Глава двадцать девятая
Леднев знал, что недолго задержится на курсах. Но это была работа, и надо было выполнять ее.
Он попал в подчинение к директору института, который вчера подчинялся ему, и в зависимость от людей, которых раньше не знал. Как ни задевало это его самолюбие, он вел себя со спокойной насмешливостью человека, понимающего, что превратности судьбы неизбежны. Но необходимость выполнять множество мелких обязанностей тяготила его.
То, что раньше было легким и незначительным, теперь оказалось трудным и сложным. Легко наложить резолюцию, предоставив исполнение ее подчиненным, гораздо труднее делать это самому. Он становился в тупик перед простыми вопросами.
Надо было согласовывать расписание, добывать учебники, наглядные пособия, детали машин. Преподаватели работали по совместительству, приходилось искать их, договариваться, звонить домой. Требовалась санкция бухгалтера на самые ничтожные затраты, и не всегда эту санкцию удавалось получить. Не все можно было приобрести по перечислению, а наличных денег у снабженцев не было. Жизнь мелкого учреждения раньше представлялась Ледневу в общих чертах, теперь он увидел ее сложность.
Леднев приходил на занятия, садился на заднюю парту и слушал. Макеты, диаграммы, детали разобранных машин, разрезы кораблей и двигателей напоминали ему студенческие годы. Он смотрел на курсантов, молодых и пожилых, мужчин и женщин, крановщиков, рулевых, мотористов. Неловко держа в заскорузлых пальцах карандаши и ручки, они старательно записывали слова преподавателя или срисовывали с доски чертеж.
На первом курсе в группе механизаторов занималась Ошуркова. Леднев с интересом вглядывался в эту красивую, сильную женщину. Он искал в ее облике то, что заставило его тогда дурно отозваться о ней, но не находил. Растерянное выражение бывало у нее на лице, когда она чего-то не понимала, сдержанная гордость, когда ей удавалось хорошо ответить.
Преподаватель математики сказал Ледневу:
– С первым курсом я могу быстро закончить повторение седьмого класса. Но тормозит Ошуркова. Она не знает простых дробей. Вряд ли она сумеет идти вровень с другими, а задерживаться из-за одного человека я не могу.
– Отчислить мы ее не можем, – ответил Леднев, – придется с ней заниматься дополнительно.
Он передал этот вопрос на рассмотрение курсового комитета. Председателем его был Николай Ермаков.
Николай подумал было, что Леднев хочет отчислить Ошуркову.
– Все мы здесь без высшего образования.
– Я тоже так думаю, – согласился Леднев. – Но надо бы помочь ей. Может быть, кто-нибудь из студентов возьмется?
– Поможем, почему не помочь! – ответил Ермаков.
Больше всего угнетало Леднева то, что люди, с которыми он много лет работал, которые раньше подчинялись ему, привыкли видеть в нем руководителя и, как ему казалось, уважали его, отнеслись к его снятию спокойно, будто ничего не произошло, ничего не случилось, будто в том, что он работает начальником каких-то курсов, нет ничего особенного. Ему легче было бы убедиться в чьем-нибудь злорадстве, тайном или явном торжестве, он мог бы считать тогда себя жертвой злобы, интриг, зависти, склок. Но ничьего злорадства, ничьего торжества не было, было обидное равнодушие.
Все шло своим чередом, работало пароходство, порты и флот готовились к новой навигации, люди делали свое дело, как они делали его и тогда, когда он был начальником пароходства, и до того, как он им стал.
Леднев утешился мыслью, что руководители приходят и уходят и никого это не касается.
Но почему так решительно Катя защитила Дусю Ошуркову, почему так ощетинился Николай Ермаков, когда подумал, что Леднев хочет отчислить Дусю с курсов? Почему через семнадцать лет защитили Спирина и много таких, как Спирин? Почему, когда несправедливо снимали, перемещали на другое судно хорошего капитана, поднимался шум? А вот его, имевшего связи в министерстве, в областных организациях, человека безупречной биографии, ни в чем не запятнанного, не имевшего ни одного взыскания, сняли и в его защиту не поднялся ни один человек, не раздался ни один голос.
Леднев не был ни чувствителен, ни сентиментален. И если он пытался осознать причины своей катастрофы, то не только потому, что эта катастрофа потрясла его, даже не потому, что его бросила любимая женщина. Главной причиной было время: прошел тысяча девятьсот пятьдесят четвертый год, и начинался тысяча девятьсот пятьдесят пятый… Он увидел, как люди покрупнее, чем он, вникают в жизнь народа, смотрят правде в глаза и называют вещи своими именами. А он жил старыми представлениями, не увидел нового, пренебрег им.
И когда, наконец, он понял это, он понял также и то, что Катя, которую он любил, но к которой как к работнику относился снисходительно, как к человеку молодому и малоопытному, именно она несла новое. Поворот, который совершает страна, выражается прежде всего в отношении к людям, их нуждам, требованиям, стремлениям и надеждам. Руководителем может быть только тот, кто понимает это.
Партия не побоялась сказать, что Спирин ни в чем не виновен, что была совершена ошибка, и вернула его к жизни. А он, Леднев, боялся оказать ему свое внимание. Он искренне жалел его, сочувствовал. Почему же не подошел? Он видел, что жена Сутырина – склочница, интриганка. Почему не прогнал ее? Потому, что легче было не прогонять ее, а притормозить Ошуркову. Значит, он трус? Значит, Катя была права? Нет, он не трус! Просто он привык так жить!
Он винил себя, но Катю не прощал. Она бросила его в тяжелую минуту, любящая женщина так не поступает.
Он хотел любви всепонимающей и всепрощающей. Да, он был черств к Дусе, к Спирину. Разве Катя не оказалась черствой к нему? Ледневу оставалось только забыть Катю. Это ему не удавалось, он все время думал о ней. Даже сейчас, когда он делал что-то настоящее и хорошее, им руководило тайное мстительное чувство: он вовсе не такой, каким она себе представляла, она ошиблась в нем.
В свое время, увидев Катю в институте, Леднев сказал себе: «Вот жена». В ней были обаяние молодости и рассудительность взрослой женщины. Он считал невозможным ухаживать за студенткой. То, что она студентка, увеличивало их разницу в возрасте. Сможет ли она заменить мать Ирине, тогда еще девочке, школьнице, капризной и своевольной, любящей отца и видящей в каждой женщине – знакомой отца – врага своего счастья?
Все решили две встречи: первая, когда она пришла к нему в кабинет со своими планами, и вторая – на причале во время открытия навигации. Он понял вдруг, осознал, почувствовал, что это молодое, свежее, такое чистое в своей юной непосредственности может принадлежать ему. Теперь, когда они работали вместе, когда ей было уже тридцать лет, разница в возрасте казалась не страшной. И Ирина подросла, поступила в институт. Леднев мог перешагнуть и через это.
Таким образом, свое отношение к Кате Леднев считал порядочным и честным. Его осмотрительность была продиктована заботой о тех, кого он любил, именно поэтому он уступал Кате, сносил ее резкость, нетерпимость. Какие бы ошибки он ни совершал, они не оправдание для того, чтобы порвать с ним, оскорбить его. Но чем больше терзал он себя мыслью о том, как нехорошо поступила Катя, тем больше думал о ней, вспоминал ее руки, тонкие черты чуть скуластого лица, ее каштановые волосы, твердый взгляд серых умных глаз. И ему так хотелось ее обнять, прислониться головой к ее груди, быть может, даже заплакать, хотелось, чтобы она своей мягкой рукой провела по его волосам – жест, который он так любил и по которому так тосковал.
Неужели это потеряно навсегда?
Скверно на душе, тоскливо, одиноко. Все можно со временем восстановить – и положение, и репутацию. Но вернет ли он Катю, вернет ли ее любовь?
Однажды Леднев увидел Катю на улице. Она вышла из магазина и остановилась на тротуаре, с кем-то прощаясь.
Леднев замедлил шаг. Рядом был домик-музей Свердлова – небольшая одноэтажная постройка, похожая на часовую мастерскую. Леднев свернул в ворота. Он заплатил сидевшей у входа женщине рубль за билет и усмехнулся: пришлось спасаться бегством.
Когда-то давно Леднев бывал здесь. Сейчас его поразила скромность маленького музея, состоявшего всего из одной комнаты и небольшой прихожей. Отец Якова Михайловича был гравер, здесь располагалась его мастерская.
На одной стене висели фотографии семьи Свердловых – отца, матери, сестры, братьев, самого Якова Михайловича в гимназической форме, на другой – портреты первых революционных деятелей Нижнего: Семашко, Владимирского, Петра Заломова… Рабочие в косоворотках, студенты в форменных куртках, девушки в длинных закрытых платьях с меховыми горжетками. Инструменты подпольной типографии, в которой работал Свердлов, лежали рядом с граверными инструментами его отца – символическое соседство орудий революции и орудий труда. Книги гимназиста Якова Свердлова – и тут же жандармские донесения о его революционной деятельности. Протест Свердлова из тюрьмы по поводу заключения его в карцер, полный достоинства и презрения к властям.
Через какие же испытания прошел он, Леднев, какие трудности преодолел? Кому помог? Вот Спирин – как он мог тогда отвернуться от него? Какая злая сила заставила его сдержаться? Боялся за свое положение? Как это глупо, ничтожно! Теперь он лишился своего положения – что из того?
Билетерша, худенькая женщина в пальто, валенках и сером платке, сидя у входа на табурете, разговаривала с другой женщиной, зашедшей со двора.
– А где квартира Свердловых? – спросил у нее Леднев.
– Квартира семьи Свердловых во внутреннем флигеле двора, – ответила она готовой фразой.
– Что там сейчас?
– Ничего, люди живут.
Да, люди живут! И делают свое дело. Делает свое дело и он и будет делать. Чем-то вдруг очень маленьким и незначительным показалось ему то, что произошло с пим. Подумаешь, сняли с работы! Ведь он еще живой, жизнь бьется и бурлит в нем. Ого! Он еще покажет себя.
Он шел по оживленной улице. Февральское солнце, сияющее и уже теплое, искрилось на снегу. Год назад, в такой же февральский сияющий день, Катя впервые пришла к нему. Для них начиналась новая жизнь, все у них было впереди! И несмотря на все, что с ним произошло, все еще впереди! Еще не раз будет сверкать на снегу февральское солнце. Набегают на него тучи, но оно выходит из-за них и светит вечному и нетленному миру. Прожит большой кусок жизни, но жизнь еще не кончена. Сколько ему? Сорок один. Не так уж много. Была бы вера в жизнь и в то, что он нужен этой жизни. А то, что было, не у него одного оно было.
Леднев открыл дверь своей квартиры. Ирина сидела на кухне, ужинала, болтала с Галиной Семеновной. Леднев услышал, как она сказала:
– Все это сплетни. Терпеть не могу такие сплетни!
И обиженный голос Галины Семеновны:
– За что купила, за то и продаю. Люди говорят. С нее-то все и началось.
И Леднев понял, что они говорят о Кате. Он хлопнул дверью. В кухне замолчали. Потом Ирина крикнула:
– Папка, ты?
– Я.
– Иди ужинать.
– Потом, – ответил Леднев и прошел в кабинет.
Он снял пиджак, повесил на спинку стула, прилег на диван.
Сначала он зажег лампу, потом погасил ее – свет резал глаза. Из кухни доносились голос Ирины и короткие ворчливые реплики Галины Семеновны.
Он лежал, закрыв ладонью глаза, потом почувствовал шелест платья, прикосновение.
На ковре, рядом с диваном, на коленях стояла Ирина и смотрела на него. Когда он открыл глаза, она протянула руку и провела ею по его волосам так, как это делала Катя.
– Ты что, Иришка?
Она склонилась к нему.
– Так просто пришла. Ты на меня сердишься?
– За что?
– Помнишь, когда Екатерина Ивановна была у нас, так все нехорошо получилось. И я и Галя… Так все неприветливо.
– Зачем ты это говоришь?
– Она могла обидеться.
– Она не обиделась.
– Потом – помнишь? – я не поехала в Кадницы. Она могла подумать, что я не хочу с ней ехать.
– Нет, Ирина, она не подумала. И ты ни о чем не думай.
– Я не хочу, чтобы вы из-за меня ссорились.
– К чему ты это говоришь? – Леднев снял руку с ее головы.
– Ах, папка, не раздражайся! – Ирина снова приникла к нему. – Ведь я хочу сделать лучше. Хочешь, я с ней поговорю?
Леднев поднялся.
– О чем ты собираешься с ней говорить?
– Ну, скажу… Не знаю… Что тебе надо, то и скажу.
Леднев засмеялся, потрепал дочь по щеке.
– Дурочка ты! Лезешь не в свои дела. Я в твои дела не лезу.
Он встал, поцеловал дочь в голову.
– Ни с кем не надо говорить. Все наладится, все будет хорошо. Скоро навигация, я получу назначение в порт, уеду, ты приедешь ко мне, и мы опять заживем хорошо и весело. Правда?
– Да, да, папочка, – говорила Ирина, – ты не огорчайся. А может быть, все-таки мне позвонить ей?