Королева Екатерина Парр
Хэмптон-корт, 1543 год
Мои падчерицы теперь живут со мной.
— Конечно, пусть они будут с вами при дворе, — сказал Генрих, когда я стала умолять его разрешить мне вызвать принцесс к нам. — Приглашайте их, когда захотите.
Все одобряют мое решение принять их под свое крыло; но мне это вовсе не в тягость, ибо я их обеих люблю. Леди Мария всего четырьмя годами моложе меня и, несмотря на расхождения по вопросам религии — она упрямо держится старой веры и, очень вероятно, догадывается о моих истинных убеждениях, — мы с ней крепко подружились.
Бедняжка Мария! Ей двадцать семь лет, и она никак не хочет смириться со своим девством, и все же она уже выглядит старше своих лет. Она маленького роста и страшно худая, рыжеволосая, как все Тюдоры, у нее пронзительный взгляд, курносый нос и тонкие поджатые губы. В детстве она была премилой крошкой, любимицей родителей, — я помню, как моя мать, служившая когда-то фрейлиной при королеве Екатерине Арагонской, рассказывала, что они с королем души не чаяли в Марии. Но когда ее отец увлекся Анной Болейн, бедная Екатерина впала в немилость, а вместе с ней и Мария, и теперь от ее детской миловидности ничего не осталось — она увяла под гнетом скорбей и несправедливостей, что обрушились на нее в возрасте одиннадцати лет. Разлука с матерью, жестокое обращение отца, угрозы и мстительность Анны Болейн — все это сделало ее ожесточенной и подозрительной.
Также она мне призналась, что ее совесть навеки будет омрачена деянием, совершенным ею после женитьбы короля на Джейн Сеймур, когда она наконец-то почувствовала себя в безопасности.
— Королева Джейн, — рассказывала мне Мария своим глубоким хриплым голосом, — хотела, чтобы я вернула себе любовь своего отца и восстановилась в своих законных правах при дворе, но его величество выдвинул условие, что сначала я должна подписать документ, утверждающий, что брак моей матери был кровосмесительным и незаконным.
Она проговорила это через силу, со слезами на глазах. И мое сердце захлестнула жалость.
— Как я могла предать память моей матери? — плакала она, ломая руки. — Три года я упорно отказывалась признать эту содержанку, Анну Болейн, королевой. Но мужество мое иссякло, здоровье было подорвано, дух сломлен. В конце концов я уступила давлению и угрозам и подписала, и с тех пор у меня не было ни минуты покоя. Я не могу простить себе того, что я сделала в минуту слабости.
Я крепко обняла ее, шатавшуюся от горя, и тихо сказала:
— Нет, леди Мария, вы не должны себя винить, — тихо сказала я. — Клятва, данная по принуждению, не считается клятвой. Господь простит вам ваше прегрешение. — Мария не слушала. Она вырвалась из моих рук, с глазами, горящими страстью, которую я редко в них видела.
— У меня есть вера, — заявила она. — И ее никому у меня не отнять. Эту веру я получила от матери, и, храня ее, я остаюсь верна и моей матери. Она — мое единственное прибежище и утешение.
Однажды в тяжкий миг совершив грехопадение, Мария никогда больше не позволит себе пойти на компромисс в вопросах веры или принципов — я в этом убеждена. Но принц Эдуард, будучи взращен в вере своего отца, что совершенно оправданно, никогда не вернется в лоно Римской церкви. И я боюсь, что Мария, не имея власти, обречена наблюдать, как старые добрые времена, которыми она так дорожит, медленно, но верно уходят в прошлое.
Хотя ей не по нраву новый порядок, Мария все-таки добра и безмерно щедра. Простые люди, помня свою любовь к ее матери и достоинство, с которым она выносила все испытания, любят ее и часто делают ей небольшие трогательные подарки — то корзину фруктов, то отрез ленты. Она обожает младенцев и детей, у нее много крестников, но, к несчастью, ни одного собственного ребенка. Я знаю, что для нее это источник большого горя. Если бы я только могла убедить короля подыскать ей мужа, то замужество преобразило бы ее.
Леди Елизавета — бойкая десятилетняя девочка, весьма уже умудренная по части того, как устроен мир. Она очень умна и сообразительна, и мне доставляет большое удовольствие следить за ее занятиями. Именно я, по просьбе короля, пригласила к ней в учителя Уильяма Гриндала, который составил для нее полную учебную программу, с преобладанием языков. Латынь, греческий, французский, испанский, итальянский, даже валлийский. Помимо других талантов, Елизавета имеет редкий дар к изучению языков, она уже изъясняется довольно бегло на всех, а также много читает классических авторов.
Я была готова окружить Елизавету лаской, помня ужасные обстоятельства, при которых она лишилась матери, но она не тот ребенок, которого так и тянет обнимать и тискать. Если у нее есть какие-то страхи и опасения, то она глубоко прячет их под маской гордой самоуверенности. И все же, пусть она не самая открытая натура, я знаю, что она сильно ко мне привязалась.
— Надеюсь, сударыня, что в отличие от других моих мачех вы тут задержитесь, — объявила она на днях в своей надменной манере, когда я, подойдя к ее столу, смотрела, как она, склонившись над книгами, строчит гусиным пером по бумаге.
Я тоже на это надеялась, молча вознося мольбу. Я знаю, что пустилась в полное опасностей плавание.
За принца Эдуарда, которому почти шесть лет, король страшно боится. Бедного ребенка держат взаперти в его безупречно чистых покоях, под охраной армии слуг. По моему мнению, Генрих слишком его оберегает. Каждое движение принца подчинено жесткому расписанию. Иногда я осмеливаюсь спрашивать, нельзя ли Эдуарду переселиться во дворец, но…
— Кэт, — говорит мне Генрих, поднося мои руки к губам и целуя их, — я бы предпочел, чтобы мальчик не переезжал сюда, из-за риска подцепить какую-нибудь заразную болезнь. Пусть он время от времени посещает нас, но я хочу, чтобы он жил в деревне. Вот если бы у меня были еще сыновья…
Он игриво на меня посматривает. Между нами существует одно большое невысказанное разочарование. Я, конечно, понимаю, как драгоценна жизнь принца, поскольку от него одного зависит будущее Англии и продолжение династии Тюдоров. Но если бы у нас с Генрихом был сын, как изменилась бы жизнь Эдуарда! И моя тоже. Я бы тогда была спокойна за собственное будущее.
Я бы любила ребенка любого пола, но мужское семя никогда еще не оплодотворяло моего чрева. Мне тридцать один год, и в этом возрасте еще рожают детей, но мне часто кажется, что я бесплодна. Трудно сказать наверняка, ибо мой первый муж, старый лорд Бург, взял меня в жены, когда мне было четырнадцать, он был очень добр ко мне, но брачных отношений у нас не было, поскольку как мужчина он был бессилен. Лорд Латимер был не менее добр, но тоже уже немолод, и супружеский долг ему удавалось исполнить очень редко. Господь, вероятно, определил мне утешать и поддерживать стариков в их немощи!
Ну а теперь, за грехи мои, и не по моей воле — хотя мне кажется, что, в конце концов, я не так уж плохо устроилась, ибо положение королевы не лишено преимуществ (я имею в виду дворцы и поместья, которыми король одарил меня, а также возможность творить добро для людей), — я жена еще одного стареющего мужчины, который, будучи добрым и заботливым мужем, не часто способен совершить акт любви. Я спокойно лежу, раздвинув ноги, позволяя ему делать со мной все, что ему хочется, как мне и подобает, стараясь не замечать этих жалких морщинистых складок плоти, дряблых мышц и зловония, исходящего от его ноги. (Мой долг как жены менять повязки на этой ноге, что я исполняю с большой заботой и такой нежностью, которую только способна изобразить, хотя меня тошнит от мерзкой вони, источаемой гнойными язвами. К счастью, я хорошо научилась скрывать свое отвращение; бедняга, он не виноват в своей ужасной болезни, и он так благодарен мне за помощь.)
Частенько, однако, так случается, что, лежа в широкой постели с гербом Англии, вышитом на пологе, подушках и покрывале, с буквами «Г» и «К», мы только напрасно стараемся. Генрих наваливается на меня всей своей тушей, так что я едва могу дышать, и упирается в меня членом, который обычно только наполовину возбужден, и это позволяет ему не более чем проникнуть внутрь. Затем начинаются отчаянные толчки, сопровождаемые рычанием и пыхтением, но вскоре желание у него ослабевает, вынуждая его отступить со стыдом и разочарованием. Я понимаю, подобные неудачи — огромное унижение для такого могущественного монарха, которому прежде любая женщина готова была отдаться по одному мановению королевского пальца, и всегда стараюсь сделать вид, что ничего страшного не случилось.
— Наверное, вы устали, милорд, — шепчу я, прижимаясь к нему. — Может быть, у вас болит нога?
— Нет, дорогая, я просто обременен государственными делами, — отвечает он, направляя мою руку к своему мягкому пенису. Иногда это имеет успех, и затем, когда настает время для моих месячных, он принимается с невинным выражением чаще обычного осведомляться о моем здоровье. К несчастью, мне пока нечем его обрадовать.
Итак, у короля пока нет второго сына, чтобы носить титул герцога Йоркского, и принц Эдуард очень редко появляется при дворе. Он чересчур серьезный мальчик, успевший уже утратить свою прежнюю пухлость, довольно долговязый. У него узкие глаза и острый подбородок, как у его матери, а в остальном он настоящий Тюдор. Его воспитывают в полном подражании отцу, и в последний раз, когда он был здесь, мне трудно было сдерживать улыбку, глядя, как этот надменный малыш вышагивает по своей комнате и останавливается в величавой позе, любимой королем: ноги врозь, рука на бедре, подбородок высоко поднят.
— Черт возьми! — вскричал он, когда его величество сделал жест, которым обычно сопровождает ругательство. Это позабавило его августейшего родителя, но вызвало гнев его вездесущей гувернантки леди Брайан.
— Ваше высочество, вы забываете, с кем вы говорите! — негодовала она, в то время как король боролся со смехом. — Вы хотите, чтобы бедному Барнаби задали порку?
Поскольку никто не смеет и пальцем тронуть Эдуарда, если он провинится, за него расплачивается его мальчик для битья, Барнаби Фицпатрик. Барнаби — ровесник принца, из числа тех нескольких юных джентльменов, что были избраны для воспитания в штате принца. Эдуард, в наказание, должен смотреть, как его друга порют за то, чего тот не делал, и мучиться.
Однажды я замечаю, что муж внимательно разглядывает черты взрослеющего сына и его золотисто-рыжие волосы.
— Он очень похож на меня, правда? — спрашивает он.
— Ваше величество может гордиться тем, что вы породили подобного себе, — замечаю я.
— И все же я был крепче и выше в его возрасте. — Он явно встревожен.
— Милорд, не гневите Бога. Здоровье принца редко служит причиной для беспокойства, — напоминаю я ему.
— Только однажды, когда в четыре года у него открылась опасная лихорадка, — соглашается он.
— Насколько я помню, тогда он быстро выздоровел, — говорю я. — И он растет весьма подвижным мальчиком.
— Вот это меня и беспокоит, — вздыхает Генрих, глядя в окно, как Эдуард в компании других мальчиков носится за мячом. — Я бы хотел, чтобы он целиком удовлетворял свою страсть к занятиям спортом. Бог свидетель, в его возрасте я так и делал. Но признаться, Кэт, я не смею ему этого позволить, из-за страха несчастного случая. Пока он у меня один — нет.
Мы приблизились к границе опасной территории. Я почитаю за лучшее промолчать, пока острый момент не минует.
— Мне приходится ограничивать его участие ролью зрителя, — продолжает Генрих. — Что печально, поскольку он способен на многое и налагаемые запреты вызывают у него протест. Он уже хорошо держится в седле, но я могу позволить ему упражнять свои умения только на самых смирных скакунах. Он хочет научиться фехтованию, кроме того, нельзя забывать, что ему нужно учиться ремеслу ведения войны. Я знаю, что однажды этот мальчик будет командовать как армией, так и флотом, и ему необходим практический опыт, но я смертельно боюсь, что с ним что-нибудь случится. В то же время я помню, что все принцы должны владеть военными искусствами. Признаться, Кэт, я оказался в довольно затруднительном положении.
Простого решения здесь не существует. Наблюдая толкотню визжащих малышей, я чувствую, как меня накрывает волна жалости к рыжему мальчику, который должен нести такое тяжкое бремя на своих хрупких плечах.
— Но одно все же я могу для него сделать, — говорит Генрих. — Ему уже шесть лет, он слишком долго прожил среди женщин. Нельзя, чтобы он вырос мягким и женственным. Ему пора полностью переходить под начало мужчин.
У меня еще сильнее сжимается сердце от боли за дитя, потерявшее мать при рождении. Теперь это замкнутый мальчик, который редко улыбается, все время помня о своем высоком положении и предназначенной ему великой судьбе. Я решаю обязательно подобрать для него душевного и внимательного наставника, который будет добр с принцем и привьет ему любовь к учению.
В последующие недели несколько ученых мужей рассматриваются для приглашения на эту выгодную должность. Король позволил мне присутствовать во время его бесед с ними, и после мы обсуждаем и сравниваем достоинства каждого из них.
— Каково ваше мнение, Кэт? — спрашивает король.
— Я думаю, что выбор лежит между двумя, сир. Доктор Ричард Кокс и доктор Джон Чик оба хороши.
Он смотрит на меня с недоверием:
— Но они оба из Кембриджа, Кэт. А Кембридж, боюсь, кишит людьми, которые имеют крайне реформистские взгляды или даже разделяют мерзкие догматы Мартина Лютера. Вы считаете, что доктор Кокс и доктор Чик свободны от этой еретической заразы?
Втайне я надеюсь, что нет, но, конечно, не смею об этом сказать. Я это в них подозреваю. Как говорит король, Кембридж кишит такими людьми.
— Ничего об этом не знаю, сир, и, разумеется, никогда не слышала чего-либо дурного об этих блестящих ученых. Я бы не вызвала их сюда, если бы у меня были подобные опасения.
— Тогда я положусь на ваше суждение, Кэт, — говорит он, лаская мою щеку своим пухлым пальцем с кольцом.
— И я уверена, сир, что вы не пожалеете. Ученая репутация этих мужей такова, что мы не можем упустить подобной возможности.
— Совершенно верно, Кэт! — поддерживает он. — Я нанимаю их двоих.
Я мысленно себя поздравляю. Но если бы он вдруг заподозрил… Страшно даже представить, каковы были бы последствия. Я бы, конечно, все отрицала.
Затем мы проводим несколько приятных часов с доктором Коксом и доктором Чиком, составляя программу, которой будет следовать принц. Решено вначале делать упор на чтение, письмо, математику, теологию, грамматику и астрологию. Эдуард — смышленый ребенок, и я уверена, что он быстро станет делать успехи и радовать своего батюшку. Кроме того, я, к своему облегчению, узнаю, что оба его наставника предпочитают лаской, а не битьем прививать детям любовь к наукам.
Также я питаю тайную надежду, что принца еще кое-чему научат, вне королевского ведома. Что эти славные мужи сочтут долгом совести исподволь внушить юному Эдуарду, что, помимо официально одобренных Церковью Англии, есть и другие пути к Господу.