13
7 декабря 1941 года японцы подвергли бомбардировке американскую военную базу в Пёрл-Харборе.
Я уже вернулась в Париж и жила в «Рице». Когда по радио объявили об этом, немцы ликовали, отовсюду раздавались восторженные крики, хлопали пробки шампанского. Благодаря этой внезапной атаке их беспокойство по поводу того, что Америка вступит в войну, развеялось, оказалось, что и у американцев есть уязвимые места.
После этого посещать ресторан «Рица» мне стало противно до тошноты. Через несколько дней ко мне на ланч в бистро неподалеку от моего магазина пришел Кокто. Я удивилась, увидев, как хорошо он выглядит: угловатое лицо округлилось, густая шевелюра, правда, как всегда, взъерошена, но в целом внешность опрятна. Он явно поправился, не то что прежде, кожа да кости; словом, я его таким никогда не видела. В нем уже не было прежнего нервного беспокойства, к которому я привыкла и отсутствие которого после стольких лет нашего знакомства казалось поразительным.
— Это все война, — сказал он, когда я отозвалась о его внешности, — с нашими пороками она делает чудеса.
Я поняла: наркотики он больше не принимает, от зависимости освободился, когда отсиживался у многочисленных друзей со своим любовником-актером на Лазурном Берегу. Кокаин, морфин и другие удовольствия достать стало почти невозможно, разве что через знакомых нацистов или через каналы Мари-Луизы на черном рынке, и это удовольствие стоило теперь целое состояние.
— Ты должна пойти со мной к Мисе, — сказал он, уплетая что-то безвкусное и серое. — Она спрашивала о тебе, спрашивала, как дела, как здоровье.
— Да что ты? — Я ткнула вилкой в кусок филе… впрочем, черт его знает, что это было на самом деле, ясно одно: это долго тушили с луком и капустой, потому что других овощей нынче достать невозможно. — Странно, — продолжала я, — я думала, она больше никогда не захочет меня видеть.
— Она говорит, это ты ее бросила. — Кокто наклонился ко мне, словно хотел поведать какой-то забавный секрет, и у меня испарились последние остатки аппетита. Я сразу вспомнила, как он зашел ко мне в гости, когда у нас с Боем случился разрыв, и сообщил о пагубном пристрастии Миси к наркотикам. — Она утверждает, что у тебя была истерика.
Я кисло усмехнулась, закурила сигарету, чтобы заглушить отвратительный вкус непонятно чьего мяса.
— Еще бы! Разве она бывает когда-нибудь виноватой? Она готова обвинить меня и в том, что я развязала войну, если бы нашелся кто-нибудь, кто бы ей поверил.
— Коко, она тебя очень любит.
Он выглядел сейчас таким несчастным, но я никак не могла понять, на самом ли деле он переживает по поводу нашего раздора или просто беспокоится, что его хотят лишить удовольствия посплетничать и позлословить в тесном кругу. И по моему лицу он, должно быть, понял, что я совсем не расположена мириться.
— Она очень расстроилась, что ты с ней поссорилась… и по поводу какого-то там немца тоже.
Тут уж я совсем разозлилась:
— Отнюдь не по поводу какого-то немца. Совсем по другому поводу. — Я помолчала, разглядывая его лицо сквозь сигаретный дым. — Она хоть сказала тебе по какому?
Кокто пожал плечами, но лицо его просветлело; кажется, он уже предвкушал, что в конце концов уломает меня.
— Да так, не очень внятно. Она была не очень разговорчива, на нее даже не похоже. — Он помолчал. — Так, значит, не из-за твоего нового любовника?
Я с трудом подавила желание раздавить сигарету в месиве на тарелке и тут же уйти.
— Именно поэтому ноги моей в ее доме больше не будет. Считает, что хорошо разбирается в вещах, которых на самом деле не знает.
— Нет-нет, она сказала, что ты якобы хочешь спасти своего племянника, что он в немецком лагере и ты очень за него переживаешь. Она не тебя обвиняет, она все валит на несчастные обстоятельства.
— Мися говорила тебе, что она еврейка?
Сама не знаю, как сорвалось с языка… Но, увы, слово не воробей: вылетит — не поймаешь.
Он так и застыл над тарелкой:
— Что-о? Так Мися, значит… — Он оглянулся: столики поблизости были почти все пустые. Увидев его движение, я испытала прямо-таки порочное удовлетворение. Для всех нас страх, что тебя могут подслушать, стал второй натурой, и мне было очень даже приятно, что и Кокто тоже боится. — Я всегда думал, что она католичка. И она сама это утверждает. У нее по всему дому иконы и распятия.
— Она и есть католичка. Я только спросила, не говорила ли она тебе об этом.
— Нет, не говорила.
Он облизал губы. Мне сделалось не по себе. Мися так и не сказала тогда, что она католичка. Мою решимость действовать она швыряла мне в лицо как обвинение. И теперь я дразнила самого закоренелого парижского сплетника лакомым кусочком для всех кумушек города.
— Она пыталась добиться моего сочувствия, — сказала я с деланой беззаботностью. — Ты же ее знаешь. Если лошадей сгоняют в табун, она всегда прикинется хромой кобылой.
Он захихикал, и на душе у меня полегчало. Как ни обожал Кокто копаться в грязном белье, я давно уже знала, что им можно вертеть как угодно.
— Это уж точно. Мися обожает принимать позу мученицы. Стала настоящей отшельницей, почти не выходит из дому, и они с Сертом… — Кокто передернуло. — Судя по тому, как они себя ведут, они с Сертом ненавидят друг друга, день и ночь грызутся, хотя у него есть своя квартира и он вполне мог бы жить отдельно, если бы захотел.
— Ты ошибаешься, они не ненавидят друг друга, — возразила я и махнула рукой официанту, чтобы принес чек. — Они нужны друг другу. А тут, — прибавила я, — расстановка сил совсем иного рода.
— Так, значит, ты пойдешь со мной? — Он вытер губы салфеткой. Тарелка его была пуста, даже отвратительный соус он тщательно собрал кусочком хлеба. — Кстати, из Берлина вернулся Лифарь, был там на гастролях. Мы все собираемся завтра послушать его рассказы. Коко, ты должна пойти. Мы все по тебе соскучились.
— Так и быть, вымою голову и подумаю, — съязвила я. — Вставай, давай-ка прогуляемся, и ты расскажешь мне про свою новую пьесу.
Это всем известный старый трюк: спросить писателя о его работе и он тут же забудет обо всем остальном. Как всегда, трюк сработал безотказно, как заклинание.
* * *
Однако я все-таки пошла к Мисе, причем прихватила с собой и Шпатца. Я представила его своему кружку впервые и сделала это намеренно, с открытым вызовом. В гостиную Миси я вошла в норковой шубе, с жемчугом на шее, на губах красная помада, шарф благоухает духами. В тот вечер народу собралось больше, чем обычно: несколько художников, друзей Жожо, кое-кто из мелких чиновников, сотрудничающих с режимом, Мари-Луиза, конечно, Кокто со своим любовником Маре, красавцем-актером, за которым бегали толпы поклонниц, и Лифарь со своим танцовщиком du jour.
Мися с явным ужасом на лице смотрела, как Шпатц помогает мне снять шубу, как наманикюренными, унизанными перстнями пальцами я расправляю складки своего темного шерстяного костюма. Жожо неуклюже подошел к Шпатцу пожать руку. Мари-Луиза уставилась на него, хлопая глазами. Шпатц говорил только по-французски, мы договорились об этом заранее. По-французски или по-английски, но не по-немецки.
После обильного ланча, наглядно продемонстрировавшего, где лежат истинные интересы Жожо, я уселась за уставленное фотографиями фортепьяно, ужасно, кстати, расстроенное, — ко мне подошли Лифарь и Кокто, и я спела несколько песенок, которые исполняла еще в Мулене, тех самых, что когда-то сводили с ума офицеров местного гарнизона. Мой прокуренный голос срывался на самых высоких нотах, но все аплодировали, Шпатц улыбался, и я спела еще несколько, засмеялась, когда в одной песенке забыла слова, и мне на помощь пришел Лифарь, продолжил своим приятным баритоном, и мой ляп прошел даже на ура.
Все это время Мися сидела словно воды в рот набрала.
Потом, уже за испанским коньяком, который Жожо умудрялся доставать бог знает где, кто-то завел разговор о катастрофических потерях, понесенных американцами в Пёрл-Харборе. Настроение разговор никому не испортил, казалось, никто особенно не взволновался, пока не вступил Шпатц:
— Американцы не хотели ввязываться в войну, но теперь наверняка…
— Что? — пропищал Кокто. — Да что они сделают? Что они вообще могут сделать?
— Да-да, — протянул Лифарь, расположившийся на кушетке. — Они же потеряли весь свой флот. Жвачкой, что ли, собираются закидать япошек?
— Ага, и бутылками с кока-колой, — подхватил Кокто, хлопнув в ладоши. — И арахисовым козинаком!
Повисло тяжелое молчание, мелкие чиновники — все чистокровные французы, бюрократы, которые, пользуясь несчастьем остальных, набивали свои кладовые едой, — поглядывали на моих невоздержанных друзей неодобрительно, как вдруг Мися обвела всех недобрым взглядом.
— Убрайтесь! — заявила она.
Никто не пошевелился.
— Убирайтесь! — повторила она.
Потом она встала и окинула нас пылающим взором. Ее помятое платье из джерси — между прочим, одно из моих, но так растянулось, что потеряло форму, и я едва узнала его — плотно облегало лишь ее широкие бедра и большие груди. Видя, что ни один человек не потянулся за шляпой или пальто, она тяжело протопала в свою спальню и с такой силой хлопнула дверью, что на стенах задрожали картины.
Жожо закатил глаза к небу:
— Коко, сходи к ней, узнай, как она, пожалуйста. Целыми неделями вот такая, можешь себе представить?
Мне очень хотелось отказаться, но я кивнула и взяла сумочку. После моего ухода гостиная ожила: все сразу заговорили, стали спорить, вступит Америка в войну или нет, аргументы подкреплялись нелепыми предположениями, преувеличениями и уничижительными оценками подмоченной репутации президента Рузвельта.
Стучать в дверь Миси я не стала. Была уверена, что дверь не заперта. Я распахнула ее и увидела Мисю. Она сидела на краю кровати, сжимая в дрожащей руке носовой платок. Мися подняла на меня полные слез глаза и отвернулась.
— Ну что, пришла торжествовать? — пробормотала она.
Закрыв за собой дверь, я прислонилась к ней спиной и скрестила на груди руки:
— И долго ты будешь так себя вести? Мало того, что у меня закончилось терпение, так и у Жожо тоже, кажется, скоро закончится. — Я полезла в сумочку, достала три флакончика и поставила их на комод. — Вот, пожалуйста, это тебе.
— Спасибо, — ответила она, не удостаивая меня взглядом.
— Все? Ты довольна? Тогда я пошла. — И я повернулась к двери.
— Коко, подожди, — произнесла она хриплым голосом. — Я… Мне очень жаль. Прости меня, прости за все, что я тебе наговорила тогда. Я была очень расстроена. Эта война, это все… — Она с трудом подавила рыдание.
Я подошла к ней, села рядом, взяла за руку:
— Мы с тобой дружим уже больше двадцати лет. А друзья иногда ссорятся. Даже дерутся. Я прекрасно понимаю, как тебя это все раздражает. Мне тоже очень жаль. И ты прости меня. Я не хотела сердиться на тебя. В конце концов, ты ни в чем не виновата.
Она хлюпнула носом:
— Кто я такая? Всего лишь старуха. Боже, во что превратился мир! Я не узнаю его.
— Никто не узнает. Но пока он такой, какой есть.
Она кивнула, пожала мне руку. Наконец подняла глаза. В эту минуту меня поразило, как же она все-таки постарела. Из-за нашей с ней ссоры я совсем забыла, что ей уже почти семьдесят, и, пока я делала все, чтобы скрыть свой возраст, она совсем расплылась и превратилась в настоящую старуху.
— А он у тебя милый, — произнесла Мися. — Твой дружок. Совсем не то, что я себе представляла.
— Хочешь сказать, не носит форму СС? Но ведь он дипломат.
— Да, вижу, что дипломат. — Мися слабо улыбнулась. — И ты счастлива?
На этот вопрос я ответила не сразу. Я сама все время думала об этом. Нет, сейчас уже счастье для нас невозможно представить, оно недостижимо. Или, по крайней мере, это совсем не то, к чему каждый из нас должен стремиться.
— Неужели ты сама не знаешь? — спросила она, не дождавшись ответа. — Ты хоть любишь его?
— Нет, — призналась я. — Но он мне нужен, как тебе нужен твой Жожо. Теперь ты понимаешь? Без него эта жизнь станет просто невыносимой. Он дает мне возможность…
— Забыться, — кивнула она. — Да, я прекрасно это понимаю. Он для тебя как наши голубые капли.
— Лучше. Во всяком случае, не так дорого обходится. — (Она перевела взгляд на комод.) — Хочешь, я тебе помогу? — предложила я.
Она покачала головой:
— Справлюсь сама. Я просто… просто не могу сейчас никого больше видеть.
— Понимаю. Пойду скажу остальным, что ты очень устала и прилегла вздремнуть. — Я поцеловала ее в щеку. От нее пахло пудрой и чем-то еще, никак было не разобрать, что за духи. — Это у тебя «№ 5»? — удивившись, спросила я.
— Да. Каждый день душусь. — Она вздернула вверх плечо с неожиданной живостью, напомнив мне о той Мисе, которую я знала когда-то. — «У женщины, которая не пользуется духами, нет будущего», — процитировала она мой рекламный лозунг.
Я засмеялась, встала и направилась к двери:
— Не знаю, способна ли я еще любить мужчину, но тебя, Мися, я люблю. И всегда буду любить, несмотря ни на что.
Она смотрела на меня горестным взглядом:
— Только ради этого я и живу.
* * *
Война затягивалась и затягивала нас. Мои так называемые коллеги-модельеры приспосабливались как могли к условиям нормированной продажи тканей, к ограничениям, установленным немецкими властями на длину юбок и платьев; их нарушение влекло за собой огромные штрафы. Впрочем, мои финансы были вне поля зрения немцев. Хотя доступа к своим деньгам в банке у меня не было, я зарабатывала вполне достаточно, магазин приносил хороший доход, а я старалась поддерживать необходимый уровень поставок, постоянно пререкаясь с новыми владельцами компании «Духи Шанель», иметь дело с которыми было не менее сложно. Они настаивали на неизменности условий предыдущего контракта. И хотя мне удалось избавиться от Вертхаймеров, большего я не достигла, а мои требования заключить новый, более выгодный для меня контракт ни к чему не привели.
Каждую неделю я заставляла Шпатца ходить к Момму. Каждую неделю он возвращался с пустыми руками: в деле Андре не было никаких подвижек, ничего нового, хотя теперь я давала Момму достаточно денег на взятки, на эти деньги можно было бы устроить освобождение из лагеря целого легиона.
Как бы то ни было, новости из-за границы обнадеживали, чувствовалось движение к лучшему. Американские войска соединились с силами союзников, и к концу 1942 года Германия понесла тяжелые потери в России. Как и предсказывала Мися, ход войны стал меняться, и в результате преследование евреев во Франции усилилось: более четырехсот человек были арестованы и депортированы в лагеря, после того как их продержали на Вель д’Ив — огромном велотреке неподалеку от Эйфелевой башни.
Летом 1943 года стояла удушающая жара. По ночам я спала с широко распахнутыми окнами. В одну из таких ночей Шпатц рассказал мне об ужасных условиях, в которых содержались евреи: их оставили на много часов без воды на палящем солнце под стеклянной крышей велодрома, они буквально жарились живьем, пока туда не явилась группа протестующих во главе с католическими священниками, требуя, чтобы несчастных выпустили.
— Их разогнали слезоточивым газом и автоматными очередями, — говорил Шпатц, расхаживая по комнате, и, когда он пытался прикурить сигарету, руки его дрожали. — Многих тоже арестовали и выслали вместе с евреями.
Его неподдельный ужас заставил меня подняться и подойти к нему. Я взяла у него из рук зажигалку и сама прикурила для него сигарету.
— Тут уж мы ничего поделать не можем. — Мне самой противно было слушать себя, я презирала себя в эту минуту. — У нас на них нет никакой управы. — (Он закусил губу.) — В «Ла Паузе» мы помогаем всем, кому можем, — продолжала я. — Ты помог добиться освобождения друга Стрейца. А сколько народу мы помогли переправить через границу? Но здесь… Это было бы уже слишком.
— Они все погибнут, — сказал Шпатц. Его голос все еще дрожал, но звучал уже тверже. — Эта война стала настоящим кошмаром, такого мир до сих пор не видел. Германия будет полностью разрушена и уничтожена, это скажется на много поколений вперед. Единственная наша надежда в том… — Тут он внезапно замолчал, глубоко затянулся сигаретой, избегая смотреть мне в глаза.
Таким я его не видела, не видела его столь откровенной неуверенности.
— В чем дело? Что еще случилось? — Я слышала свой голос словно со стороны.
Он молчал. А когда наконец заговорил, то таким тихим голосом, что я едва разбирала слова.
— Мне кажется, за моей квартирой наблюдают. Момм рассказал, что несколько дней назад к нему в кабинет без предупреждения явилось гестапо с обыском. Он в панике. Говорит, они ищут в своих рядах любые улики, свидетельствующие о причастности к Сопротивлению.
— Момм — участник сопротивления? — недоверчиво спросила я.
Вместо ответа Шпатц прошел через всю комнату и закрыл окно. Через несколько минут в комнате стало жарко, как в сауне, на затылке у меня выступил пот. Мы стояли и молча смотрели друг на друга.
— У нас есть план, — начал он. — Чтобы покончить с этим немедленно, пока еще не поздно. Но это…
От страха у меня сжалось сердце. Андре оставался в плену. Все люди, связанные с этим делом в Берлине, теперь будут знать, что я тайно умасливала Момма, чтобы он отслеживал ход необходимых бумаг и увеличивал и так уже существенные выплаты взяток. А Шпатц был моим любовником. Нас видели вместе в ресторанах и здесь, в «Рице». Если гестапо его подозревает, сколько времени понадобится, чтобы они вызвали на допрос и меня?
— Что за план? — спросила я. — Рассказывай.
— Надо обратиться к союзникам, заключить с ними соглашение. Момм считает, что наш знакомый в Берлине, возможно, поддерживает освобождение Андре, потому что хочет как-то использовать в этом деле тебя.
Я нервно рассмеялась, запустив пальцы во влажные волосы:
— Не ты ли когда-то говорил мне, что вы не в бирюльки играете? А я не гожусь в шпионки. Да и какую роль я могу здесь играть?
— Ты знакома с Черчиллем, — произнес он.
Я застыла на месте. Чего-чего, а уж этого я никак не ожидала услышать, но по лицу Шпатца видела, что он говорит совершенно серьезно.
— Не думаешь ли ты… Я же виделась с ним всего несколько раз. И ведь он в Англии, а…
— Когда он нам понадобится, его уже не будет в Англии. Он собирается отправиться в Тегеран, где в советском посольстве у него назначена конференция со Сталиным и Рузвельтом. Оттуда он направится в Тунис, а потом в Мадрид. Генерал Франко занял нейтральную позицию, он не желает раздражать Гитлера, но в Мадриде все еще полно деятелей, активно занимающихся тем, чтобы погасить конфликт. Если ты встретишься там с Черчиллем, это можно сделать через его посла, ты бы могла…
— Что? Броситься перед ним на колени и умолять? Шпатц, с какой стати Черчилль станет вообще меня слушать?
— У нас, кроме тебя, нет никого, кто бы лично был с ним знаком. Коко, ты можешь помочь нам приблизить окончание войны. Момм уже сделал предварительные запросы и…
— Что?! Да как он смел?! На кону жизнь моего племянника!
— Выслушай меня внимательно. — Шпатц подошел совсем близко, желая удержать взрыв моих эмоций. — Я уже говорил, в рейхе существуют очень высокопоставленные люди, которые сомневаются в правильности политического курса Гитлера. И один из них — лицо, с которым мы связаны. Он считает, что этот план может сработать, если тебе удастся встретиться с Черчиллем и передать ему наше послание.
И тогда я все поняла. Я увидела по его глазам: он нисколько не сомневается в том, что я не смогу пренебречь его предложением или уклониться от него. И в этом был весь ужас.
— Боже мой, ты сошел с ума! — прошептала я. — Ты собираешься изменить своему фюреру.
— Наши цели не имеют к тебе отношения. Ты должна знать только то, что без согласия союзников нам вперед не продвинуться. Наш план довольно рискован, но для тебя мы все приготовим заранее: разрешение на выезд, бронирование номера в мадридском «Рице» и даже алиби.
— Алиби? — как эхо переспросила я; его слова так поразили меня, что я едва могла говорить.
— Ну да. Ты едешь в Мадрид, чтобы встретиться со своей старой подругой Верой Бейт-Ломбарди. Ее задержали в Риме по подозрению в шпионаже, обвиняли в сообщничестве с мужем. Нет, она не шпионка, — торопливо добавил он, — но Ломбарди перед самым арестом удалось скрыться. Вера обратилась к Черчиллю с просьбой о помощи, но его канцелярия проигнорировала эту просьбу, главным образом потому, что у Черчилля просто нет возможности вмешаться в это дело, хотя никто, конечно, этого никогда не скажет. Когда-то Вера работала у тебя. Ты скажешь, что хочешь предложить ей работу, поскольку собираешься открыть бутик в Испании. Мы же позаботимся о том, чтобы ее отпустили, и поможем перебраться в Мадрид.
Я уставилась на него так, словно передо мной стоял незнакомый человек. Конечно, таким он и был, только я не позволяла себе задумываться, а вот сейчас ясно это увидела. Человек, которому я поручила обеспечить безопасность моего племянника, которого пустила к себе в постель и которому позволила впутать себя в его дела, поскольку его готовность помочь Стрейцу в «Ла Паузе» притупила мои подозрения. Выходит, я совсем не знала Шпатца. Впервые в жизни я доверилась человеку, который способен, не моргнув глазом, меня уничтожить.
— Вы тоже когда-то с Верой были друзьями, — удалось мне выговорить. — Ты был с ней в Монте-Карло у меня на дне рождения. И это ваше важное лицо в Берлине, с которым вы связаны, он тоже должен знать, что мы много лет с ней не виделись. В Лондоне, перед своим замужеством, она у меня уже не работала, и вообще, кто поверит, что я хочу предложить ей работу, да еще открыть свое заведение в Испании, когда я отказалась открыть свое ателье здесь?
— Потому что она тебе писала. — Он набрал код замка на своем портфеле и открыл его. Я увидела несколько папок. Он вытащил одну из них, положил на кровать и достал конверт. — Она послала это письмо четыре месяца назад. В нем она просит тебя обратиться к Черчиллю, чтобы он вступился за нее. Должно быть, знает, что ты на него имеешь некоторое влияние.
— Так ты… Так, значит, ты перехватывал мою корреспонденцию?
— Так было надо, — сказал он, не делая ни малейшей попытки извиниться. — Мне приказали. Я должен был быть уверен… то есть мой начальник должен был быть уверен, что на тебя можно положиться. Мы видели и твое письмо Черчиллю, то самое, в котором ты поздравляешь его с избранием на пост премьер-министра. Весьма располагающее письмо. Мы отослали его дальше, надеясь, что оно дойдет до адресата, хотя, разумеется, наверняка тут трудно что-либо сказать. Есть другие каналы, где подобные послания исчезают бесследно.
— Боже мой…
Я быстро отошла от него; смятение и страх душили меня. Что я наделала? Как могла допустить, чтобы это зашло так далеко? Перед внутренним взором вдруг вспыхнула картинка: мальчик сидит на полуразрушенной стене в Виши, потом он падает, затем неожиданно бросается вперед, хватает деньги и стремглав убегает. Обыкновенный воришка купил меня, вызвал во мне жалость и сочувствие, а теперь я оказалась жертвой куда более опасного типа.
Но показывать страх нельзя, это не принесет мне ничего хорошего. Шпатц считает, что я ему нужна; возможно, я смогу обернуть эту неприятную ситуацию в свою пользу. Я взяла себя в руки и заговорила тем же тоном, каким торговалась с поставщиками тканей:
— Этот ваш важный человек в Берлине… я полагаю, он не ждет, что я стану рисковать просто так. Что он может предложить мне взамен?
— Освобождение Андре, — ответил Шпатц не колеблясь, и я едва подавила желание вцепиться ему в горло. — Он занял кресло своего прежнего начальника и, как новый руководитель отдела внешней разведки в Берлине, может дать ход необходимым бумагам. Андре будет прислан сюда, чтобы управлять одной из фабрик Момма.
— Ах вот как… И это после всего, что было? — Я уперла кулаки в бока. — Значит, я соглашаюсь ехать в Мадрид и моего племянника освобождают?
— Да. — Шпатц старался говорить ровным голосом, хотя должен был знать, должен был видеть, насколько я его в этот момент ненавижу.
— Негодяй, — сказала я. — Все вы такие, вы чудовища, а не люди!
— Может быть, но таковы его условия. Ты помогаешь нам — он освобождает Андре. Ты согласна?
Я сделала вид, будто раздумываю, хотя он так хорошо, так ловко подстроил свою ловушку, что сомневаться в моем ответе не приходилось.
— Передай этому человеку, что я согласна. Но сначала я должна увидеть своего племянника, причем живого.
* * *
Поездку в Берлин Шпатц устроил в сентябре. Я уезжала в обстановке полной секретности, совершенно одна, на ночном поезде, с небольшим чемоданчиком в руке; моя сумочка была набита всякими разрешениями, там же лежал паспорт со штампом. И пока поезд преодолевал ограждения и контрольно-пропускные пункты с бесконечными проверками документов и досмотром багажа, я старалась сохранять невозмутимое лицо. Никто ни разу у меня не спросил, зачем я еду в Берлин, и это меня пугало. Шпатц приготовил одну хитрость, легенду о престарелой подруге, бывшей моей клиентке, к которой я еду в гости. Но в моем разрешении, должно быть, было нечто такое, что исключало всякие вопросы. Чиновники, разрешавшие мне въезд в страну, ограничивались только замечаниями о том, что, согласно моему аусвайсу, мне позволяется провести в Берлине два дня, а потом я должна вернуться во Францию.
В Берлине я никогда не бывала, однако город осмотреть почти не удалось. Прямо с вокзала меня повезли в штаб разведки. Пока мы ехали в роскошном «мерседесе» с тонированными стеклами, я мельком увидела кучи снега под стенами черных как уголь зданий, выгоревшие остовы домов после недавней бомбежки союзников. На фасадах развевались флаги с вездесущей свастикой. По улицам шли люди, каждый по своим делам, я видела даже целующиеся парочки, в общем, все, как и везде. Если бы не очевидные признаки нацистской власти на каждом перекрестке, не портреты Гитлера на стенах и грохочущих мимо трамваях, Берлин мало чем отличался бы от любого другого европейского города: шумные, людные улицы, запах бензина, выхлопных газов и угольного дыма. Было почти невозможно представить себе, что я только что попала в самое гнездо жуткого политического режима, который твердо намерен стереть всех нас в порошок.
Больше часа я сидела на скамейке на третьем этаже холодного и безликого административного здания, нервно курила, пока секретарша не указала мне на табличку над моей головой, написанную по-немецки, и не сообщила, что курение в стенах здания запрещено. В конце концов она повела меня по коридору со множеством застекленных дверей, за которыми раздавался непрерывный стрекот пишущих машинок.
Я совсем не ожидала увидеть здесь обычные шкафы с картотеками, заваленные бумагами письменные столы, непрерывно трезвонящие телефоны и множество секретарш в обуви на низком каблуке, нейлоновых чулках, снующих с поручениями начальства. Все в этом здании оказалось таким… обыкновенным. Как и во всяком учреждении. Совсем не похоже на чрево машины смерти. С таким же успехом я могла бы оказаться в любой бюрократической канцелярии Парижа.
— Подождите, пожалуйста, здесь, фройляйн, — сказала секретарша и снова покинула меня.
Я устроилась на стуле с жесткой спинкой, чемодан поставила на пол и вцепилась пальцами в сумочку. Сохраняй спокойствие, уговаривала я себя. У тебя пропуск от человека, который связан со Шпатцем. Если бы была хоть какая-нибудь опасность, все было бы совсем не так… Во всяком случае, мне хотелось в это верить.
Примерно через полчаса секретарша вернулась и повела меня в дальний кабинет с окном, так густо покрытым угольной пылью, что снаружи почти ничего не было видно. В нем меня поджидал высокий молодой человек с прилизанными золотисто-каштановыми волосами, тонкими чертами лица и красивыми серыми глазами. Он щелкнул каблуками и поклонился. Одет он был не в военную форму, а в темный костюм с галстуком, на рукаве красно-черная повязка.
— Мадемуазель, — обратился он ко мне по-французски с немецким акцентом, — мне очень приятно видеть вас здесь. Позвольте представиться: полковник Вальтер Шелленберг, руководитель отдела внешней разведки. Добро пожаловать в Берлин.
Я натянуто улыбнулась. Я не знала, что делать дальше, а потому стояла и ждала, а он тем временем прошел за свой письменный стол и заглянул в какую-то папку.
— Полагаю, вас проинформировали о сложившейся ситуации? — спросил он, не поднимая глаз.
— Да, — еле слышно ответила я. — Что мне надо ехать в…
— Нет-нет. — Он поднял руку, заставив меня замолчать. — Итак, — оживленным голосом продолжил он, — что касается дела вашего племянника Андре Паласа… Я наконец просмотрел его досье и полагаю, что он вполне может поработать у нас. Вы утверждаете, что у него есть опыт управления текстильным производством, что он прошел у вас в ателье обучение. Правильно? — (Я кивнула.) — И что вы хотели бы увидеть его перед тем, как его освободят?
— Да. — Я проглотила комок в горле. — Да, — повторила я более твердым голосом. — Я бы очень хотела этого. Он здоров?
— Он был болен. Другими словами, он настолько здоров, насколько можно ожидать в его положении. Я принял меры к освобождению его из заключения. Его поместят в больницу, там его будут лечить от… — он сверился со своими бумагами, — вирусного бронхита. Несколько дней самое большее, и мы сможем отправить его к Момму, на новую работу. — Он посмотрел на меня. Глаза его были тусклыми. — Он сейчас здесь, в этом здании.
Я вскочила со стула, споткнулась о свой чемодан. Хотела наклониться и поднять его, но Шелленберг уже вышел из-за стола.
— Позвольте мне, — пробормотал он, наклонился и подал мне чемодан. — У вас есть десять минут. Через полчаса внизу вас будет ждать машина. Она отвезет вас на вокзал к ночному парижскому поезду.
— Но я… я думала, что смогу провести с ним хотя бы день или…
— Это невозможно. Десять минут, мадемуазель. — Он сделал шаг назад, склонил предо мной голову. — Счастлив был быть вам полезен. Желаю приятно провести у нас время. Хайль Гитлер!
Словно по команде появилась секретарша, проводила меня из кабинета, обратно по коридору и вверх по лестнице, еще один пролет. Мы вошли в длинный коридор, ее каблуки звонко стучали по мраморным плитам. Она остановилась перед какой-то дверью, шагнула в сторону:
— Фройляйн, я подожду вас здесь. Сумку и чемодан можете оставить со мной.
Я взялась за ручку двери. Пальцы дрожали так сильно, что я не сразу смогла повернуть ее.
— Десять минут, фройляйн, — сказала за спиной секретарша.
Я открыла дверь и вошла в комнату без единого окна, чуть больше пляжной кабинки.
Под голой лампочкой, свисающей с потолка, стоял стол. Тусклый свет падал на истощенную фигуру человека, сидящего на стуле. При моем появлении он устремил на меня огромные глаза.
— Андре… — произнесла я.
Слезы затуманили мой взор. Я подошла к нему, крепко обняла, он же сидел неподвижно и молчал. Казалось, я чувствую каждую косточку его тела под свободно болтающейся одеждой. Я кое-как подавила слезы, внимательно осмотрела его — и ахнула от ужаса:
— Боже мой, что они с тобой сделали?
Андре закашлялся, это был даже не кашель, а какой-то клекот, звучащий глубоко в груди.
— Tante Коко, — пробормотал он с таким трудом, будто сам акт произнесения звуков давался ему с огромным трудом и лишал последних сил. — Вы… вы можете мне помочь?
— Да. — Я опустилась на колени, сжала его исхудавшие руки. — Тебя отправят в больницу, всего на несколько дней, а потом ты поедешь домой. Катарина ждет тебя, и Типси тоже, они очень по тебе соскучились. Мы ужасно за тебя беспокоились.
— Они живы? — спросил он ломким голосом.
— Да, конечно живы. Они сейчас в По, в безопасности. Я сама их видела, собственными глазами.
Он опустил голову. Острые плечи его задрожали, и я поняла, что он плачет.
— Мне сказали, что они умерли.
Я снова обняла его, прижала голову к своей груди:
— Они тебя обманули. Все твои живы. Это я тебе говорю.
Худые, как у скелета, руки обвились вокруг моей талии.
— От вас пахнет Парижем, — услышала я его голос. — Я хочу домой, прямо сейчас.
Он шептал, а я вдруг вспомнила тот день, когда я взяла его, маленького мальчика, с собой на чашку чая в «Риц», вспомнила его неожиданное порывистое объятие, которое застигло меня врасплох.
В горле у меня стоял комок, я едва могла говорить.
— Поедешь через несколько дней. Сначала тебе надо подлечиться. Попить лекарства, отдохнуть, набраться сил. Ты нам нужен…
В дверь постучали. Из-за нее послышался голос секретарши:
— Три минуты, фройляйн.
Я бросила сердитый взгляд на дверь, мне страшно хотелось кричать, даже визжать так, чтобы стены здания рухнули и придавили собой этих проклятых нацистов.
— Ты должен меня послушать, — горячо заговорила я, снова повернувшись к Андре. — Мне надо уходить. Мне не позволят остаться с тобой. Прошу тебя, делай все, что они говорят, пока тебя не отпустят домой. Ты станешь управлять текстильной фабрикой, я все уже устроила. — Я взяла его лицо в ладони, он пытался подавить свой отрывистый и сухой кашель, глаза его становились все более отчужденными, словно стекленели, а взгляд отсутствующим. — Ты слышишь меня? Тебе не причинят вреда. Ты будешь в полной безопасности.
Он не отвечал, тупо смотрел мимо. Дверь открылась, вошла секретарша:
— Фройляйн, машина ждет вас.
— Еще одну минуту, — сказала я. — Прошу вас, вы же видите, он так болен. Мне кажется, он не понимает, что я ему говорю…
Она покачала головой:
— Ваше время вышло.
— Андре! — молила я, но он сидел с совершенно отсутствующим видом, словно уже покинул свое хрупкое тело.
Я подавила рыдание и пошла к выходу, потом бросила через плечо на него последний взгляд; он был больше похож на тень, а не на живого человека, и когда я уже переступала порог, услышала шепот:
— Merci, Tante Coco.
* * *
Весь долгий обратный путь в поезде до самого Парижа я не могла глаз сомкнуть. Сидела и смотрела в черное окно на невидимый ландшафт, пробегающий мимо, над моей головой плавала пелена табачного дыма, пепельница рядом была полна окурков; передо мной стояли затравленные глаза Андре, я видела резкие очертания его черепа, туго обтянутого тонкой кожей, слышала его грудной, тяжелый кашель.
У моего племянника чахотка. Я уже не сомневалась в этом. Если его немедленно не отправить в туберкулезный санаторий, он умрет. Немцам на него наплевать. Всегда было наплевать. Ну подержат его в больнице, потом отправят в Париж, как обещали, но он вряд ли сможет трудиться на текстильной фабрике, там он просто погубит последние остатки подорванного в лагере здоровья. Нет, я должна отвезти его в Швейцарию, в клинику с лучшими докторами, я не пожалею на это никаких денег.
Но прежде мне придется ехать в Мадрид, везти это чертово послание, иначе безопасность Андре будет под большой угрозой.