Глава двадцать вторая
Клара пришла к Ермаковым с Алешей: знала, что Ермаковы постесняются при ребенке говорить плохое о ней, а сама она сможет говорить о Сутырине что угодно.
– Отпустила бы Алешу погулять. Ни к чему ему взрослые разговоры слушать, – сказала Мария Спиридоновна.
– Ничего, – вызывающим тоном ответила Клара, с нарочитой заботливостью поправляя на Алеше воротничок, – он ужо большой, все понимает, пусть знает, какой у него отец.
Клара располнела, обрюзгла. Выражение подозрительности, которое было на ее лице и раньше, теперь дополнялось выражением обиды – точно все были виноваты в ее неудачах. Клару сняли с работы и отдали под суд. Сообщить об этом она и пришла к Ермаковым.
– Запутали меня. Женщину легко запутать. Кругом завистники одни. Вот посадят меня, что с Алешей будет? Отец бросил, любовницу завел, ему и дела нет до собственного ребенка.
– Это ты зря! – возразил Николай. – Сергей Алешу никогда не бросит.
– Бросил уже! – отрубила Клара. – Бросил! Подумаешь, отделался тремя сотнями в месяц. А ребенка одеть, обуть надо, накормить.
– Ты же сама не хотела с ним жить, – сказал Николай.
– Когда это было? Разве я от него ушла? Он сам ушел. Когда не хотят семью бросать, из дому не уходят. Мало ли что бывает между мужем и женой! Поругались – помирились. A он ведь ушел. Подумаешь, шоколадки сыну покупал! Шоколадками отделывался! Ребенку есть нечего, а он шоколадки покупал… И все этой своей… квартиру снял в Ведерникове… – Лицо Клары исказилось злобой. – Думал, наверно, я ничего не знаю. Нет, дорогой, я все знаю, все!
Алеша сидел, не поднимая глаз, Соне стало жаль мальчика.
– Знаешь что, Клара, – сказала она, – отпусти-ка Алешу во двор. Пусть поиграет.
– Сказала уж, кажется, – ответила Клара, – некуда ему ходить, пусть с матерью будет. У него теперь, кроме матери, никого нет. Да и матери, может быть, скоро лишится. – Она заплакала. Потом, перестав плакать, злобно проговорила: – Только ничего, отольются ему мои слезы!
– Вот что, Клара Петровна, – объявила Мария Спиридоновна, – или отпусти Алешу, или конец нашему разговору.
И, не дожидаясь ответа, обратилась к мальчику:
– Иди, сынок, во двор, поиграй с Васяткой.
Дело было ясное, акты ревизии неопровержимы, оправдываться не имело смысла. Но адвокат подал надежду: ей могут сделать снисхождение как матери несовершеннолетнего ребенка. Клара это истолковала по-своему – она брошенная мужем жена и мать, без средств, неопытная, потому и совершила преступление. Значит, надо очернить Сутырина как человека, толкнувшего ее на этот путь. Она рассчитывала в разговоре с Ермаковым услышать о Сутырине нечто такое, что могла бы обернуть в свою пользу. Надеялась разжалобить Ермаковых и упросить их засвидетельствовать на суде, что ее действительно бросил муж и что она честный человек.
– Все это так, – сказал Николай. – Ну, а по делу-то? Виновата?
Клара поджала губы.
– Ни в чем я не виновата. Запутали меня.
Николай видел, что она врет. Нахмурился.
– Раз не виновата, оправдают. Чего ты волнуешься? А если есть какая вина, признайся на суде.
– Только Сережу не трогай, – сказала Соня. – Разошлись вы давно, мириться ты сама не захотела. Теперь надо думать, как из беды вылезть, а не порочить человека.
– Уж это мое дело, – злобно ответила Клара. – Ничего! Я его разрисую, где надо.
– Вот беда-то, – вздохнула Соня, когда за Кларой закрылась дверь, – одно расстройство.
– По делам вору и мука, – возразила Мария Спиридоновна, – не лезь в чужой карман.
– А все-таки жалко, – опять вздохнула Соня. – Алешу жалко.
– Неприятности, конечно, большие, – мрачно произнес Николай. – А тут еще Дуська эта навязалась.
Соня всплеснула руками.
– При чем тут Дуся?!
– При том! Порочит она его, понимаешь! С семьей неладно, а тут еще связался черт знает с кем.
– Дуся здесь ни при чем, – решительно сказала Соня, – и не припутывай ее, пожалуйста! С Сережей лучше поговори – будет суд, ему же неприятность, Алеше тем более. Может, как-нибудь и сумеет уладить дело.
* * *
Сутырин пришел к Ермаковым на день рождения их детей. Разница между этими днями была всего в месяц, что и давало родителям основание их объединить.
Кроме Сутырина и Алеши, пришел Сонин отец Максим Федорович, приятели Ермаковых – Кошелевы с двумя детьми и, наконец, сестра Марии Спиридоновны – Прасковья Спиридоновна – тетя Паша, колхозница из Сергачского района, приехавшая в город к врачу. Не было Дуси, работавшей в вечернюю смену, и Кати.
Сутырин сначала посадил Алешу возле себя, но затем мальчик перебрался на другой конец стола, где сидели дети. Посматривая на пего, Сутырин думал, что Алеша выглядит много старше Васи.
Чуть сгорбившись и морща лоб, Алеша прислушивался к разговорам взрослых.
Знает ли он о том, что случилось с матерью? На лице мальчика ничего нельзя было прочесть – он был такой же тихий и стеснительный, как всегда.
Кошелева рассказывала о том, как Соня еще в девушках была влюблена в Николая.
– Нет, ей тогда другой нравился, глаз с него не сводила, – заметил Николай.
– Было дело, – кокетливо улыбнулась Соня. – Ну, – сказала она, поднимая рюмку, – под столом встретимся!
Но, убедившись, что все выпили, поставила рюмку на стол и, наклонившись к Сутырину, прошептала:
– Сроду ее не пила.
Сутырин хмыкнул в ответ.
– Скучаешь, Сережа?
– По ком это?
– Известно, по ком, – многозначительно произнесла Соня и, откинув назад голову, высоким голосом запела:
Волга-матушка глубока,
Всю пройду – промеряю.
Недалеко моя милка —
Вечерком я сбегаю.
И Кошелева, полная, грудастая женщина с круглым добрым лицом, тоже поглядывая на Сутырина, подхватила:
На дорожке стоит столбик —
Верстовой, нельзя рубить.
На примете есть мальчишка
Занятой, нельзя любить.
– Заголосили девки, – недовольно проговорила Мария Спиридоновна. – Дайте послушать, чего люди говорят.
Тетя Паша, Максим Федорович – отец Сони, и Кошелев разговаривали о колхозных делах.
– В председателе все дело, – рассуждала тетя Паша, – у нас их после войны четверо сменилось.
У Максима Федоровича голова и брови стали совсем седыми, но голубые глаза в сетке морщинок были все такие же большие и светлые. Если бы не сквозило в них лукавство нижегородского грузчика, был бы похож на иконописного святого мужичка-странника.
– Рядом колхоз «Заря революции», – продолжала тетя Паша, – сто пятьдесят коров на ферме. Председатель с головой, он и государству, он и колхозникам – всех ублаготворил… А наш чурка – чурка и есть.
– Главное – контроль. Потому… – начал Максим Федорович.
– Прошу прощения, Максим Федорович, – перебил его Кошелев, худой человек в форме работника связи, – на одном контроле далеко не уедешь. Если человек на своем месте по совести работает, никто за ним не усмотрит.
– Сознательность нужна, – поддакнул Максим Федорович.
– Именно что сознательность, – продолжал Кошелев. – Вот, к примеру, наша специальность, связистов. Участок мой – двадцать километров. Это, если посчитать, несколько сот столбов. А ведь на каждый надо влезть: изолятор ли плохо посажен или крюк погнулся – с земли-то не заметишь. Соскочил изолятор – короткое замыкание. В сырую погоду или зимой ветки свесились на провод – утечка тока, слышимость страдает. Надо ветки подрезать. Появилась на изоляторе ржавчина – опять же утечка тока. Значит, каждый осмотри! За прошлый год сменил я тыщу двести проволочных вязок, изоляторов пересадил, крючьев выправил – не сочтешь. Вот какая наша работа. Попробуй начальство уследи за ней! Если у монтера совести нет, то никакая формальность не поможет.
– Вот я и говорю: по совести надо работать, по совести жить, – сказал Максим Федорович.
– Все это, папаша, известно, – перебил его Николай нетерпеливо, – не об этом речь.
– А об чем, милый-дорогой, об чем? – кротко спросил Максим Федорович, побаивавшийся своего раздражительного зятя.
– Совести и сознательности у нас хватает, а вот порядку надо побольше.
– Так ведь об том и говорим. Каждый, значит, должен на своем месте соответствовать.
– Вы вот чего, Максим Федорович, – Сутырин налил себе и старику водки, – давайте-ка будем за столом соответствовать, а в больших делах и без нас разберутся.
– И то верно, – согласился Максим Федорович, – и выпьем… Бурлацкое горло все прометет. А чарка вина прибавит ума. Ваше здоровье!
Эх, гулянье мое, гульянице мое,
До чего меня гулянье довело! —
начал Николай звучным тенором. И гулким басом Сергей подтянул:
Со полуночи до белой до зари
Нападают все богаты мужики,
Все богаты мужики, расстарые старики…
Их голоса сливались в один.
Запрягают тройку вороных коней,
Подкатили ко широкому двору… —
снова начал Николай, и Сутырин подтягивал:
Подхватили меня, молодца, с собой,
Повезли меня в Нижний городок,
Завезли меня в соседний кабачок…
И чудилось детство, вечер в деревне, закат, когда гонят с поля стадо и облако пыли движется по дороге. И последний шум улицы, звон ведер у колодца, скрипение журавля, и сваленные у избы бревна, на которых так хорошо сидеть вечером, кутаясь в отцовский пиджак и прислушиваясь к смеху и разговорам девушек и парней.
– Коля, Сережа, – просила Соня, – ну спойте еще что-нибудь, спойте.
Но Николай не любил похвал, не любил, когда его просили спеть еще. Наклонясь к Сутырину, сказал:
– Выдь, Сережа, в спальню. Разговор есть.
– Насчет Клары слыхал, нет? – Николай плотно закрыл за собой дверь.
– Слыхал, – нехотя ответил Сергей, предчувствуя один из тех нравоучительных разговоров, на которые был падок его приятель.
– Ну и что?
– Сколько веревочке ни виться…
– Может, разговоры, не знаю, – нетерпеливо перебил его Николай. – Восемь тысяч недостачи, могут в тюрьму упрятать.
– Вполне свободно.
– Так ведь и тебе позор и сыну.
– Я с ней семь лет не живу, а сын за родителей не в ответе.
– Она тебе законная жена.
– Воровать не заставлял. Сам знаешь, из-за этого из дома ушел.
– Ушел, не ушел, об этом никто не знает. Муж ты ей – значит, и за нее и за семью отвечаешь.
– Отвечать будет тот, кто делал дела, – возразил Сутырин. – К чему ты разговор затеял? Если бы я и хотел, то все равно помочь тут нечем. А я, честно говоря, и помогать не хочу. Хватит! Хотела своим умом жить – пусть живет.
– Разводиться надо было, – жестко произнес Николай, – а не в кусты прятаться. Не развелся вовремя – поправляй теперь, иначе позор тебе на всю жизнь: жена судимая. И Алеше тоже.
– Что я могу сделать? – пожал плечами Сутырин.
– Может быть, деньги надо внести, может, еще что.
– Откуда у меня такие деньги?
– Не знаю… не знаю… Поговорить надо с ней, совет подать, пока не посадили еще.
– Не пойду я к ней, – мрачно произнес Сутырин, – не о чем нам говорить.
– Дело твое, – холодно сказал Николай, – только я тебе вот что скажу: из одного капкана ты не выбрался, а в другой попадаешь.
– В какой такой капкан? – усмехаясь, спросил Сергей, отлично понимая, о чем говорит Ермаков.
– Сам знаешь.
– А все-таки?
– Я про Дусю твою распрекрасную говорю.
– А что Дуся? – с вызовом спросил Сутырин.
У него сжалось сердце в предчувствии того, что скажет сейчас Николай. Он хотел и в то же время боялся услышать это.
– А то, я тебе по дружбе говорю, Серега: брось! Не пара она тебе. По себе дерево руби.
– Слыхали.
– Для тебя она человек новый, – безжалостно продолжая Николай, – а мы ее в порту давно знаем, знаем, кто она есть.
– А я и знать не хочу, – произнес Сергей, чувствуя, что Николай скажет сейчас что-то ужасное и отвратительное, и по-прежнему желая и боясь это услышать.
– Не хочешь – как хочешь. Только уж потом на меня не пеняй. Хотел предупредить – сам не позволил. Будешь локти кусать, как из одной истории в другую попадешь.
– Ну говори, чего знаешь, – улыбнулся Сутырин.
Его тон, беззаботный и иронический, оскорбил Николая. С холодной жестокостью, которая пробуждалась в нем в такие минуты, он сказал:
– Ты у нее спроси, сколько она мужиков до тебя сменила, здесь, на участке. И про Ляпунова, бригадира, и про других.
– А я это знаю, – спокойно ответил Сутырин, чувствуя биение собственного сердца, пытаясь справиться со своим дыханием.
То, что сказал Николай, поразило Сергея. Его смутные подозрения стали фактом. Вся интимная сторона его и Дусиной жизни, ласки, милые особенности, все, что казалось принадлежащим и известным только ему одному, теперь было осквернено прикосновением чужих рук.
Он тут же ушел от Ермаковых, сославшись на необходимость быть на теплоходе. Он хотел видеть Дусю и высказать ей все. Пусть знает, пусть не думает, что сможет дальше его обманывать. А она обманула его вдвойне: он потерял не только любимую женщину, но и человека, в котором видел прибежище от неприятностей, чинимых ему Кларой. Та хоть соблюдала себя, а эта открыто, при всех, никого не стесняясь… С бригадиром жила, чтобы на работе поблажку иметь, не могла найти себе в другом месте. Может быть, и сейчас бывает с ним. По старой памяти. Ведь видятся-то каждый день. И этот, другой, посмеивается над ним.
Он увидел Дусю выходящей из ворот участка. Все в ней было ему дорого – каждая черта, каждое движение. Когда она увидела его, озабоченное выражение, которое было у нее на лице, сменилось удивленным и радостным. Верно, подумала: из-за нее ушел из гостей.
Они пошли рядом.
– Сегодня триста тонн перегрузила, – сказала Дуся, беря Сутырина под руку.
То ли из-за темноты, то ли потому, что была увлечена своими мыслями, она не замечала его состояния.
Сутырин знал, что Дуся выдвигается в первые крановщицы порта, и чувствовал: она это делает для него, хочет, чтобы он гордился ею, чтобы знал: она тоже не последний человек здесь. Раньше он увидел бы в ее словах нечто трогательное и доверительное, теперь увидел только ложь: боится разговора, хочет показаться лучше, чем есть, ложным спокойствием прикрывает смятение души.
– Вагоны шли хорошо, да и грузчиков бригада попалась хорошая, – добавила Дуся.
Не глядя на нее, он спросил хриплым голосом:
– Чья бригада? Ляпунова?
Ее рука дрогнула, встревоженный взгляд скользнул по его лицу. Он увидел ее расширенные зрачки и выражение страха в них и понял, что Николай рассказал правду.
– Нет, Курочкина.
– Ах, Курочкина… Жалко… Ляпунов подсобил бы… По старой памяти…
Она опустила руки и шла молча, не поднимая головы. Он грубо сказал:
– Что ж молчишь? Рассказывай!
– Что я тебе расскажу, – устало проговорила она, – сам знаешь.
Он остановился и повернулся к ней:
– Да, знаю, все знаю.
Он думал, что она будет оправдываться, выкручиваться, защищаться. Он заранее злорадствовал при мысли, что уличит ее, припрет к стене, но ничего этого не было. В ее молчании он не чувствовал ни раскаяния, ни покорности.
Тогда Сутырин решил уничтожить се презрением. Пусть не думает, что он ревнует ее.
– Мне, конечно, наплевать. Ты мне не жена, я тебе не муж. Только посоветовать хотел: делай так, чтобы люди не видели.
Так-то правильнее. Не о чем им разговаривать. Теперь все! Все кончено!
– Ну, мне сюда, – сказал он, когда они дошли до поворота.
Она прижалась к нему, спрятала голову на его груди. Пытаясь оторвать ее от себя, он схватил ее за руки. Но она крепко держалась за него, и оп вдруг с болью и страстью почувствовал ее тело, такое знакомое ему и родное.
– Умру я без тебя, Сереженька, – тихо сказала Дуся, и опять он не услышал в ее голосе ни слез, ни мольбы, ни раскаяния.
Он чувствовал себя бессильным перед ее отчаянием, чувствовал, что продолжает любить это теплое, в безысходной тоске прижимающееся к нему тело. В ее руках была сила отчаяния, как будто только ими она пыталась и надеялась удержать его. Он оторвал ее руки, повернулся и пошел к теплоходу.