15
Меня разбудил настойчивый стук в дверь. Пока я пыталась подняться с постели, шарила рукой, чтобы нащупать халат, Лифарь, который спал внизу, подошел к лестнице.
— Коко! Коко! Они пришли! — громко зашептал он.
Я, кое-как завернувшись в халат, спустилась вниз. Прижала ладонь к его губам:
— Тише!
Мы оба застыли, прислушиваясь, ждали, что будет дальше. Стук возобновился, дверь уже едва держалась в петлях, и тогда я толкнула Лифаря в сторону дальнего шкафа:
— Спрячься вон там! Скорее!
Он бросился в большой, встроенный в стену шкаф, закрыл дверцу, а я завязала халат, пригладила взъерошенные волосы и отодвинула засов.
За дверью стояли двое мужчин в рубашках с коротким рукавом и сандалиях, на голове береты, лица каменные. Сомнений не было — это члены «Свободной Франции», или Fifis, как мы в насмешку окрестили их за жестокие методы. Именно они проводили аресты сотен женщин в Париже и на территориях, руководимых правительством в Виши. Этих женщин заклеймили в коллаборационизме, обрили наголо, избили и провели по улицам в одном белье перед разъяренной толпой.
— Мадемуазель Шанель? — спросил тот, что повыше, с тупым лицом и оловянными глазами; я не успела ответить, как он прибавил: — Мы пришли, чтобы сопровождать вас.
— Правда? — Я положила руку на бедро. — Еще довольно рано, чтобы делать визиты.
— Пойдешь с нами как миленькая. Иначе арестуем и потащим силой, мадемуазель.
Я, конечно же, отметила саркастический тон, каким он произнес последнее слово.
— Прекрасно, — сказала я. — Только дайте мне несколько минут, должна же я привести себя в более приличный вид, хорошо?
Отодвинув меня плечом, они прошли внутрь, вынудив меня лишь слегка приоткрыть дверцу шкафа, чтобы схватить первое, что попалось под руку, и при этом не выдать притаившегося за висящими пальто Лифаря. Я прошла в ванную комнату, оделась, причесалась, накрасила губы и появилась как раз вовремя, застав одного из них возле шкафа. Слава богу, я оставила дверцу открытой. Если б он сам открыл ее, то обязательно увидел бы Лифаря.
— Ну, джентльмены, я готова. Пошли? — весело произнесла я и направилась к выходу.
И они двинулись за мной, как две злобные, но послушные собаки. Но там, куда мы направлялись, утешение или помощь я вряд ли найду.
* * *
Меня доставили не в печально знаменитую тюрьму Френ, где деятели «Свободной Франции» держали многих из так называемых горизонтальных коллаборационисток, а в ближайший полицейский участок, на стенах которого все еще проступали очертания накатанной с помощью валика свастики. Меня поместили в комнате без окон, усадив перед изрезанным столом, на котором стояла одинокая пепельница.
Я ждала более часа. Наконец явился следователь. Он не представился, зато швырнул на стол толстую папку, от одного вида которой у меня тревожно заныло сердце, и уселся напротив.
— Итак, Габриэль Бонёр Шанель, также известная как Коко или Мадемуазель, — сказал он, открывая досье. Я не стала вытягивать шею, чтобы увидеть, что он там читает. Но мне было не по себе, когда я наблюдала, как он прилаживает на носу очки и откашливается. — Я правильно назвал ваше имя и прозвища?
— Полагаю, вы это и сами знаете, — ответила я, закуривая. — Вы же должны знать, кого арестовываете.
— О нет. — Он бросил на меня быстрый проницательный взгляд. — Вы не арестованы. Пока у нас будет неформальная беседа, если не возражаете.
— Понятно, — отозвалась я.
Неформальная беседа — значит, не для протокола, что, разумеется, в любой момент может перейти в формальную, если вдруг я стану упрямиться и откажусь с ними сотрудничать.
Он вернулся к своему досье, стал равнодушно перелистывать, а я тем временем нервно курила, изображая совершенную беззаботность, которой на самом деле в душе не было и в помине. Наконец он нарушил молчание:
— Вы были знакомы с бароном Хансом Гюнтером фон Динклаге, известным под именем Шпатц?
Отпираться было бессмысленно, бесполезно и даже вредно.
— Да. Я знала его.
— Способствовал ли он освобождению из немецкого лагеря для интернированных некоего Андре Паласа?
Я кивнула:
— Он предложил помощь, и я, естественно, ее приняла. Андре — мой племянник.
— Действительно. — Он снова заглянул в досье, и на лбу у него возникла озабоченная складка. — А сами вы когда-либо ездили в Берлин, чтобы встретиться с полковником Шелленбергом?
Он застал меня врасплох, хотя я изо всех сил попыталась это скрыть. И снова я подумала о преимуществе не лгать, а говорить правду. Совершенно очевидно, что моя поездка не была для них секретом, как я до сих пор считала, что люди из «Свободной Франции» за мной следили.
— Да. Я ездила повидать племянника, а после этого его выпустили. Он был очень болен.
— Тем не менее вы не привезли его с собой. Вы пробыли там всего день и вернулись без него, а затем отправились в Мадрид. Прошу вас, объясните, что именно вы обсуждали с полковником Шелленбергом во время вашего пребывания в Берлине?
— Ситуацию с племянником, разумеется. — Я говорила медленно, чтобы сдержать тревожное волнение, от которого сжималось сердце. — Повторяю, он был очень болен. У него был туберкулез. Я… я очень хотела повидаться с ним.
— И это все? Вы встречались с руководителем гитлеровской внешней разведки, высшим должностным лицом абвера, только затем, чтобы обсудить с ним здоровье вашего племянника?
— Да. — Я стойко выдержала его взгляд. — Андре был очень болен, как я уже дважды сказала.
Мужчина расправил досье:
— Скажите, мадемуазель, зачем вы ездили в Испанию?
— Хотела посмотреть, можно ли там открыть свой бутик.
— И что, открыли?
— Нет. Обстоятельства не благоприятствовали этому.
— Могу себе представить. — Он выставил вперед подбородок. — Вы когда-нибудь участвовали в разведывательных операциях германских властей?
Я так и застыла на стуле:
— Нет.
— Это правда? — На этот раз он больше не заглядывал в досье. — У нас есть информация, указывающая, что на самом деле вы были участницей некой тайной операции, главной целью которой было обеспечение определенных интересов нацистов. И вы до сих пор ничего об этом не знаете?
— Разумеется. Наверняка знала бы, если бы участвовала в таком предприятии.
— Мадемуазель, — он направил на меня тяжелый ледяной взгляд, — сотрудничество с врагом сейчас рассматривается как преступное деяние. Мы уже посадили в тюрьму кое-кого из ваших друзей и активно разыскиваем еще некоторых. Советую вам, перед тем как отвечать на мои вопросы, хорошенько подумать.
— Вы просите меня о том, чтобы я предала своих друзей? — отпарировала я.
— Я советую говорить правду. Нам известно, что вы не во всем откровенны.
Я закинула ногу на ногу, поискала в сумочке портсигар.
— В таком случае вам следует меня арестовать, — сказала я, уже не в силах сдержать хотя бы намек на вызов. — Поскольку я рассказала вам все, что знаю.
— Минутку, пожалуйста. — Он встал, прихватил досье и вышел.
Оставшись одна, я не выдержала и издала сдавленный звук: непонятно, что это было — судорожный вдох или едва слышный всхлип. Я в ловушке. На этот раз мне не спастись. Меня арестуют, как арестовали Арлетти, бросят в тюремную камеру, потом потащат в суд, принимающий решения на скорую руку, там обвинят в коллаборационизме, далее обреют голову и проведут по улицам, где в меня будут кидаться камнями и грязью…
Наконец он вернулся.
— Мадемуазель, вы свободны, — коротко заявил он.
В какой-то жуткий момент я не смогла сразу встать. Ноги были как ватные, и мне пришлось ухватиться руками за стол, чтобы выпрямиться. Схватив сумку, я направилась к двери и, проходя мимо него, ощутила резкий запах дешевого одеколона.
— Вам повезло, мадемуазель, — тихо произнес он, — у вас оказались влиятельные друзья наверху… Впрочем, и внизу тоже. Но мой вам совет: хорошенько подумайте, оставаться вам в это непростое время в Париже или нет.
Я удивленно посмотрела на него:
— Я француженка. Это мой город, моя страна.
Он скользнул по моему лицу взглядом:
— Уже нет.
* * *
Я поймала такси и отправилась на улицу Камбон. Все мои страхи улетучились, но под ними кипела ярость, копившаяся еще с тех пор, как эти головорезы барабанили в мою дверь. Не обращая внимания на глупые расспросы сотрудников магазина, я вихрем поднялась в квартиру и дрожащим пальцем набрала номер телефона своего адвоката. Рене ответил не сразу, за это время меня чуть удар не хватил. Я тут же заорала в трубку, что мне нанесли страшное оскорбление, что лакеи нового правительства де Голля потащили меня в тюрьму, где учинили унизительный допрос, обвинили в сотрудничестве с немцами, а потом еще посоветовали, чтобы я, самая выдающаяся courtière Франции, покинула свой…
— Мадемуазель, — прервал он мою горячую тираду, — я думаю, вам следует прислушаться к их совету.
Несколько секунд я слушала собственное тяжелое дыхание.
— Вы — что?
— Ситуация только ухудшается, — грустно заметил он. — Меня тоже уже допрашивали, причем очень долго, о моих связях с режимом в Виши… Мою контору буквально разгромили, забрали коробки личных и профессиональных бумаг, включая, — добавил он, к моему ужасу, который вырос уже до немыслимых размеров, — папки, имеющие отношение к нашему делу против Вертхаймеров. Так что, считайте, вас предупредили. Сейчас у них против вас ничего нет, но они будут продолжать копать, пока что-нибудь не нароют.
— Эта гнида сказала, что у меня наверху влиятельные друзья! — воскликнула я, одновременно ощущая странное чувство потери ориентации, словно я падала в какую-то бездонную пропасть. — Значит, кто-то меня защищает.
— Да, но как долго? Они называют это épuration savage, беспощадная чистка. Преследуют тысячи людей, признанных или подозреваемых в коллаборационизме. Де Голль готов пожертвовать ими ради своего дела. Он должен заверить силы союзников, что мы намерены оставаться с ними, когда падет Берлин. У нас нет выбора, мы должны уехать из страны.
— Но я не коллаборационистка! Я не сотрудничала с ними! Я делала лишь то, что должна была делать: спасала своего племянника и свой бизнес, спасала свою жизнь и жизнь своих друзей.
— Мадемуазель, вам нет необходимости оправдываться передо мной. Вы должны оправдываться перед ними, но боюсь, им это совершенно безразлично. Слава богу, сегодня за вас кто-то вступился. Однако не исключено, что завтра этот человек, кто бы он ни был, не сможет защитить вас. Если бы у меня была возможность, я бы тоже покинул Францию, но я зять министра правительства Виши, который одобрил депортацию евреев. У меня отобрали паспорт. Я не могу уехать. А вот вы можете… и должны.
Я повесила трубку и прижала ладонь к губам, чтобы не закричать. Неужели от меня ждут, чтобы я покинула страну, в которой родилась? Неужели для меня нет иного выхода, кроме добровольного изгнания?
Словно в тумане, я видела прекрасные, покрытые лаком ширмы, картины и книги — все это вот-вот исчезнет, как хрупкий мираж. Спотыкаясь, я подошла к рабочему столу и рванула на себя ящик. Пошарила и наконец нашла то, что когда-то оставила здесь. Я развернула носовой платок и поднесла часы к уху: они не тикали. Миниатюрные золотые стрелки застыли, показывая половину седьмого. Яростно крутанула колесико сбоку, чтобы завести, но кончики пальцев скользнули по насечке.
Стрелки не двигались. Часы Боя не тикали. Они больше не показывали время.
И тогда я с неумолимой ясностью поняла: мое время тоже вышло.
* * *
Как только я приняла решение, все стало просто. Не легко, нет, ни в коем случае. Зато просто. Все свое имущество, которое я не могла взять с собой, я сложила в квартире на улице Камбон. Проследила, чтобы магазин был закрыт, выплатила всем компенсацию в размере четырехмесячного жалованья, даже мадам Обер и Элен, которые умоляли меня чуть ли не на коленях, чтобы я оставила двери открытыми. Они обещали строго за всем присматривать и регулярно докладывать мне обо всем в Лозанну в Швейцарии, куда я решила уехать. Андре я уже отправила туда на частной машине; Катарина успела снять дом неподалеку от санатория, где он будет лечиться.
Но я не вняла мольбам своих сотрудников. Все кончено. Во Франции мне больше не жить.
Потом я сделала то, чего боялась больше всего: отправилась к Мисе.
Она встретила меня у двери с горестным плачем, и сразу стало понятно: она знает, зачем я явилась. Мися с порога сообщила, что они с Сертом собираются снова пожениться, и потащила меня в гостиную. Там мы устроились на продавленном диване, где столько раз сиживали прежде, сплетничали и смеялись, подшучивали над друзьями и высмеивали недругов, ссорились и снова мирились… Мы с ней были ближе, чем родные сестры, как никто из наших знакомых.
— Ты должна остаться, — сказала она, обхватив мои ладони, потирая их, словно они замерзли. — Кто теперь сошьет мне платье?
— Кто-нибудь сошьет.
— А Серж? Что будет с ним? Сейчас он в безопасности, но его уволили, он уже не возглавляет балетную труппу «Гранд-опера». Его вызывали на допрос в Комитет, занимающийся «чисткой». А Кокто — как он будет жить без тебя? Ты им нужна здесь. Ты нужна всем нам, очень нужна.
Мне пришлось закусить губу, чтобы не расплакаться и не изменить своего решения. Если расплачусь, думала я, то мне конец. Нас обеих просто уничтожат. Я отняла у нее руки, коснулась пальцами ее морщинистой щеки:
— Ничего, Серж справится. Он ведь национальное достояние, один из самых выдающихся хореографов в мире. Его могут, конечно, заставить искупить вину, но пройдет немного времени, и он снова будет танцевать. Он больше ни в чем не разбирается, это его жизнь. И Кокто тоже, он должен писать. Что еще он умеет делать? И ты, моя обожаемая подруга, ты будешь жить и дальше. У тебя есть твой Жожо. Он единственный, кого ты по-настоящему любила.
Мися уже плакала так горько, что пришлось пожертвовать для нее носовым платком.
— Я не перенесу, — лепетала она, хлюпая носом в платок. — Просто не смогу.
— Это тебе только так кажется, — прошептала я, обняв и крепко прижав ее к себе, а сама смотрела ей через плечо на стоящего в дверях гостиной Серта. Его серое лицо было мрачно.
— У них в Швейцарии даже хлеба приличного днем с огнем не сыщешь, — сказал он. — Тебе там вряд ли понравится. Помрешь от скуки.
— Да, — согласилась я, улыбаясь сквозь слезы, которые не могла уже больше скрывать. — Я знаю.
* * *
Когда я уезжала из Парижа, пошел снег. Мягкие снежинки кружили в воздухе, ходили волнами вокруг Эйфелевой башни, покрывая ее железную конструкцию, и опускались на землю. Ветер гнал белоснежные струйки по гравийным дорожкам парка Тюильри, под мерцающими маркизами на Елисейских Полях, засыпал мансарды художников и кабаре Монпарнаса, пятнами налипал на спирали литой из меди колонны на Вандомской площади. Снег засыпал тротуары, набивался в щели потемневших от возраста зданий, смягчая очертания города, который много повидал на своем веку, пережил и страдания, и страх, видел и радость, и процветание — как ни один другой город в мире.
Нежный, как рука, затянутая в перчатку, снег ласкал навес над фасадом магазина на улице Камбон. Плотно закрытыми ставнями он слепо уставился на отель «Риц» напротив. Снег задержался на полотне, белый, всего лишь чуточку белее самого тента, потом начал подтаивать, и капли падали мимо больших букв, которыми было написано имя, некогда столь желанное, столь знаменитое и столь экстраординарное, что одного только этого слова было достаточно, чтобы узнать, о ком идет речь.
Шанель.