился и длился, что, когда началась наконец последняя партия, в ее последнесть уже и не верили, а по пресс-центру ползли мрачные слухи: если Корчной все-таки сравняет счет, матч будет продолжен до первой результативной партии, потому что в таком упорном поединке выявлять победителя жребием просто грех. Но официально она все-таки считалась последней, и все безусловно верили, что Корчной в ней пойдет напролом. Терять-то нечего!
А он не пошел. Сил не было – об этом я уже писал. Он ждал, что предпримет Карпов, но так и не дождался, все-таки бросился на выстроенную белыми стену и разбился об нее. Это был конец, но в него не верили, потому что Корчной не мог просто так сдаться в последней партии, он боролся бы до конца, отложил бы ее, и, может быть, даже не раз – такое оставалось впечатление от этого матча, что верилось в любую, самую невероятную возможность его затяжки.
Но тут Корчной поднял лицо от доски и что-то сказал Карпову, и тот ему ответил, и руки их на миг соединились над доской – прекрасный, мудрый ритуал! Оба они одновременно потянулись к бланкам, а уже один за другим вспыхивали на потолке нацеленные на них софиты, уже вставал зал и крепчали, формируясь в овацию, аплодисменты, сотни людей что-то кричали, карабкаясь на сцену, вмиг затопили ее – и все это бурлило и скручивалось тугим водоворотом возле Карпова, осыпало его вспышками света, совало цветы, блокноты, авторучки, микрофоны. Он двинулся к авансцене, навстречу ревущему залу, легко увлекая за собой корреспондентско-болельщицкий шлейф… и тогда возле столики остался одинокий и сразу забытый Корчной. Он наощупь, как слепой, собирал свои вещи: термос, карандаш, какие-то листы, – а сам все глядел неотрывно на шахматы, на застывшую в черно-белых квадратах позицию, словно пытаясь разглядеть в ней что-то упущенное минуту назад, словно ища какой-то секрет; пусть не использованный, он все же оправдал бы и утешил его. Так он и стоял в одиночестве с термосом под мышкой, но вдруг заметил, что Карпов уже возвращается с авансцены, и отступил на шаг, потом отступил еще, потом кто-то заслонил от него доску, и он все с тем же недоуменным лицом, не замечая никого вокруг, ушел за кулисы.
Наши отношения, разорванные в пору моей дипломатической борьбы с Фишером (из-за условий матча на первенство мира), восстановились после того, как я был объявлен чемпионом мира. Корчной эти отношения порвал, Корчной делал все, чтобы меня дискредитировать (видит Бог, я отвечал лишь в крайнем случае – когда уже невозможно было отмалчиваться), он же сделал первый шаг к примирению: когда в Ленинграде готовилось мое чествование в ранге чемпиона мира, он сам вызвался выступить с поздравительным словом.
Война кончилась; мир было нетрудно поддерживать – я в это время уже жил в Москве, да и наши интересы практически не пересекались, но прежние отношения были уже невосстановимы. Я к этому не рвался – во мне не было к Корчному злости, но не осталось и тепла, – а он, очевидно, все время помнил, что это я разбил его мечту о шахматном первенстве и что это меня раньше или позже придется побеждать – если он все-таки не оставил свою надежду на первенство. А он не оставлял. Полагаю, он не забывал о ней никогда, ни на день, и поэтому всегда видел во мне главное препятствие. Если бы на его месте был любой шахматист, тот бы видел во мне соперника; для Корчного я был и оставался врагом.
Оставим это на его совести.
В ту пору жилось ему несладко. Петросян не удовлетворился поражением Корчного в нашем матче; он жаждал крови Корчного и преследовал его повсюду. Пользуясь своими связями, травил его через прессу, душил через официальные каналы. Это Петросяну принадлежит идея дисквалификации Корчного, лишения его гроссмейстерского звания, против чего я категорически восстал (что и сломало затею Петросяна). Мало ли что человек может наговорить сгоряча, мало ли что он вообще может сказать в кулуарах или даже корреспондентам. За это его можно осудить, но сомневаться в профессионализме Корчного не было оснований, а лишать профессионала возможности зарабатывать на жизнь своим ремеслом… так что ж ему после этого – побираться?..
Это усилиям Петросяна он был обязан тем, что на долгое время стал невыездным. Дурацкая система советских времен, когда ты не можешь по своему желанию поехать за кордон, когда за тебя непременно кто-то должен поручиться (подписать написанную тобою же на себя характеристику), давала отличную возможность задержать человека в стране без всяких оснований. Подписывать характеристику должен некий чиновник, а он тебя не знает и говорит – не подпишу; либо говорит: я столько о вас слышал нехорошего, что не рискну ставить под удар свою карьеру.
Все попытки Корчного противостоять газетной травле и прорвать бюрократическую блокаду ни к чему не привели – Петросян прессинговал по всей доске. И тогда он обратился за помощью ко мне.
КОММЕНТАРИЙ И. АКИМОВА
Случилось так, что мне пришлось быть посредником в этой истории. Я был в дружеских отношениях и с Корчным, и с Карповым, и опальный гроссмейстер решил воспользоваться этим. «Я знаю, – сказал он мне, – как Карпов относится к вам, как он считается с вашим мнением. Если вы похлопочете за меня, ему будет трудно вам отказать. Я не сомневаюсь», что вы найдете слова, которые убедят Толю вмешаться в эту историю. Я не прошу его стать на мою сторону, я понимаю, что это невозможно. Но его корпоративность и чувство справедливости должны подсказать ему, как действовать по совести».
Наш разговор с Карповым сложился непросто. Он не хотел влезать в эту историю.
– Ты пойми, – говорил он, – я ничего не имею против Корчного. В данный момент – ничего. Я ему уже простил всю ту грязь, которую он навалил между нами. Но ты не учитываешь две вещи. Первое: мне не удастся ограничиться одним шагом; увидишь – придется сделать и следующий. – Он оказался прав: через некоторое время уже сам Корчной попросил Карпова поручиться за него перед властями. – Второе: ты обольщаешься насчет Корчного, ты знаешь его только с одной стороны; стоит ему распрямиться – и он опять проявит свою истинную сущность.
Но я был настойчив, да и Карпов чувствовал: как бы ни повернулось дело дальше, сейчас он обязан протянуть Корчному руку помощи, чтобы потом быть чистым и перед людьми, и перед собственной совестью.
И он позвонил при мне Батуринскому и сказал:
– Я только что увидал очередной газетный тычок Корчному. Эту кампанию пора прикрывать, поскольку она держится уже не столько на давних эскападах Корчного, сколько на амбициях его врагов.
– Да что ты! – воскликнул на том конце провода Батуринский. – Да разве ты не знаешь, что если позволить Корчному поднять голову…
– По-моему, Виктор Давыдович, – сказал Карпов, – я свое мнение выразил ясно: я против того, чтобы эта кампания продолжалась… – И положил трубку.
– Что же будем делать? – спросил я, полагая, что на этом этапе акция сорвалась.
– А ничего, – ответил Карпов, – потому что все уже сделано. Ты добился своего.
– Ты не мог поступить иначе.
– Это я понимаю. Как и то, что еще не раз и дорого буду за это платить.
Потом Корчной обратился ко мне снова: никто не хотел подписывать его характеристику на выезд. У меня не было такого права, но ведь дело было не в самой подписи, а в ответственности, которую человек при этом брал на себя. И я дал поручительство за Корчного. Как только ответственность оказалась на мне – все подписи появились незамедлительно.
Был ли в моем поступке риск?
Несомненно.
Я был убежден, что Корчной раньше или позже останется на Западе. Но надеялся, что он это сделает не сейчас же – не под мое поручительство. Не думаю, чтобы такой поворот событий грозил мне большими бедами, – не было таких постов и должностей, с которых меня могли бы снять, – но это было бы неприятно. Даже очень.
Он сбежал во время второй своей поездки, когда мое поручительство уже устарело.
Первую поездку – на Гастингский турнир – он использовал, чтобы вывезти свои записи и часть библиотеки. Во время второй – на голландский ИБМ-турнир – эвакуация продолжалась. Завершиться она должна была где-то на третьей или четвертой поездке, но тут случилось непредвиденное обстоятельство. Оно было связано с событием, которое будоражило в это время весь шахматный мир. Предстояла очередная всемирная шахматная олимпиада. Местом ее проведения был выбран Израиль. Команды арабских государств заявили категорически, что не поедут туда (напомню: шел 1976 год); мы поддержали их бойкот; нас поддержали некоторые соцстраны; возникла идея контролимпиады – и наши спортивные чиновники с жаром принялись разрабатывать эту жилу. Трактовать это можно лишь однозначно: грубое политиканство, примитивная социологизация спорта, попытка раскола шахматного движения ради карьеристских устремлений отдельных чиновников. Это видели и понимали все, но у нас (до гласности было еще десять лет!) называть вещи своими именами не было принято. И тут вдруг Корчной дает интервью (за язык его никто не тянул, но он любитель жареного, а поскольку дело было в Голландии, он решил, что может позволить себе быть откровенным), в котором называет все своими именами, выводя неблаговидные чиновничьи игры на поверхность. На следующий день к нему в гостиницу явился представитель нашего посольства и заявил буквально следующее: кто вам позволил говорить такие вещи? неужто вам мало недавних неприятностей? вы что же думаете – это вам просто так сойдет?.. Корчной перепугался, что его опять сделают невыездным и тем поломают все его планы, и явился в полицейский участок Амстердама с просьбой предоставить ему политическое убежище.
Разумеется, это был глупый шаг. Ну что ему стоило заявить, что он остается по творческим мотивам, как это делали до и после многие люди искусства нашей страны? При этом его отношения с государством – пусть и в компромиссном варианте – были бы сохранены. Тот же вариант, который импульсивно (и как всегда – не продумав последствий) реализовал Корчной, привел к полному разрыву с государством: в те годы подобные поступки квалифицировались у нас в стране, как измена родине; это считалось тяжелым уголовным преступлением и каралось – в зависимости от политической конъюнктуры – сколь угодно высоко.
Зная это, подогреваемый к тому же своей обычной манией преследования, убеждая всех (ну и себя в первую очередь), что агенты КГБ имеют задание его ликвидировать, Корчной первое время прятался дома у Йнеке Баккер – секретаря международной шахматной федерации, – съехал от нее со скандалом, затем такой же грязью закончилось его пребывание в ФРГ и т. д. Пошла веселая полоса его свободной зарубежной жизни!
Почему я рассказываю о нем столь подробно?
Есть множество людей в шахматном мире, с которыми я встречаюсь часто, борюсь против них за шахматной доской, но никакого влияния на мою жизнь они по сути не оказывают. Мы пересекаемся, но контакт у нас формальный; он фиксируется результатом либо каким-то делом. А с Корчным мы слиты в некую неразделимую целостность. И это выражается не только тремя грандиозными матчами на первенство мира, которые стали главным содержанием жизни каждого из нас на протяжении десяти лет. Есть еще множество мелких поразительных совпадений, которые известны только ему и мне, совпадений ничем не объяснимых, кроме незримых нитей, соединивших в одно наши судьбы. Упомяну только один из таких фактов. 25 июля 1976 года. Ровно в 10 утра Корчной вошел в полицейский участок Амстердама. Именно в этот момент – ровно в 7 вечера на другом конце земли – я вошел в токийском «Хилтоне» в номер к Роберту Фишеру.
Наш второй матч состоялся на Филиппинах – в Багио.
Если бы за полгода до этого мне или Корчному сказали, что так случится, мы бы не задумываясь ответили: никогда в жизни! Это можно было представить разве что в кошмарном сне. Ведь на проведение матча претендовали такие города, как Грац (Австрия), Тилбург (Голландия), Гамбург (ФРГ). Про Италию, Францию и Швейцарию только упомяну – их условия были значительно скромней, и шансов они практически не имели. Багио тоже было в заявке, но на клочке бумажки, под честное слово, в последний момент. Это было несолидно, несерьезно, и лишь оттого мы оба стали разыгрывать эту карту, – не столько, чтобы выиграть ее, сколько, чтобы сделать неприятное сопернику. Я хотел в Гамбург, Корчной хотел в Грац, но фехтовать друг с другом, гнать друг друга на выбранные нами варианты мы решили с помощью Багио. Этим воспользовался предложивший Багио Кампоманес – и обыграл нас обоих. Если бы кто-то из нас – я или Корчной – вовремя понял, что происходит, к чему идет, – и уступил бы полшага, – мы бы никогда не оказались в Багио. Но принято считать, что матч начинается задолго до официального открытия. Поэтому идет психологическая обработка соперника, демонстрация уверенности и силы, подбор обстоятельств, удобных для тебя и неприятных ему. О том, чтобы уступить хоть в чем-то, хоть малость – и речи нет! То, что в быту почитается как мудрость, здесь трактуется исключительно как проявление слабости. Неудивительно, что некто третий догадывается воспользоваться этим слепым упрямством и вот вместо привычных, обжитых европейских городов приходится играть бесконечно длинный матч в далеком дождливом и душном Багио.
История, как мы попали в Багио, стала известна очень широко и описана во многих книгах. Поучительный урок; наглядный, убедительный. Кажется, одного такого казуса довольно, чтобы не повторять подобных закулисных игр. Так нет же! – все повторяется опять. Сейчас, когда я делаю эту книгу, до очередного матча на первенство мира остался год; ФИДЕ выбрала местом проведения матча Лион – удобное, отличное место, прекрасные условия; но есть еще кандидатура далекой (а для прессы и болельщиков практически недоступной) Новой Зеландии, и Каспаров начинает игру против того же Кампоманеса в пользу Новой Зеландии… Не потому, что хочет туда поехать – еще чего! – просто это самая сильная карта в психологической войне перед матчем, которую он намерен как можно дольше разыгрывать. Обычный блеф. Но ведь и мы с Корчным блефовали кандидатурой Багио…
До этого я уже знал Филиппины, успел побывать на них. Не могу сказать, что успел их полюбить, но мне они понравились очень. Удивительно живописная страна, гостеприимные, добрые люди. Правда, я и в первый приезд, и во время матча ощущал, что они чем-то отличаются от нас, европейцев; за их предупредительностью угадывалась недоговоренность, какая-то иная, не наша глубина. Ощущалось, что они все видят и понимают не так, как мы, но они старались, чтоб мы этого не чувствовали. И я находил особую прелесть в их своеобразии и радовался, что они другие.
Я был готов к тому, что увижу и почувствую на Филиппинах, и мои ожидания подтвердились один к одному. Как и всегда в тропиках, в первый день испытываешь восторг от щедрой и красочной природы, но быстро наступает пресыщение, и, чтобы сохранить комфорт, начинаешь потихоньку прикрывать створки своей раковины, пока наконец не останется одна только мысль: скорее бы все это кончилось.
Грех жаловаться – нас приняли хорошо. Отличные номера в отеле «Террейс Плаца», просторная вилла, из окон которой открывалась чудесная, столь любимая мною глубокая панорама. Были и издержки, неизбежные в тропиках: сырость царила, сырость сочилась и проникала повсюду, от нее невозможно было спастись; если переставал носить какую-то вещь, уже через несколько дней она покрывалась налетом плесени; а как-то я дней десять не заглядывал в один из чемоданов, так там успела завестись мелкая живность, а в углах наметились даже самые настоящие грибы. Бывали и неповторимые впечатления. Так, например, в непогоду (а она была едва ли не нормой: мы угодили в сезон тайфунов) можно было видеть, как в зал нашей виллы (а он был всегда открыт – тропики!) вползает, клубясь, край облака. Словно живое существо, это маленькое облачко неторопливо проплывало по всему залу, делая как бы круг почета, при этом поочередно, не скрывая своего любопытства, изучая каждого из нас. А потом вдруг стремительно ускользало, догоняя свое материнское облако.
Море было недалеко, но добирались до него мы на машинах. Вода всегда была ласковой и почти неощутимой – тоже совсем иная, чем в наших морях; она дарила удовольствие, но не снимала усталости, не разбивала однообразия, в которое я был погружен едва ли не с первого для пребывания на Филиппинах. Поразительно! – но даже землетрясение и наводнение, которые мы там пережили, не выламывались из общего ряда, не разбивали размеренного, убаюкивающего ритма жизни.
Возможно, причина была не вне, а во мне самом. Сосредоточенный на борьбе, на игре, я был погружен в себя, в шахматы, которые не отпускали меня ни днем, ни ночью. Что-то в моем сознании оберегало этот хрупкий внутренний мир, экранировало, отражало впечатления. Наверное, это было нужно моей душе и моему телу. Обычно я доверяюсь им – их мудрости и способности к самопрограммированию, и, если мне удается понять их и поступать в согласии с ними, я никогда потом не жалею об этом.
Каждый матч имеет свое лицо. Каждый имеет какую-то черту, которая определяет это лицо, делает его единственным, незабываемым. Матч в Багио – самое склочное, самое скандальное соревнование из всех, в которых я когда-либо принимал участие. К счастью, моему сопернику почти не удавалось втянуть меня в дрязги, которые он без устали затевал; большую часть времени я умудрялся удержаться в состоянии стороннего наблюдателя (что еще больше распаляло моего соперника: ведь это я был целью его стрел; каково ему было видеть не только мое хладнокровие, но и убеждаться, что стрелы как бы облетают меня). Но иногда и меня цепляло. И чем дольше тянулся матч – тем чаще. Что поделаешь! – монотонность однообразных дней утомляла даже больше, чем трудные партии, а потом пошла полоса невезения – и она еще сильней ослабила мою защиту, и я поневоле стал близко к сердцу принимать каждый неправедный выпад из лагеря соперника.
Впрочем, «невезение» – объяснение слишком простое, чтобы быть истинным. Скорее, это была полоса, когда на естественную усталость (и физическую, и психологическую – что неотделимо) наложилось рожденное все той же усталостью ощущение, что дело сделано (а ведь впереди было еще столько борьбы), и я сбавил обороты. Были еще причины и субъективного характера… И такое надежное, почти завершенное здание победы вдруг затрещало, зашаталось, стало крениться… Счастье, что я успел собраться и подпереть его в самый последний момент.
Корчной начал создавать атмосферу скандала задолго до первой партии. Объяснять это только его плохим характером не буду. Ведь я знал Корчного давно и достаточно близко, знал, что он умеет быть и душевным, и терпимым; знал, что у него достаточно силы воли, чтобы всегда держать себя в руках, контролировать свои действия. Ведь прежде мы годами оставались в добрых отношениях; не то что ссор – даже размолвок у нас не бывало. А тут волна, да еще какая!.. Но достаточно вспомнить, что во всех матчах, в которых играл Корчной (а он играл немало), скандал был непременным атрибутом, скандал определял матчевую атмосферу – и все становится ясным: Корчной специально создавал атмосферу мордобоя, чтобы держать соперника в нервном напряжении, чтобы он не мог расслабиться, чтобы при одном взгляде на него, Корчного, соперника начинало бы трясти. При этом сам Корчной – уж мне ли его не знать! – внешне перевозбужденный до крайности, внутренне оставался спокойным, сосредоточенным только на игре.
Надо отдать ему должное: продумано все было отменно. Корчной только разогнал машину психологического пресса, а когда начался матч, передал кормило своей подруге Петре Лееверик. Надеюсь, читатель будет не в претензии, если я не стану давать этой даме характеристику, ограничившись упоминанием, что таковая была и цинично (и мастерски – не могу не отдать ей должное) исполняла свою неблаговидную роль. Как был бы я рад не упоминать о ней вообще! Но из песни слова не выкинешь, а эта дама умудрялась поднимать такую волну, что журналисты забывали о шахматах – околошахматная возня была куда интересней.
Еще до старта маршрут матча был усыпан колючками. В своих пред матчевых интервью Корчной не брезговал ничем – только бы вывести меня из равновесия. По его настоянию перед партией и после нее мы не обменивались рукопожатием. Словесное общение между нами также исключалось – только через судью. Наконец, он придумал играть в зеркальных очках, чтобы «защититься» этим от моего «гипнотического» воздействия. Шахматы, которые суть средство общения и взаимопонимания людей, Корчной превратил в поле вражды. Ни до, ни после я ничего подобного не знал. Надеюсь, судьба меня избавит от таких испытаний и впредь.
Матч начался тяжеловато. Мы приглядывались друг к другу, прощупывали, кто в какой форме; козыри выкладывать не спешили. Ведь матч – впервые в истории – был безлимитным. До шести побед. Предсказать его длительность не представлялось возможным. Предыдущий матч, в котором я побеждал в среднем в одной из восьми партий, не мог быть критерием. Там была другая цель: взять больше из двадцати четырех, – и последнюю треть матча я был озабочен только одним: как бы сохранить свое преимущество. Как выяснилось по ходу борьбы, это была ошибочная стратегия, и я за эту ошибку дорого заплатил. Но теперь-то были совсем иные условия, значит, и иная игра, и я не загадывал, как она сложится. Я знал одно: спешить нельзя. А там сама борьба покажет, в каком режиме ее вести.
Первая – ничья; вторая – ничья; третья – ничья…
Борьба тягучая, осторожная. Интересная не столько для шахматистов, сколько для психологов. Хотя во второй партии (черными) Корчной успел запустить пробный шар новинки, но я его переиграл. В третьей он впервые в нашей практике применил против меня защиту Нимцовича – и опять ничего не добился; мы согласились на ничью в лучшей для меня позиции (я имел лишнюю пешку)… Я видел, что Корчной не ждал такого начала. Он любит инициативу, диктат, прессинг, а вышло так, что ему пришлось бороться за равенство. Причем мне удалось добиться впечатления, что я переигрывал его достаточно легко – и это Корчного особенно злило.
Четвертая… Вот он, открытый вариант испанки, который, как я считал, должен был стать главным оборонительным оружием Корчного в этом матче! На четырнадцатом ходу он применяет продолжение, забракованное им же в первом томе югославской «Энциклопедии шахматных дебютов». Я опять разобрался, что за этим кроется – и опять ничья.
Свои новинки я пока приберегал. Нужно было втянуться в игру, почувствовать шахматы, себя в них, чтобы новинка была не сама по себе, а частью полнокровной, целостной игры.
Была и еще одна причина, почему я медлил с переходом в наступление: чтобы на качество игры не влияли посторонние факторы, вначале я должен был адаптироваться к психологическому давлению Корчного. А оно велось буквально с первой минуты первой партии, очень изобретательно, в разнообразнейших формах, практически без перерывов. На сцене его вел Корчной, в зрительном зале – его психологи и экстрасенсы, в пресс-центре – Петра Лееверик. От выходок Лееверик (она была неистощима на абсурдные протесты, которыми замучила организаторов и судей) меня старались оградить мои товарищи, потуги экстрасенсов мне были просто забавны, а вот к поведению самого Корчного приспособиться было непросто. Я уже не говорю о зеркальных очках (мало того, что они сами по себе неприятны на глазах человека, которого несколько часов подряд видишь перед собой, Корчной время от времени – когда я думал над ходом – ловчил так повернуться, чтобы световой «зайчик» ползал по доске или колол мне глаза). Сделав ход, он резко вскакивал, иногда специально стоял у меня за спиной, часто поправлял шахматы, судорожно дергал руками, швырял бланк… Что угодно – лишь бы отвлечь меня от шахмат, вывести из равновесия.
…И пятая – ничья.
Ах, эта многострадальная пятая! Она доигрывалась трижды. Я начал ее неудачно, потерял пешку, в домашнем анализе допускал дыры, да и за доской делал непростительные ошибки. Но то ли Бог был на моей стороне, то ли Корчной, ослепленный близкой победой, был недостаточно точен и энергичен. Но я проскочил через мат, а в безнадежном эндшпиле нашел этюдный выход. Когда Корчной это понял и вдруг увидел, что неотвратимая победа растаяла, как мираж, он пришел в неописуемую ярость и, чтобы хоть как-то досадить мне, довел партию до пата. Разумеется, это его право. Когда играют в шахматы во дворе, на пляже или в дружеской компании, – это всего лишь забавный эпизод. В серьезных же шахматах до этого никогда не доводят, как, скажем, и до мата – это одно из проявлений шахматного джентльменского кодекса. Но в этой партии, даже когда всем зрителям стало ясно, что на доске ничья, Корчной упорно продолжал играть, пока не получил права со злорадным видом объявить пат. Я понимаю: не сумев победить, он решил хоть как-то унизить меня, оскорбить, вывести из равновесия. Но мне от этого он показался только жалким, а гроссмейстеры, бывшие на матче, единодушно его осудили. Есть неписанные правила, которые нельзя безнаказанно переступать.
Как известно, от ошибок не застрахован никто. Ведь ошибка – это не обязательно плод глупости; она может появиться, например, как плата за риск или за красоту (за счет простоты), или как результат плохого самочувствия, когда ты объективно не в силах соответствовать меняющимся сложным обстоятельствам. В любом случае – это повод для самопознания, повод, чтобы взглянуть на себя трезво, непредвзято, внести коррекцию в свои действия, а может, и во взгляд на себя.
Я никогда не делал из ошибок трагедию, тем более – не пытался винить в своих ошибках других. Готовность платить за все, что совершил – и доброе, и дурное, – я всегда считал едва ли не важнейшим показателем состояния души.
И к своей игре в пятой партии я именно так и отнесся. Мол, нет худа без добра. Теперь я знал, что выжидательная тактика против Корчного – гибельна; знал, что теоретически он подготовлен очень хорошо, но физически и психологически далек от оптимума. Значит, если отказаться от игры на второй руке, резко увеличить густоту каждого хода, да еще и перенести тяжесть борьбы на последний час игры – Корчной может не выдержать напряжения. А там уж только от меня будет зависеть, смогу ли я использовать его неминуемые ошибки.
Обычный урок; нормальные выводы. Я не сомневался, что и Корчной извлечет какие-то подсказки из пятой партии – уж больно она была поучительна.
Но я ошибся. Видимо, разочарование Корчного было столь велико, что отрицательные эмоции взяли верх над его разумом. Нетрудно представить, как, возвратившись в гостиницу, он снова и снова перебирает партию в памяти ход за ходом, не понимая, как мог вот здесь пойти столь слабо, и здесь выпустить, и там не воспользоваться моей оплошностью… Такая оценка не только бесплодна, она еще и вредна, потому что искажает истинные масштабы, не дает возможности правильно оценить ни себя, ни соперника. Ведь одно дело – домашний анализ в спокойной обстановке, и совсем иное – игра. Во время партии на тебе лежит огромный груз всевозможных обстоятельств, причем тикающие часы – это еще не самая тяжкая ноша. Именно поэтому мы играем в полную силу лишь в те редкие моменты, когда, увлеченные процессом борьбы, сливаемся с партией настолько, что все остальное как бы перестает существовать. Вот почему так важна психологическая подготовка: она снимает с игрока внешахматный груз.
Все это было известно Корчному не хуже, чем мне. Его практический опыт огромен. И достаточно было ему вспомнить сходные эпизоды из своей же практики, как все сразу же стало бы на места.
Но, видать, эмоции взяли верх. В таком случае звучит сакраментальное: «Я не мог так сыграть; находясь в ясном уме, – не мог». А там уж и следующий ход рядом: «Но, если я так сыграл, значит, на мое сознание кто-то воздействовал, кто-то его подавлял…»
Так на авансцене матча появилась проблема моего психолога профессора Зухаря.
Не знаю, кому первому это пришло в голову, но идея его негативного воздействия на Корчного была воспринята в лагере соперника с невероятным энтузиазмом. Самое удивительное, что Корчной искренне в нее уверовал и тем, конечно же, создал самому себе дополнительные трудности: во время игры он теперь не мог не прислушиваться к себе, не мог не думать – мешают ему или нет.
Зухарь не входил в мою группу, но он приехал в составе советской делегации, потому что я рассчитывал на него. Шахматная партия является результатом множества векторов, и среди них психологические – далеко не самые последние. Я это всегда понимал и всегда старался учитывать, но часто получалось совсем не так, как хотелось. Все-таки в шахматах самое главное – сами шахматы, и, когда они меня захватывали целиком, все остальное, естественно, выходило из-под контроля. А между тем нужно следить за своим состоянием и за состоянием соперника, чтобы вовремя (если внешахматные обстоятельства начнут влиять на игру) внести в свои действия коррективы. Именно в этом я рассчитывал на Зухаря – на его совет и подсказку, если я из-за своей занятости шахматами что-то упущу.
Был у меня на Зухаря и конкретный расчет. Матч предстоял длинный; как ни готовься, в какой-то момент утомление догонит непременно; не знаю, как оно действует на других, а у меня при утомлении в первую очередь ухудшается сон, который – и так не раз бывало – при переутомлении пропадает совсем. А Зухарь как раз специалист по сну, это его кусок хлеба. К службе он не был привязан; помочь – готов; так отчего же не воспользоваться любезностью такого полезного человека?
Чтобы получить материал, психолог должен наблюдать. Зухарь выбрал место, которого он мог одинаково хорошо видеть и меня, и Корчного, и там сидел практически не поднимаясь: он очень серьезно отнесся к своей роли. И вот кто-то решил, что он телепатически воздействует на Корчного…
Я понимаю своих противников: если бы не было Зухаря – его нужно было бы выдумать. Уж если они додумались заявить протест по поводу йогурта, который мне приносили во время партии (я практически не пью кофе), то Зухарь был для них золотоносной жилой.
Для журналистов и болельщиков две-три ничьи подряд – независимо от их содержания – уже скука; им только победы или поражения подавай; редко кому интересно качество партий; очко! – вот что понятно каждому, даже если с шахматами он знаком лишь понаслышке. А когда нет побед, любой скандал – уже лекарство от скуки.
Мадам Лееверик повела наступление сразу на всех фронтах: официальные заявления организаторам, жюри и судьям шли одно за другим. (Она требовала либо убрать Зухаря из зала совсем, либо пересадить его подальше, чуть ли не на галерку, – требовала, хотя не имела на это никаких оснований, и официальные лица снова и снова терпеливо это ей разъясняли.) Журналистам это же преподносилось уже в живописных и драматических тонах; наконец, в зале к Зухарю подсаживались и старались отвлечь разговорами, хождением, «нечаянно» толкали. Но он понимал, что ему наносят удары, которые рикошетом должны были бы попадать в меня, и умело гасил эти удары, и нес свой крест с терпением и мужеством.
Шестая – ничья; седьмая – ничья… Чтобы показать, как он относится к присутствию Зухаря, Корчной, едва сделав ход, тут же убегает со сцены. Правда, к концу партий ему становилось не до беготни – приходилось сидеть за доской, не вставая. Не помогло – наконец-то моя победа. Непростая, очень непростая. Я применил давнюю домашнюю заготовку; Корчной задумался минут на сорок. Надо сказать, что в этом матче, встретившись с неожиданностью в дебюте, он искал продолжение не сильнейшее, а такое, какое мы не могли бы, с его точки зрения, подготовить дома. И вот через сорок минут он делает ход, который мы не предугадали. У меня в тот момент состояние было довольно противным: заранее подготовить новинку, застать ею врасплох – и не предусмотреть первый же ответный ход…
Первые четверть часа я потратил на то, чтобы оправиться от этого психологического удара. Потом успокоился. Моя позиция все равно лучше; есть жертва пешки – очень перспективная… Подумал – и пожертвовал. Соперник жертву принял. Тогда я стал давить, пока дело не кончилось чистым матом на доске.
И опять пошла волна: разве это Карпов выиграл? Это Корчной проиграл из-за воздействия Зухаря!..
Победа принесла удовлетворение – все-таки мне удалось красиво это проделать! – но не сняла напряжения, которое нарастало во мне с каждым днем. Я не мог освободиться от ощущения неустойчивости, ощущения колеблющихся весов. Победа – хорошо, но ведь предстояло еще пять раз победить! – и, если каждая будет, как эта, из восьми партий… Игру нужно было ломать более решительно, но пока не был готов к этому.
И в десятой партии это сказалось. В открытом варианте испанки я применил новинку, связанную с жертвой фигуры – 11.Kg5!. (Журналисты приписали ее авторство Михаилу Талю, но справедливость требует назвать истинного автора – моего секунданта Игоря Зайцева.) Корчной выдержал этот тяжелейший удар, защищался блестяще, а вот я использовал далеко не все свои возможности. Сразу не получилось – и я как бы смирился, и не стал искать победу.
Тут бы взять тайм-аут, но я не угадал, отправился на игру. Не играл – присутствовал на сцене. Вроде бы все делал правильно, по науке, но без энергии, без попыток слиться с позицией, чтобы постичь ее суть. Все вроде бы видел, но выбирал только «крепкие», «надежные» ходы. Когда видел комбинации – обходил их, ощущая, что не то у меня состояние, чтобы наполнить эти комбинации жизнью. А потом и вовсе куда-то провалился. Стал пропускать один за другим удары, причем принимал их с такой несвойственной мне покорностью, что, когда увидел, что пора останавливать часы, испытал нечто похожее на облегчение. Кончилась эта мука, это тупое сидение за доской.
Тайм-аут, который я все же взял после этого, не принес облегчения. Все нужно делать вовремя! Отдохни я при первых же признаках утомления (первым пропадает аппетит к игре), может, мне бы и хватило двух-трех дней, чтобы ощутить себя в норме. Отдых не принес мне облегчения. Идя на следующую партию, я не чувствовал не только азарта, но и обыкновенного желания играть. Уговаривать себя: соберись! ты должен! – не самый лучший выход. Я понимаю, когда спортсмен собирается на прыжок, на подход к штанге – на разовое усилие; а собраться на пятичасовое предельное интеллектуальное усилие… Кто верит в это – занимается самообманом. В шахматы играть трудно, но хорошо в них играть можно только легко, естественно, чтобы не выжимать из себя ходы, чтобы игра лилась из тебя, как песня.
Короче говоря, следующую партию я как-то отсидел. Если бы Корчной понял мое состояние – мне бы несдобровать. Но я удачно имитировал желание немедленно реваншироваться, собранность, уверенность и напор, он думал только об одном: сдержать меня, уравнять партию, и, когда добился этого, не скрывал удовлетворения.
Пронесло…
Но я знал, что это только отсрочка. Кризис не мог длиться вечно. Напряжение вот-вот должно было достичь точки, когда произойдет взрыв. А там либо перекристаллизация и взлет к новому качеству (к себе! к себе, очистившемуся от выгоревшей в огне усталости), либо… неблагодарный труд по собиранию себя из кусочков, по восстановлению своей целостности. Делать это по ходу матча, противостоя безудержному напору Корчного… Лучше совсем не думать, что придется, быть может, пройти через такое. Потому что воображать такое куда тяжелей, чем делать. Ведь действуя, добиваясь маленьких успехов, о которых, кроме тебя, никто не знает, все-таки укрепляешься ими, подпитываешь надежду. А страх, рожденный переживанием возможной неудачи, опасней самого жестокого реального поражения.
Перелом произошел в тринадцатой партии. Ни до, ни после – в процессе. Во время игры. Я сел за столик в одном качестве, поднялся из-за него – в другом. Причем перелом я ощутил не в тот момент, когда ломалось, а после, уже задним числом, когда уже все произошло, – и я вдруг понял, что вижу все окружающее другими, прежними, докризисными глазами: все вокруг было ярко, отчетливо, интересно. И как закончится эта партия, – мне вдруг стало очень интересно. А уж, что в следующей я сыграю хорошо, в полную силу, – у меня и вовсе не было сомнений.
Вот так вдруг. Мотало, мотало где-то в омуте, на самом дне – и вдруг выбросило на поверхность. Молодец, что хватило мужества вытерпеть, не ломать себя, отдаться течению, похвалил я себя. Кстати, наступление кризиса Зухарь прозевал, и отчего он случился, тоже не смог разобраться. Он видел: происходит что-то ненормальное и пытался залезть мне в душу с помощью психоанализа, но я этого не люблю и потому пресек сразу. Сон пока был нормальным, значит, его время еще не пришло.
А началась тринадцатая, как и предыдущие. Я играл без желания, отстранение, словно партия была отделена от меня стеклом. Вроде бы все делал правильно – но все время чуть-чуть опаздывал. Причем замечал это задним числом. Крохи опозданий складывались, я все заметней не поспевал за мыслью соперника… И вдруг словно проснулся. И увидел ситуацию как бы со стороны – свое покорное ожидание, когда мне забьют еще один гол…
Исправлять положение было поздно, вернее – почти поздно. Почти – только потому, что у Корчного был уже цейтнот. Я решил воспользоваться этим, неожиданно для него поломал игру, раскрыл своего короля и пустился во все тяжкие. Корчной этого не ожидал, замешкался, и я использовал ослабление его пресса на все сто процентов: стал быстро-быстро вылезать из-под пресса, почти вылез… Партия была отложена, конечно, в скверной для меня позиции, но не без шансов спастись.
Как вы понимаете, и этот рывок на финише партии, и этот оптимизм были продиктованы моим новым состоянием, и Корчной был первым, кто его почувствовал, и потому долго раздумывал, какой ход записать, все не решался… Ведь он уже знал, что доигрывать ему придется с новым человеком, и он должен был учитывать не только особенности позиции, но и мою вероятную трактовку ее.
При анализе я убедился, что у меня есть шансы спастись, но не более чем шансы. Но я уже без страха смотрел в глаза вероятному проигрышу. Во-первых, думал я, мы еще поборемся, а во-вторых, в следующей партии я ему сам покажу, как у меня поставлен удар.
Итак, я был готов к самому неприятному доигрыванию – и вдруг Корчной берет тайм-аут. Значит, пока не нашел ясного пути к выигрышу и хочет это сделать наверняка. Ладно. Он себя убеждает, что тайм-аут продиктован производственной необходимостью, а я чувствую, что дело в другом: в нем проклюнулась неуверенность. Значит, начинает сдавать…
Доска, на которой мы раскачивались, резко пришла в движение. Я летел вверх, он падал вниз. Но пока никто, кроме меня и Корчного, этого не знал.
Четырнадцатую партию я провел в лучших своих традициях. В дебюте – новинка, затем, используя полученную инициативу, – неспешная, точная, подводная игра, отбирающая поля у его фигур, обрекающая его на томительное состояние ожидания, где и когда я ударю; и наконец – под занавес – получите смертельный укол. Партия тоже была отложена, но сомнений в ее исходе не было.
И вот доигрывание. Ладно, думаю, одну проиграю, другую выиграю, но инициатива уже моя, я ее не выпущу, так что все прекрасно складывается.
Но сел доигрывать четырнадцатую в боевом настрое. Как звучало в фильмах моего детства, на которых я был воспитан: русские не сдаются! Я опять рассчитывал на цейтнот. У меня было много времени, у Корчного – мизер, но я не стал гнать лошадей, решил его немножко помучить. Когда сделали очевидные ходы – перестал играть. Ведь у меня было в запасе целых сорок минут против его полутора. И минут десять из этих сорока я потратил просто так – ни на что: пусть потерзается. Потом четверть часа считал (у меня была на примете непритязательная ловушка, я на нее не очень рассчитывал, но – чего не бывает! – решил соперника подвести к ней: а вдруг впопыхах поверит блефу). Корчной видит, что я что-то знаю и готовлю – и сам впился в доску, буквально грызет ее взглядом. Потом я не спеша пошел – он мгновенно отвечает, я опять не спешу – он не тянет с ответом ни секунды; я делаю вид, что нападаю на пешку; он чует: что-то не то, но времени нет, секунды бегут… он задергался – и защитил пешку ферзем. И тут же мышеловка захлопнулась: ферзь оказался пойманным.
Вместо победы – поражение… Корчной был потрясен. Ведь через полчаса предстояло второе доигрывание – и второе поражение подряд… Я думал, что на второе доигрывание он не пойдет, но он вышел, вероятно, чтобы показать, что спокойно принимает удар судьбы. Он даже улыбался. Могу представить, чего ему стоила эта улыбка.
3:1
Не было ни гроша, да вдруг алтын.
Как дальше ставить игру?
Если рассуждать, как у нас говорят, по-простому, по-рабочему, следовало воспользоваться тем, что соперник дрогнул и потерял равновесие, и давить, давить – добивать… Но были два обстоятельства, которые нельзя было не учитывать. Первое: новая ситуация в матче и для меня была неожиданной; мне нужно было вжиться в нее, освоить ее – подтянуть тылы, чтобы не зарваться. Во-вторых, не следует забывать, что действие равно противодействию; если одних удары судьбы повергают, то других – закаляют, мобилизуют, заставляют действовать на пределе их возможностей; и Корчной – насколько я его знаю – относится именно к этой категории.
Поэтому я не стал форсировать события, продолжал играть как ни в чем не бывало, уверенный, что поднимающаяся во мне волна сметет соперника своей логической силой.
Так и случилось в семнадцатой партии. В ней ничто не предвещало ярких событий. Защита Нимцовича. Я пожертвовал – и мое положение стало получше; но промедлил – и получше стало у Корчного. Я видел, как он воодушевлялся, наращивая преимущество, обкладывая мою позицию, нанося все более тяжелые удары, но – повторяю – во мне была такая уверенность, что мне были почти безразличны и его настрой, и его действия. В таком состоянии невозможно проиграть, потому что тебе открыта сама суть игры, и ты делаешь безошибочные ходы не потому, что все точно посчитал, а потому, что не можешь иначе.
И вот – опять у Корчного сильнейший цейтнот, я чувствую: пора, – бросаю ему на съедение свои пешки, и маленьким мобильным отрядом: два коня с ладьей, поддержанные самим королем, – устремляюсь прямо на короля соперника. Прием древний как мир: в нужный момент в нужном месте нанести удар всеми наличными силами. Он и опомниться не успел, как я ему влепил красивейший мат двумя конями: один конь короля заблокировал, второй – нанес удар. Сколько шахматистов мечтают хоть раз в жизни реализовать нечто подобное на доске! Но чтобы такое в матче на первенство мира…
Вот теперь он сломается, решил я, почему-то забыв, что и в предыдущем матче с Корчным я тоже вел поначалу 3:0, и тоже считал, что матч выигран, а какой тяжкий путь, как выяснилось после этого, мне еще предстояло пройти.
Как описать вторую половину матча? какими словами? Если бы в это время, когда я красиво выиграл, когда я был на подъеме и ощущал, как сила и уверенность с каждым днем все прибывают во мне, – если бы кто-то сказал, что матч продлится еще пятнадцать партий и я растеряю все, что имею: и инициативу, и игру, и даже счет сравняется, и я буду стоять в одном шаге от проигрыша матча… – разве бы я мог поверить во все это? Разве я мог представить, что все это мне придется пережить, причем не единовременно, а растянутое на много ужасных дней?.. Это достойно отдельной книги, глубокого и поучительного психологического исследования. Но я этот урок усвоил плохо. Через шесть лет, играя первый матч с Каспаровым, я допустил те же ошибки, за которые и расплачиваюсь по сей день. Что это – судьба? Плата за консерватизм, диктующий веру в естественность и логику событий? Точного ответа я не знаю до сих пор, из чего следует, во-первых, что во мне еще достаточно сил, чтобы поднимать перчатку, которую снова и снова бросает мне судьба, чтобы снова и снова доказывать верность себе, своей натуре, какой бы – хорошей или плохой – она ни была; и во-вторых, это значит, что мне еще не раз придется доказывать свою способность держать удар. Ну что ж – я готов. И лишь об одном мечтаю: чтобы это испытание было мне интересно как можно дольше. Чтобы тот день, когда я, проснувшись, вдруг решу: да ну их на фиг! надоело все; буду жить, как другие, как все, – чтобы это утро пришло ко мне как можно позже.
Второй половине матча предшествовал перерыв. Корчной сорвался с тормозов, и, раздавая налево и направо интервью, одно скандальнее другого, умчался из Багио в Манилу, и уже там винил меня и организаторов матча во всех смертных грехах и грозился, что матч прервет. Разумеется, я в это не верил. Призовой фонд был достаточно велик, и, чтобы его получить даже в случае проигрыша, Корчной обязан был матч доиграть. Или сдать. Второе было исключено: Корчной – боец. Этого у него не отнимешь.
Мне оставалось одно – ждать.
Над Багио гуляли тайфуны. Скучища страшная. Каждый день неотделим от предыдущего. Я понимал Корчного: он увидел, что я поймал свою игру, и хотел пересидеть эту полосу, заодно сбив меня с ритма и темпа. Я настраивался на философский лад, насколько это возможно, когда ощущаешь, как лучшие твои дни уходят бесплодно, но досада грызла, понемногу делала свое черное дело.
Дипломатические контакты (точнее – игры; даже – торги) с секундантами соперника не прерывались ни на день и закончились забавным обменом: профессора Зухаря на зеркальные очки Корчного. Две болезненные занозы были вырваны из тела матча. Кажется, что еще надо? Только играй…
Но появился Корчной – и с ним двое боевиков из секты «Ананда Марга»: Стивен Двайер и Виктория Шепард.
Я не люблю чертовщины; тем более – сваливать свои неудачи на чертовщину мне кажется просто пошлым. Но столько было разговоров вокруг этих двух террористов, столько раз мои последующие неудачи увязывали с их парапсихологическим воздействием, что я – как мне кажется – просто не имею права обойти эту проблему молчанием.
Если судить непредвзято, последующие две-три недели я был в отличной форме. Я чувствовал в себе силу. Я хорошо видел шахматную доску. Я отлично считал варианты и угадывал замыслы соперника. Я ставил партии уверенно и прочно, и вел их к неотвратимой развязке. Но в самый последний момент со мною происходило нечто необъяснимое – я выпускал игру. В ситуации, когда нужно остановиться, – я продолжал идти вперед; когда нужно было собрать себя в кулак для решающего удара, – я делал спокойные, «полезные ходы»; а то вдруг на меня нападала слепота, и я проходил мимо таких ходов, которые разглядел бы любой перворазрядник. И что самое обидное – все эти чудеса я начинал творить в критические для партии минуты…
И все же, полагаю, главным виновником такой игры был не кто-то со стороны, а я сам. Думаю, все куда проще. Просто я перегорел в ожидании продолжения матча. Просто я уверовал; при таком перевесе и такой отличной форме для быстрого завершения матча достаточно технического исполнения. В который уже раз я прежде времени пережил будущую победу – и мне стало нечем ее наполнить.
Что же до Двайера и Шепард, то их присутствие было куда важней для Корчного, чем для меня. Я-то полагал, что человек со столь критическим умом, как у Корчного, не может принимать все эти оккультные штучки всерьез. «Эта парочка для него – вроде булавки, думал я; он держит их, чтобы покалывать меня, раздражать, отвлекать от игры; я не буду реагировать на них – и это уязвит Корчного почище любой иной моей реакции».
Но несколько лет спустя я выяснил, что все было не так просто. Оказывается, воздействием на меня функции этих умельцев далеко не исчерпывались. В их обязанности входила и психологическая обработка Корчного. Вот короткий рассказ свидетеля, известного швейцарского адвоката Албана Брод-бека, который в следующем матче был руководителем делегации Корчного.
«Я долгое время не мог понять, зачем цивилизованному человеку общаться с шаманами-проходимцами. Я не раз спрашивал об этом Корчного, но он старался избегать прямых ответов, уклонялся, говорил общими словами, мол, они ему помогают обрести уверенность и силу. Но однажды я зашел в его апартаменты, не ожидая встретить там посторонних, и увидал зрелище, которое меня поразило. Корчной, одетый в восточные одежды, исполнял ритуальный танец. В одной руке у него был нож, в другой апельсин, который, как мне объяснили участники этого действа, олицетворял голову Карпова. И вот Корчной после каких-то па и заклинаний должен был ножом пронзить этот апельсин… Я был поражен и высказал Корчному все, что думаю по этому поводу. Но Шепард, которая руководила ритуалом, сказала, что Корчной самоутверждается таким образом, аккумулирует в себе пространственную энергию…»
Полагаю, нечто подобное происходило и в Багио.
Но мне до всего этого не было дела. Я ощущал в себе силы, я должен был победить – и чем скорей, тем лучше. По себе я чувствовал: еще три-пять партий – и управлюсь. И вот восемнадцатая: имею преимущество, давлю, должен победить – ничья. В следующей выдержал стойку, и в двадцатой – опять пошел вперед. Опять имею преимущество, опять давлю, выигрышу просто некуда от меня деться; достаточно при откладывании записать нормальный ход – и победа; а я записываю черт-те что – и ничья. А дальше срабатывает известный закон: если в стопроцентной ситуации не забиваешь гол ты – через минуту в контратаке его забивают тебе. Вдруг – проигрываю…
Моя команда расстроилась, но сам я не испытывал ничего, кроме легкой досады. Промежуточный счет не имел значения. Куда важнее, что я чувствовал в себе силу, и уверенности во мне не убавилось. И уже в следующей партии я бросился реваншироваться. И почти прибил. Ну что мне стоило остановиться, когда был сделан контрольный ход? Выигрыш был на доске. Ну посидел бы дома, придумал бы отличный план; а может быть, и доигрывать не пришлось – у Корчного не было шансов на спасение. Но я завелся. Он ходит – я хожу, он ходит – я хожу, он ходит… Короче говоря, когда я очнулся, – в моих сетях было пусто.
Вот когда у меня пропал сон. И впервые на этом матче я обратился за помощью к Зухарю. Поражения не так терзают, как неиспользованные возможности. Ведь сыграй я в последних партиях нормально, – матч был бы уже завершен. Я не понимал, что со мной происходит. Я анализировал каждое свое действие, ход своих мыслей – и не находил себе оправдания. Правда, сомнения в исходе матча еще не родились, но и самоедства хватало, чтобы выбить меня из колеи. Нужно было как-то отвлечься, забыть о дурацких бесплодных мыслях, нужно было хорошо спать, спокойно готовиться к очередной партии и уверенным выходить на игру. Но прежде всего – спать. А сон пропал.
Я промучился полночи и позвал Зухаря. Он колдовал-колдовал надо мной – тщетно. Следующий день я ходил как ватный, ночью не стал испытывать судьбу, попросил Зухаря сразу браться за дело. И опять все зря. «Извините, – сказал он, – я не в силах быть вам полезным. Ваша нервная система не уступает моей, так что если желаете, – могу обучить вас своим приемам. Но усыпить – не могу». А таблетки были для меня табу – шахматы их не прощают.
И опять пошли ничьи. Двайер и Шепард исчезли с горизонта – по требованию судей и организаторов они были выдворены службой безопасности не только из зала, но и из гостиницы. Друзья мне рассказывали об этом, видимо, рассчитывая успокоить, но я отмахивался с досадой. Я знал, что все дело во мне, только во мне. И я бился мыслью и все не мог понять, – почему, почему, почему я не могу реализовать свое несомненное игровое преимущество?!..
И вдруг – в двадцать седьмой – победа. Причем в какой момент! я уже прогорел к этому времени, и где-то посреди партии почувствовал себя совершенно пустым, и Корчной это видел и уверенно шел к победе… Но он перестарался. Он слишком хотел победить, а я был хладнокровен. Повторяю: во мне уже выгорело все, что могло гореть, и я спокойно рассчитал, что бросок соперника придется как раз на его цейтнот, и все крохи сил, что у меня остались, я сберег на последний час игры. И все решил несколькими спокойными, точными ходами.
Еще шаг, еще один раз выиграть – и матч сделан. Но я не знал, не представлял, в этот момент не видел, как сделать последний шаг.
Нечаянная победа, победа, к которой я шел так долго и уже не чаял ее добыть, победа, которая упала ко мне вдруг счастливым подарком, не обманула меня. Правда, я надеялся, что она меня хоть в какой-то степени наполнит. Но этого не случилось, и тогда передо мной встала проблема: как же играть дальше? Ведь такую отличную форму, столько прекрасных шансов не смог реализовать; так на что же я могу рассчитывать, будучи опустошенным? В нашем лагере был праздник; долгое сидение в Багио всем так надоело, ребята предвкушали скорый отъезд; а я постарался уединиться, чтобы не портить им хороший вечер. Ведь все равно никто не мог бы мне помочь. Даже подсказать – что делать, как быть дальше, – мне бы не смог никто.
Следующую партию проиграл, но не расстроился – я ждал этого. Потом из-за тайм-аута сложился целый недельный перерыв, но он меня не выручил. Я ходил пустой, и, когда опять сел за доску, – мне нечем было играть. Опять поражение, второе подряд; потом удалось сделать прокладку – слепил ничью; потом проиграл снова… Как давно это было – то счастливое время, когда я вел плюс три! Теперь счет сравнялся, стало 5:5, и никто не мог поручиться, что будет завтра.
Знаете, чем отличается игрок от неигрока? Если проигрывает подряд неигрок, он разваливается на куски и сдается; если проигрывает раз за разом игрок, – он продолжает идти вперед, потому что знает, что серенькая полоска где-то кончится и опять начнется светлая, и начнется его игра.
Теперь ликовал лагерь Корчного, пресса дружно меня хоронила. Я действительно стоял на краю, но в отличие от всех остальных я чувствовал, что волна Корчного уже прошла, а моя опять начинает подниматься. Нужно было еще самую малость переждать, чтобы моя набрала массу, накопила инерцию, стала неодолимой – и я решил оставить шахматы и махнуть на один день в Манилу. Это была идея моего друга космонавта Виталия Севастьянова. 250 километров на машине в одну сторону, встречи с друзьями, трехчасовое яростное «боление» за наших ребят на баскетбольном матче, потом 250 километров обратно. В другое время после такой поездки я был бы мертвый, а тут меня словно обмыли живой водой. На тридцать вторую партию я пришел уверенный и спокойный. Корчной едва взглянул на меня – и его не стало. Если неделю за неделей видишь перед собой одного и того же человека, то с первого же взгляда угадываешь в нем и состояние, и настроение. И Корчной понял все; даже прежде меня понял, что эта партия будет последней. И я прочел это в его мгновенном, тут же отведенном взгляде.
Эту партию я исполнил так, как хотел бы играть всегда: спокойно, без эмоций, легко и непринужденно. Я видел всю доску, я контролировал игру от начала и до конца; я сразу видел дальнейшие ходы и проверял их только затем, чтобы глупый случай не нарушил неумолимого шествия судьбы. Я не торопил событий, и поэтому в основное время партия не была закончена. Но выигрыш стоял на доске. Дома мы внимательно поглядели ее – шансов на спасение Корчной не имел. В шутку был объявлен конкурс на невыигрывающий вариант за белых. Я, правда, помнил, сколько сотворил на этом матче «чудес», но чувствовал: все они в прошлом – и в первый раз за последние недели заснул мгновенно, едва голова коснулась подушки.
Я знал, что доигрывания не будет. Так и случилось. Но Корчному не хватило души, чтобы завершить этот матч красиво. В записке арбитру он написал, что не имеет возможности продолжать партию. Это – вместо честной сдачи. Он как бы оставлял крючок, чтобы утверждать, что матч не был завершен, чтобы перепоручить дело юристам, которые пытались разыграть эту пустую карту в последующие годы.
Мне жаль, что Корчной так смалодушничал. Ну – я еще могу понять – во время матча, в пылу борьбы, в ажиотаже человек иногда перестает отдавать себе ясный отчет в совершаемых поступках. Но потом – когда кончилось, когда страсти остались позади, и вдруг просветленным умом осознаешь, что это всего лишь шахматы, только шахматы, игра, символизирующая мудрость и благородство, – неужели и тогда не хочется отбросить все суетное, земное и отдать им честь за все то, чем они осмыслили и украсили нашу жизнь? Тем более, что наша потрясающая борьба, если отбросить всю налипшую на матч грязь, заслуживала красивой и благородной концовки.
Кстати, три года спустя, проиграв мне очередной матч в Мерано, Корчной завершил его собственноручной запиской такого содержания: «Я уведомляю в том, что сдаю без возобновления игры восемнадцатую партию и весь матч, и поздравляю Карпова и всю советскую делегацию с прекрасной электронной техникой. Корчной». Я бы его понял, если бы играли две электронные машины: Карпов и Корчной, а мы бы сидели где-то позади или даже за сценой и подсказывали им ходы и оригинальные планы. Но, слава Богу, если такое будет, то еще очень не скоро, и какое имеет значение, во что заглядываешь, готовясь к очередной партии, – в электронный компьютер или в том югославского «Информатора».
В Мерано Корчной был уже не тот.
Апломб прежний и злость та же, а вот сил стало поменьше. На технике, на опыте, на подготовке, которая у него, как всегда, была на высочайшем уровне (и на моих ошибках, на моей расслабленности), он какое-то время держался, а иногда, собравшись, выдавал и отличные партии. Но это были всплески на начинающей мелеть реке. Я это понял, едва начался матч в Мерано. Десять лет он был моим неизменным игровым соперником – и вдруг я открыл, что это уходит из моей жизни. Не скрываю: тогда я был этому рад; и лишь со временем, когда осознал, что Корчной больше никогда не попытается меня одолеть, ощутил, что моя жизнь с его уходом стала беднее. Подумать только! – всего семь лет назад – считая от сегодняшнего дня – я полагал, что наконец-то возле вершины не осталось никого… Каспаров уже был, он уже терпеливо взбирался, продираясь сквозь тернии, я знал о нем, наблюдал его сверху, но он мне казался таким маленьким и таким еще далеким…
Мерано я вспоминаю с нежностью и с удовольствием. Природу, людей, организацию соревнования, которую, как мне кажется, невозможно превзойти. И победа была красивая, безоговорочная, быстрая – 6:2 в восемнадцати партиях – небывалое преимущество в истории матчей на первенство мира.
Видимо, и Корчной понял, что его лучшее время ушло, и поэтому в следующем цикле он решил сойти с круга. Это случилось в Лондоне, в матче с Каспаровым. Поначалу Корчной повел и в счете, и в игре, но в середине матча, очевидно, вспомнил, что так можно доиграться и до матча со мной. И тут его словно подменили. Это была тень Корчного. Но я не хочу быть категоричным и не собираюсь его судить. В шахматах может случиться что угодно (я помню свою игру в Багио!). Одни считают, что он уже не хотел на меня выходить, другие – что Каспаров его раскусил и подобрал к нему ключ. Все может быть. Но вот одна маленькая деталь меня смущает. Корчной всегда ненавидел своих соперников по матчам, а если проигрывал им – оставался врагом на всю жизнь; с Каспаровым же, несмотря на сокрушительное поражение, он остался в прекрасных отношениях. И если вспомнить, что в его практике уже был прецедент, когда он уступил Петросяну право играть матч с Фишером… Впрочем, это их дело – дело их совести.
Когда делить со мной стало нечего, он помягчел, убрал колючки. Можно сказать, наши отношения нормализовались. Мы даже играли в бридж. Но ненадолго его хватило! Достаточно было нашим дорожкам пересечься в острой ситуации, как он показал себя в прежнем виде.
Это случилось в Брюсселе, в 1986 году. Я претендовал в турнире на первое место и, чтоб завоевать его, должен был непременно выиграть у Корчного.
Это был мой последний шанс. Я хорошо настроился, но выказал это не сразу: у меня были черные. Я выждал, чтобы Корчной проявил свои намерения, и, когда он показал, что хочет только ничью и уже настроен на ничью, я стал играть резко, резче чем обычно.
Корчному это не понравилось. Моя игра застала его врасплох, но защищался блестяще и почти уравнял позицию. До полного равенства ему оставалось сделать несколько точных ходов. Их видел я, их видел он – и предложил мне ничью. Будь моя турнирная ситуация иной – я бы ее тут же принял. Но мне нужен был выигрыш, и я сказал: продолжим. И тут из Корчного попер былой Корчной. Он прямо на глазах преобразился. Лицо исказила гримаса, в глазах засверкала издевка; он так брался за фигуры, словно эта игра вызывает у него величайшее отвращение. Но ходы делал хорошие, точные – именно те ходы, которые вели к ничейной позиции. Я загадал: еще ход – и буду закругляться, все равно из этой позиции большего, чем есть, не выжмешь. И делаю очевидный ход – нападаю на коня Корчного. А он, не глядя на доску, не сводя с меня иронического взгляда, берется за своего короля… Я-то на доску глядел и, когда увидел, что конь остается под боем, на моем лице, очевидно, изобразилось такое изумление, что Корчной замер. Он понял, что сделал что-то ужасное, его взгляд медленно сполз на доску… Несколько мгновений он с ужасом рассматривал короля, которого держал в руке, и коня, который стоял перед боем, потом вдруг опал, потянулся за бланком, чтобы подписать, но вдруг отшвырнул его, заорал, что не мне и не с ним играть такие ничейные позиции на выигрыш, смахнул все фигуры с доски и выбежал из зала. На его несчастье, телевидение снимало эту нашу партию от первой минуты и до последней, и все, что он вытворял за доской, потом показано было на весь мир.
После этого турнира Корчной поклялся, что больше не сядет со мной играть, но прошло совсем немного времени – и он забыл свою клятву. И опять все было, как всегда: и шахматы, и бридж. До очередного случая. Приехав на турнир в Линарес, где играл и я, а главным судьей должен был быть мой старший товарищ и соратник Батуринский, он в день первого тура заявил организаторам, что не будет играть в турнире, где арбитром «черный полковник». Ему предложили: Батуринский будет судить все партии, кроме ваших. Корчной сказал: не согласен; в этом турнире может быть один из двух: или я, или Батуринский… Самое поразительное, что его поддержали многие гроссмейстеры: Юсупов, Белявский, даже Тимман. Тимман оправдывался, мол, ему это крайне неприятно, но если приходится выбирать, то в интересах турнира он отдает предпочтение Корчному.
Это меня возмутило. Я сказал Яну: «Я могу понять советских гроссмейстеров, они люди небогатые и несамостоятельные; они привыкли поддерживать не справедливость, а силу. Их можно купить. Но ведь ты свободный человек из свободной страны, ты знаешь, что Батуринскому семьдесят пять лет, у него слабое здоровье – но и огромный опыт, и авторитет в шахматном мире. Не по собственному почину – по приглашению организаторов – он летит за тысячи километров на этот турнир. Для чего? Чтобы выслушивать незаслуженные оскорбления? Чтобы испытать на себе цинизм этих молодых людей, для которых самое святое – это минутная выгода? И ты поддерживаешь эту бессовестную травлю?..»
К чести организаторов, затея Корчного потерпела полное фиаско. Впоследствии он признался, что это была не импульсивная акция, он ее задумал заранее вместе с Гулько. Но в последний момент Гулько «соскочил» с уходящего поезда. «Турнир мне очень нравится, – сказал он Корчному. – Если бы твоя акция взяла верх, я бы с удовольствием тебя поддержал, а так, извини, я останусь и буду играть».
И Корчной уехал один.
КОММЕНТАРИЙ И. АКИМОВА
Карпов пришел в шахматы на переломе эпох: заканчивалась эпоха шахматистов-одиночек (олицетворяемая блистательной вершиной – Робертом Фишером) и формировалась эпоха, когда выдающийся шахматист был выразителем идей большой группы профессионалов, объединенных общими интересами. Карпову повезло: он еще застал шахматный романтизм (который вошел в его кровь и стал его неосознаваемым эталоном), а костяк и мышцы его мировоззрения формировались в атмосфере прагматизма. Вот откуда его двойственность, не разрушающая, впрочем, его целостности, зато сообщающая ей упругость.
Я понимаю протест Карпова, его неприятие даже гипотетической идея активного вмешательства в мыслительный процесс со стороны. Пусть даже все парапсихологи соберутся вместе против него – они тогда не согласится им уступить. В этом неприятии – весь он; здесь истоки его судьбы.
Уважая его точку зрения, я как профессионал не могу с ним согласиться в этом вопросе. Да, наш мозг хорошо защищен, но лишь до тех пор, пока мы полны энергии. Но едва мы начинаем уставать – мозг становится уязвим.
Известно, что подавляющее число ошибок шахматисты делают на последнем часу игры. Это – обычное явление даже у самых выдающихся игроков. Но все-таки для выдающегося игрока каждый раз это исключение, оно выпадает раз на много партий – своеобразное жертвоприношение случаю. И выдающиеся игроки соответственно это принимают, чуть ли не с облегчением: когда-то оно должно было случиться, и вот произошло, и теперь опять все пойдет ровненько, нормально, как обычно…
Но если выдающийся шахматист чувствует себя великолепно, полон сил, прекрасно подготовлен, ищет борьбы – и делает раз за разом необъяснимые, порою элементарные промахи… Может быть, тогда все-таки стоит поискать объяснение вовне?
Карпов не приемлет саму возможность воздействия корчновских парапсихологов на его игру, но пройдет несколько лет – и выяснится, что на выигранных у Карпова (только на них!) решающих партиях Каспарова присутствовал его экстрасенс Дадашев…
Где ты, благородное время, когда шахматисты обходились лишь доской да двумя комплектами фигур! когда простодушный Таль обходился собственным магнетизмом, когда считалось, что двое садятся играть в шахматы лишь для того, чтобы выяснить, кто из них лучше умеет это делать.
Сегодня лидеры завершают своею игрой командные усилия. Спору нет – болеть за них интересно. Но я думаю – какое счастье, что мы с вами играем совсем в другую игру – романтическую, рыцарскую, чистую – которая помогает нам понять себя, испытать себя, а самое главное – является своеобразным языком общения и взаимопонимания с человеком, который сидит по другую сторону шахматной доски.