Глава двадцать восьмая
Зима шла к концу. Порт готовился к новой навигации. У Кати было много работы. Но она опять была одна.
Опять долгие зимние вечера, диван, кровать, книга, которая валится из рук, вздохи матери и всепонимающий взгляд отца, редкие посещения театра с Соней или еще с какой-нибудь знакомой. Как-то Катя пошла в театр одна и все антракты просидела в пустом зале, комкая в руках программу и с тоской дожидаясь, когда снова начнется действие. С тех пор она больше в театр не ходила.
Заболела плевритом мать. Катя ухаживала за ней.
– Вот умру, – вздыхала Анастасия Степановна, – как без меня будете? Плохая я вам мать, а все мать. Другую не найдете.
Громко тикали старые часы в столовой. Из окон соседней квартиры доносилась мелодия скрипки, однообразная, уже множество раз слышанная, берущая за сердце. Катя читала, прислушиваясь к кашлю матери, вставала, чтобы дать ей лекарство, переменить компресс или грелку; если мать просила побыть с ней, присаживалась у изголовья.
– Уйти надо было, – говорила Анастасия Степановна, тяжело дыша и кашляя, – а вот не решилась. Куда, думаю, с детьми денусь?
Никогда раньше мать не говорила о своей жизни.
– Отец хороший человек, да ведь не любил никогда. Жалел, а не любил. Чужая я ему была. Может, и не надо было ему на мне жениться. И я неразумная была.
Рядом с Катей прожил жизнь человек, ее мать, и никому не было до нее дела. Ведь мать была более одинока, чем она сама, – кроме дома, ничего не имела. В этом доме ее заботы принимали как само собой разумеющееся, а недостатки – как нечто неизбежное. А все ее недостатки заключались в неумелости. Сначала была неумелой от страха перед бабушкой, а потом стала боязлива из-за своей неловкости.
– Взяла она верх, – говорила Анастасия Степановна о бабушке. – Я почему молчала? Не хотела разлада в дому, мечтала – все по-хорошему обойдется. Боялась, люди будут говорить: ссорю сына с матерью, семью рушу. А бабка – нет в ней деликатности. Меня что пригнуло? Всю жизнь дома просидела. В войну хоть и тяжело было, а я свет увидела, когда на фабрике работала, с людьми и себя за человека считаешь.
Кате хотелось погладить, поцеловать мать, но в доме у них не привыкли к таким нежностям. Она только молча поправляла ее подушку.
Ранние вставания, домашние заботы, поздние вечера, когда сидишь одна и никто тебе не звонит, никто тебя не ждет и ты никого не ждешь, – все снова вернуло Катю к жизни, которой прожила она много лет. Комната, диван, книга…
А когда станет совсем тоскливо, можно выйти из дому, и брести по улице, и ожидать, что встретишь, и не встретить. И думать, что, может быть, в это время он позвонил, торопиться домой, чтобы равнодушным голосом спросить: «Мама, мне никто не звонил?» И услышать все то же: «Никто».
Потом опять перебирать в мыслях все, что произошло, и понимать, что ты права, иначе было нельзя.
Она вспоминала их квартиру, столовую с балконом, выходящим на набережную, Леднева, его редеющие русые волосы, добрую улыбку, Ирину в халатике, с грудой всякой всячины на диване. Неужели Ирина довольна их разрывом?
Острая вспышка гнева прошла. Катя ничего не простила Ледневу, ни в чем не оправдала его. Но порвать с человеком еще не значит перестать любить его. Это то живое, что вырывается из нашего сердца и оставляет незаживающую рану – она ноет и кровоточит. Нас не покидает мысль, что все могло бы быть совсем по-другому. Мучительная досада охватывает нас оттого, что мы теряем любимого из-за чего-то мелкого, ничтожного, и мы могли быть счастливы, если бы этого не было.
Человеческое сердце открыто добру, оно оставляет в своей памяти только хорошее. Сердце, отравленное злыми воспоминаниями, не может биться.
Слепая любовь – не любовь. Но если бы недостатки любимого стояли на пути любви, то не было бы и самой любви – совершенных людей нет. Катя верила, что хорошее, доброе, настоящее победит плохое, злое, наносное в Ледневе.
Леднева освободили от работы в пароходстве и временно назначили директором курсов стажистов – так называлось училище, где рабочие получали образование в объеме техникума. Здесь учились Николай Ермаков и Дуся Ошуркова.
Последний раз Катя видела Леднева на съезде речников бассейна. Он постарел, осунулся. Несколько раз ей казалось, что он ищет ее, но не находит – его взгляд скользил по ней, не замечая. На съезде Катя узнала, что Леднев скоро будет назначен начальником порта на одной из рек Западной Сибири.
* * *
В конце января Катю вызвали в Ленинград, в научно-исследовательский институт.
После работы Катя шла в ресторан обедать, затем выходила на площадь. Длинный ряд такси против гостиницы светился круглыми зелеными огоньками. По Невскому Катя доходила до вокзала, потом возвращалась обратно.
По широкому тротуару двигалась толпа, такая же шумная, как и днем. За Невой сверкали огни Васильевского острова и Петроградской стороны.
В толпе людей, которым до нее не было никакого дела, Кате было особенно тоскливо. Она проходила мимо междугородного телефона – никто не ждал ее звонка. Она шла мимо телеграфа – ей некому было дать телеграмму. Она зашла в магазин. На прилавках были разложены бритвенные приборы, галстуки, ручки «Ленинград» – ей некому было их купить.
Проходя мимо витрин магазина «Динамо», Катя вспомнила, как в одну из прогулок на моторке они с Ледневым остановились возле дома отдыха. На площадке играли в волейбол, и они присоединились к играющим. Леднев был неловок, все время мазал. Катя старалась хорошо подать ему мяч, радовалась каждому его удачному удару.
Она помнила Леднева простым, человечным, обаятельным и жалела, что он бывал таким лишь тогда, когда это ни к чему не обязывало.
Соседка Кати по номеру Юлия Михайловна была работником детского издательства в Москве. Слыша ее густой, мужской бас, невозможно было поверить, что говорит женщина. На ее тумбочке громоздилась большая пепельница с узким отверстием, из которого торчали окурки. Возле кровати стояли комнатные туфли сорокового размера.
Если бы не безапелляционность суждений, вечное недовольство порядками в гостинице, обращение к горничной «послушайте, милочка» и раздражающая манера непрерывно чиркать о коробок спичками, которые у нее не зажигались, – Юлия Михайловна была бы славной женщиной.
– Заметьте, милая, – басила Юлия Михайловна, – настоящие женщины всегда неудачливы в семейной жизни, она мешает им проявить свои способности. Не дети, не семейные заботы, не домашние дела. Мешает муж. Он требует внимания к своей персоне. Свое дело он считает главным, ваше – второстепенным. Он подавляет вас морально, заставляет разделять свои взгляды на искусство, если вы работник искусства, на науку – если вы работник науки, на жизнь – если вы просто жена. Он превращает вас в некое свое подобие. И я оправдываю женщин, изменяющих своим мужьям.
Она с силой втыкала папиросу в пепельницу и потом, закуривая новую, долго чиркала спичкой по коробку. Катя с трудом удерживала смех.
– Да вы феминистка, Юлия Михайловна!
– Зачем приклеивать ярлыки? – морщилась Юлия Михайловна. – Возражайте по существу.
– Что ж я могу возразить? Старая песня – женщина слабее мужчины… Удивительно, как с такими взглядами вы выпускаете книги для детей.
– Дети здесь ни при чем, – басила Юлия Михайловна. – У меня сын окончил университет, чудесный мальчик, я его прекрасно вырастила без мужа. А отец его был кретин.
– Так-таки кретин? – смеялась Катя. – И долго вы с ним прожили?
– Прожила! Скажите – промучилась. Что вы смеетесь?
– Простите, Юлия Михайловна, по мне трудно представить, чтобы кто-то мог вас обидеть.
Юлия Михайловна повернула рычажок репродуктора. Кончали передачу последних известий, потом диктор сказал: «Передаем сводку погоды». Раньше Катя не слушала эти передачи – в порту она ежедневно получала подробные метеосводки. Но сейчас она прислушивалась к голосу диктора: «Иркутск – двадцать три градуса, Красноярск – двадцать шесть, Новосибирск – двадцать четыре…» Холодно там.
Вечером Катя пошла в филармонию. Ее место было вторым от прохода. Крайнее кресло было свободно. Кто то подошел и сел рядом с ней. Она не оглянулась, вслушиваясь в смешанный гул настраиваемых инструментов, испытывая смутное ощущение чего-то утерянного, которое всегда охватывало ее, когда она слушала музыку.
– Разрешите посмотреть программу? – тихо попросил сосед, чуть наклоняясь к Кате.
Она протянула ему листок. Их взгляды встретились. Катя сразу узнала его.
– Здравствуйте, – сказала она.
– Здравствуйте, Катя, – ответил Мостовой.
* * *
Первое отделение кончилось. Мостовой встал, пропустил вперед Катю. Он пополнел. На нем был темный костюм свободного покроя. В черных гладко зачесанных назад волосах серебрилась седина. Карие глаза выглядели усталыми, несколько напряженными. Катя подумала, что именно этот костюм, а не военная форма – настоящая одежда Мостового, и именно эти гладко зачесанные волосы его настоящая прическа.
Не оглядываясь, Катя медленно шла в толпе, не оглядываясь, вышла из зала. Мостовой тут же поравнялся с ней.
– Неожиданная встреча! – заговорил он. – Вы давно в Ленинграде?
– С неделю, – ответила Катя, удивляясь своему спокойствию.
– Какими судьбами?
– В командировке.
– Где остановились?
– В «Астории».
– Хорошая гостиница.
– Мне удобно. Институт рядом, на улице Герцена.
– Водного транспорта, – определил Мостовой уверенным тоном человека, хорошо знающего свой город.
– Да.
Некоторое время они молча двигались в толпе, потом Мостовой сказал:
– Как странно! Вы здесь, в Ленинграде, да еще на этом концерте.
– Да, смешно.
В зале их места были боковые, и они сидели, чуть повернувшись к эстраде. Мостовому был виден Катин характерный, чуть скуластый профиль, тяжелые каштановые волосы, облегавшие стройную смуглую шею.
После концерта, подавая ей шубу, он спросил:
– Надеюсь, я вас еще увижу? Я покажу вам город.
– Заманчиво, конечно. Но это возможно только вечером. А вечером мы ничего не увидим.
– Все увидим.
– Ну что ж, позвоните мне послезавтра в восемь часов. Вероятно, я буду дома.
Юность, война… Город в затемнении, госпиталь, раненые, Евгений Самойлович… У Кати не было злого чувства к Мостовому. То, что тогда, в двадцать лет, представлялось катастрофой, теперь воспринималось спокойно. Когда-то ей хотелось отомстить Мостовому, причинить ему ту же боль, какую он причинил ей. Теперь ей было безразлично даже, что он думает о ней. Не было интереса. Чужой! Все, что в нем есть хорошего, – это его. А в Ледневе все, и хорошее и плохое, – это ее. Мостовой – прошлое, оно кончилось и никогда не вернется. Леднев – будущее. Несмотря ни на что.
Мостовой позвонил точно в назначенное время. Катя надела шубу и спустилась.
Он уверенно вел машину. Сначала они поехали по набережным Невы, затем на Васильевский остров и Петроградскую сторону. Потом к Смольному. Даты, стили, исторические анекдоты так и сыпались с его уст вместе с именами архитекторов и скульпторов.
Иногда он останавливал машину, и они выходили. Пальто его была распахнуто, шляпа съехала на затылок. Веселый, оживленный, он был еще хорош собой.
– Великолепно, – сказала Катя. – Но ведь это старый Петербург.
– Можно поехать на Выборгскую сторону, – ответил Мостовой. – Крейсер «Аврора» я вам показал… Что касается войны, то, знаете, война не оставляет памятников.
– Да, – сказала Катя, – она остается в сердцах и судьбах.
Он быстро взглянул на нее.
– Расскажите о себе, Юра, – попросила она.
– Что вам сказать? – ответил Мостовой. – Работаю в научно-исследовательском институте. Лауреат… Даже дважды, если уж быть точным. Кандидат технических наук. Собираюсь докторскую защищать. Ну, что еще? Дочери восемь лет, пошла в школу. Жена – искусствовед.
– Вот откуда такая эрудиция, – засмеялась Катя.
Они вернулись в гостиницу. Мостовой предложил зайти в ресторан.
– Устала я, – сказала Катя, – и есть не хочу.
– Ненадолго. Хоть мороженого поедим, – настаивал Мостовой.
Ресторан был полон. Между столиками танцевали девушки с моряками. Мостового здесь знали и накрыли ему отдельный столик. Он заказал мороженое и коньяк.
– Почему вы не замужем? – спросил Мостовой.
Катя усмехнулась.
– Так как-то, не пришлось. Впрочем, я еще не теряю надежды.
– У вас есть дети?
– К сожалению, нет.
Он выпил свой коньяк. Катя пригубила рюмку.
– Потанцуем? – предложил Мостовой.
– Не хочется, – ответила Катя. – Вы со своей женой познакомились после войны?
– Да.
– Ну, а что с той, фронтовой?
Он натянуто улыбнулся.
– О ком вы спрашиваете?
– Мне казалось, у вас на фронте что-то было.
– Ничего особенного не было, – сказал Мостовой.
– Вы не знаете, что с Евгением Самойловичем? Где он? – спросила Катя.
– Был здесь, в Ленинграде. Я, правда, его не видел, но после войны он был здесь.
– Вот кого бы я с удовольствием повидала! – оживилась Катя. – Такой славный, неуклюжий… Давайте съездим к нему!
Он растерялся.
– Я не сохранил его адреса… Конечно, можно через адресный стол…
Катя молча улыбалась.
– О чем вы думаете? – спросил Мостовой.
Она тряхнула головой.
– Так, ни о чем…
– Я понимаю, Катя, вы ничего хорошего обо мне думать не можете, – сказал вдруг Мостовой.
– Стоит ли нам вспоминать наши ошибки?
– Я чувствую вину перед вами.
– Я вас ни в чем не виню, – сказала Катя. – Да и тогда, если я кого-нибудь винила, то только себя. Видите ли, Юра… Дело не в том, что вы заставили меня страдать. Человек, которого я люблю, тоже заставляет меня страдать. Но он и сам страдает, я знаю. А вы слишком легко, слишком счастливо любите.
Мостовой молчал.
– Ну ладно, – сказала Катя, – допивайте свой коньяк. Я, честно говоря, спать хочу.
– Минуточку! Когда вы уезжаете?
– Послезавтра.
– Вы позволите проводить вас?
– Я еще не знаю, каким поездом поеду. Да и не надо меня провожать.
– А вы еще будете в Ленинграде?
– До навигации вряд ли, а уж во время навигации тем более. Может быть, в будущем году.
Он подозвал официанта, расплатился.
Они вышли из ресторана. Лифт уже не работал.
– Вот видите, – шутливо сказала Катя, поднявшись на первую ступеньку лестницы и оборачиваясь к Мостовому, стоящему внизу, – теперь мне придется пешком тащиться. А здесь почему-то второй этаж называется первым.
– Может быть, я все же вас провожу послезавтра, – сказал Мостовой, – отвезу на машине и посажу в поезд?
Она протянула ему руку.
– Не надо. За сегодняшний вечер спасибо. А провожать меня не надо.
– Значит, я вас больше не увижу?
– А зачем?