7
Выходя от Малоярцева, Обухов почувствовал, что в его жизни свершилось что-то нехорошее и отныне его жизнь пойдет по какому-то совершенно иному руслу. «Ну вот, еще не хватало!» — подумал он, ожесточаясь на себя. Он отдал пропуск дежурному милиционеру, и тот, взглянув в бумажный квадратик и сверив его с паспортом, поднял цепкие прозрачные глаза на самого владельца документа; затем разрешающе вежливо кивнул. Отпустив машину, Обухов шел по улице, сторонясь встречных и часто останавливаясь; он никак не мог свыкнуться с мыслью о поражении — его выставили за дверь, как какого-нибудь выскочку, и в голове у него прокручивались самые невероятные фантастические варианты; то он решал обзвонить коллег-единомышленников, предложив им собраться вместе, составить протест в правительство, то думал обратиться к мировому общественному мнению, поднять на дыбы Европу; в конце концов, зежская проблема это и всеевропейская проблема. К черту патриотизм шиворот-навыворот, идет запланированное, хладнокровное истребление целого народа, цинизм здесь превосходит все допустимое; прикрываясь заболтанными лозунгами о безопасности страны, безопасности народа, уничтожают среду его обитания самым чудовищным, самым бессовестным образом. «Нет, каков фарисей, — говорил он самому себе. — Оказывается, старый прохвост знает имя-отчество моей жены! Следит! Подготовился!»
Он шел людными, оживленными улицами, вновь и вновь возвращаясь к разговору с Малоярцевым; несомненно, ему дали понять, что он вмешивается не в свое дело, и за всеми разглагольствованиями прожженного политикана скрывалось одно: никому не позволительно и небезопасно вмешиваться в высшие государственные дела. Удивляя прохожих, Обухов, захваченный какой-то своей мыслью, иногда останавливался в самом оживленном месте, стараясь поймать ускользающую логическую цепочку; толпа обтекала его, оттирая к краю тротуара. А может быть, Малоярцев прав, и человеческая раса всего лишь тупиковая ветвь в бесчисленных вариантах безжалостного и вечного космоса, и нет никакого смысла продолжать борьбу? Тупик есть тупик; эксперимент заканчивается, все возвратится на круги своя. И поделом ему, поделом!
Домой он возвратился внешне совершенно спокойным, привычно перемолвился о погоде с привратницей, грузной от болезни сердца женщиной, работавшей года два назад главным инженером в их жилищном управлении и теперь вышедшей на инвалидность, открыл дверь своим ключом, прислушался, облегченно выправив смятую шляпу, молодцевато бросил ее па колышек старой, еще отцовской вешалки. Просторная прихожая встретила его привычным полумраком, тишиной; жены, кажется, не было дома. Он освободился от пиджака, сдернул всегда душивший его галстук, сбросил туфли; с удовольствием прошел в носках по ковру на кухню, сиявшую беспорочной стерильной чистотой, затем с чашкой дымящегося густого свежезаваренного чая неторопливо прошел в гостиную, где сумрачно поблескивая цветными стеклами старинный, дорогой работы шкаф, доставшийся жене в наследство и вот уже много лет служивший баром.
«И все-таки откуда он знает об Ирине?» — опять озадачился он, помедлив, распахнул створки, пробежал глазами этикетки самых разномастных бутылок, томившихся здесь годами; наконец, нашел, нашел старую, запыленную, влил из нее немного бальзаму в чай и унес чашку с чаем к себе в кабинет, вспоминая, где у него может быть старая записная книжка с нужными телефонами.
Оглянувшись, он увидел в дверях кабинета жену, поставил чай на стол и пожаловался:
— Куда-то запропастился блокнот с телефонами… Тот, в синей обложке? Ты не знаешь, где он может быть?
— Почему ты в темноте? — спросила Ирина Аркадьевна, зажгла свет, подошла к одному из стеллажей, с встроенной в него конторкой и тотчас положила перед ним длинный, затрепанный блокнот. — Что-нибудь случилось? — поинтересовалась она, присаживаясь рядом. — Совсем плохое? Ты ужинал?
— Я не хочу есть, — сказал он, — я не думал, что так поздно…
— Сейчас принесу соку. Есть только апельсиновый. Хочешь?
— Ага, — сказал Обухов, думая о своем; и когда она вернулась с апельсиновым соком в высоких темно-зеленого тяжелого богемского стекла бокалах, он некоторое время не мог понять, зачем она здесь; почувствовав состояние мужа, она попыталась вернуть его в мир простых обыденных забот, чуть-чуть успокоить и облегчить:
— У меня сегодня день не задался, куда ни приду, всюду не везет. Была у Натальи — не застала, — бодро пожаловалась Ирина Аркадьевна. — Хотела забрать сегодня щенка, у Жульки родилось три щенка! Ты помнишь Наталью?
— Да, да, конечно! — сказал Обухов, невидяще всматриваясь в моложавое, ухоженное, без единой морщинки лицо жены; в открытом вороте блузки была видна шея, тоже еще молодая, стройная, с тонкой, золотой, едва поблескивающей цепочкой, и он подумал, что жена хорошо выглядит и ей придется трудно.
— Наташу Гилевич? Ты ее имеешь в виду? У тебя, кажется, есть еще одна подруга с таким именем?
— Ax, Иван, Наталья всегда оставалась единственной… Ты должен был бы знать… Заехала на заправочную, семидесятого нет, хотела забрать твои рубашки в прачечной, закрыто по техническим причинам. Какое-то сплошное невезение! Звонила Людмиле. У них все то же. Дочь на днях унесла в комиссионку серебряные подсвечники и столовое серебро и даже не подумала спросить разрешения… Видите ли, ей с мужем приспело время менять машину. Дай денег, и все! Как насос, все из родителей выкачивают. Современные дети — какой-то ужас, Иван… такие бессердечные. Я раньше страдала, плакала. Ты ведь мечтал о сыне, от женщины нельзя подобного скрыть. Сколько на врачей денег извела… Даже к знахарке ходила. А теперь даже рада. Мы с тобой не знаем этого ужаса, этой бессердечности. А потом — годами в разъездах, в ожесточенности, нет, Ваня, хорошо, что мы перед ними не отвечаем. Отвечаем только за самих себя. Иван, ради Бога, не томи душу… Что случилось?
— У меня, Ирина, большие неприятности, плохо, все очень плохо. Меня сегодня занесло на Старую площадь, я не стал тебе заранее говорить. Окончательно подтвердилось…
— Ну, у нас не семеро по лавкам…
— Наверное, мне предложат уйти из института. Или институт закроют.
— Ты всегда торопишься, тебе ведь ничего не сказали о закрытии института?
— Но темы одну за другой закрывают. Не случайно наш отчет поставлен на президиум Академии… Все идет к концу, к своему логическому финалу. Конечно, я не собираюсь сдаваться, пойду к самому, обстоятельно изложу суть и отнесу. Примет — хорошо, не примет — оставлю… Пусть знают.
— Вот это, по-моему, Ваня, верное решение. У нас страна фантастическая, ход могут дать только бумаге, а не человеку, — тихо упавшим голосом подтвердила она. — Я просто так… И щенка мне не надо, блажь вошла в голову. Хорошо, не застала Наталью. Сегодня с утра начались какие-то странные звонки. Звонят, спрашивают тебя и бросают трубку. Не находят нужным представиться… Какое-то хамство. Затем я вообще никому не могла дозвониться. Телефон как-то странно подзванивал и молчал. Боже мой, ты уже совершенно белый, — посетовала она, обняв его сзади за плечи и потеревшись щекой о седой ежик на затылке. — Зря ты мне не сказал, Иван. Я бы подождала тебя внизу, а то бы и отговорила. Зачем? Ты же один ничего не сдвинешь. Они ведь не остановятся ни перед чем, какая истина, какая наука? Зачем им какая-то истина? Наталья достоверно слышала, — понизила Ирина Аркадьевна голос, — что у самого бровеносца — счета в швейцарском и аргентинском банках. Не понимаю, что можно от них ожидать? Им же нет никакого дела до народа. Разоряют страну, распродают ее запасы, вывозят газ, нефть, редкие металлы, словно из какой-нибудь колонии! Любой другой цивилизованный народ давно бы разогнал этот старческий ареопаг. Подозрительна эта старческая щедрость!
— Ладно, воительница, свари, пожалуйста, кофе, мне нужно еще поработать.
Он набрал номер телефона Пети Брюханова; аппарат ответил частыми резкими гудками. Нахмурившись, он вновь набрал нужный номер и услышал непрерывный гудок, чертыхнулся, бросил трубку. Ирина Аркадьевна принесла кофе, и он, не притрагиваясь к нему, сказал:
— У нас действительно испортился телефон. Придется спуститься к автомату, мне необходимо связаться с Петром Тихоновичем…
— А ты не хочешь позвонить от Дьяковых? — предложила Ирина Аркадьевна. — Одеваться не надо, из двери в дверь. Порядочные люди, у нас прекрасные отношения…
— Нет, не хочу, мне это неудобно, — сказал он. — Поищи, пожалуйста, мелочь…
Когда Обухов уходил, зажав в ладони несколько двухкопеечных монет и бумажку с нужными номерами телефонов, Ирина Аркадьевна неожиданно решила идти с ним, накинула на себя плащ и, не обращая внимания на его протесты и явное недовольство, настояла на своем. И вдруг оба почувствовали какую-то смутную, неведомую опасность; оберегая друг друга, они не говорили об этом вслух. На улице Ирина Аркадьевна крепко держала мужа под руку и не отходила от двери будки, пока он говорил по телефону, незаметно оглядываясь по сторонам; улица была освещена слабо, редкие, смутные шумы большого города сюда почти не доносились. В революцию у нее расстреляли семнадцатилетнего брата гимназиста, в тридцать седьмом подчистили всю родню по отцовской линии, в том числе и дядю, по сути дела и вырастившего ее, и в ней с прежней силой ожили пережитые страхи. Пристроившись у будки так, чтобы видеть пространство улицы, Ирина Аркадьевна не заметила, откуда вывернулся высокий, в шляпе и в сером плаще мужчина. Почувствовав тошновато-сладкий приступ унизительного страха, она даже не услышала сразу вежливого вопроса и, только когда мужчина повторил, кивнула.
— Да, да, я тоже звонить, — сказала она неестественно бодрым голосом. — У меня в семье несчастье и, словно назло, испортился телефон.
— Примите мои сочувствия, — мужчина вежливо приподнял шляпу, хотел постучать в стекло кабины приготовленной монеткой, но Ирина Аркадьевна успела остановить его:
— Простите… Мы вместе, не надо его торопить, мы вместе. У нас в семье большое несчастье.
— В Москве стало трудно жить, — сочувственно сказал мужчина, повернулся и пошел; и Ирина Аркадьевна проводила его долгим испытующим взглядом. Разговор у мужа затягивался, она постучала в стекло кабины, и Обухов рассеянно кивнул ей.
Стараясь не показывать озабоченности, Петя приехал минут через сорок, он был из касты власть предержащих, являлся в глазах Ирины Аркадьевны как бы сам по себе охранительной силой и всегда действовал на нее успокаивающе. Пока Ирина Аркадьевна накрывала на стол, Петя, слушая академика, как-то внутренне все больше тяжелел и хмурился. Они с Обуховым понимали друг друга с полуслова — Петя знал о происходящем больше других, сложившуюся на сегодня ситуацию мог представить конкретнее; едва он услышал о походе академика туда, на самый верх, и о результатах его разговора с Малоярцевым, он внутренне напрягся; вот и подступила последняя черта, теперь или придется ее переступить, забыв о себе, о своем, или отшатнуться назад и погрузиться в накатанную обеспеченную жизнь вот уже не единожды предлагаемую ему Лукашом. В конце концов, что ему это подземное Славянское море и пребывающий в пьяном беспамятстве народ, именем которого бесчинствуют правящие демагоги; никакой академик тут ничего не сделает — безжалостная, неумолимая система раздавит любого, раздавит и не заметит; о какой еще борьбе толкует этот большой ребенок? Кто и как сможет его поддержать вопреки всему, кто осмелится пойти поперек течения? Какой президиум, какая Академия? Да прежде чем собраться, они двадцать раз провентилируют вопрос у того же Малоярцева… Задавленная свинцовой партийной цензурой пресса скажет свое слово? На языке мед, а под языком лед. Народ? Одурманенное алкоголем и десятилетиями лжи безгласное стадо. К какому общественному мнению он хочет апеллировать? Неужели он не знает, объекты в Зежских лесах — государственная тайна. Наложено строжайшее табу. Повесить себе на грудь плакат и пойти на улицу Горького, к Пушкину? Трех шагов сделать не успеешь… А то, есть восточный способ — бутылку бензина на себя и спичку…
Петя невидяще кивнул академику, уже давно умолкшему и теперь глядевшему на своего собеседника внимательно и требовательно.
— Молчите, Петр Тихонович? Думаете, совсем плохо?
— Отнюдь! Крестным ко мне пойдете, Иван Христофорович? — спросил он, широко улыбаясь. — Жизнь не остановишь, и Ирину Аркадьевну попросим — крестной матерью. Вы ведь крещеный, Иван Христофорович?
— Ну, разумеется! — подтвердил Обухов, не зная, то ли ему сердиться, то ли смеяться. — Я все-таки русский человек, как же иначе?
— Я теперь такой счастливый, — признался Петя. — Оля верит, что непременно будет сын. Странно, но я думаю, что самый ужасный порок нашей теперешней жизни — безродность и бездуховность, вот два жернова, которые перетирают нашу душу. Кто их запустил, как мы попали в эту воронку? Нам необходимо вернуть русскую духовность, она дороже всех остальных сокровищ мира. Уверяю вас — вот чего больше всего страшатся наши лукаши, малоярцевы, брежневы, как только Россия встряхнется и сбросит их со своего тела, она ощутит это свое сказочное богатство и уже никогда больше не расстанется с ним — тут им всем и конец! Это будет и ваша победа…
— Дорогой Петр Тихонович, а сколько же, сколько нужно ждать? — спроспл Обухов, растроганно улыбаясь в ответ на приподнято-романтическую речь и радуясь за своею молодого коллегу.
— Сколько угодно! — вырвалось у Пети. — Хоть двести лет, исход неизбежен и ясен! А сейчас надо затаиться, залечь в берлогу, выжить, как сказал бы мой дед, и потихоньку делать свое. Никакой президиум вы не соберете, дорогой учитель, не дадут, в печати выступить тоже не дадут. Вы побывали у Малоярцева: его все зовут саблезубым, напополам перехватывает. Несмотря на свой почтенный возраст, он никогда ничего не упускает и не прощает. Бесконтрольная власть, неограниченное влияние… Не советую ничего важного говорить по телефону… Вообще, Иван Христофорович, хорошо бы куда-нибудь на природу… на простор, на травку, под деревья… Ну, ей-Богу, что вы, не заслужили? Давайте к моему деду, на кордон… А Веня… Вениамин Алексеевич Стихарев пусть попотеет, покрутится, у него сил побольше, мозги молодые… пора бы ему и учителю зубы показать…
— Вы это серьезно, Петр Тихонович? — изумился академик.
— Серьезнее, чем вам кажется, Иван Христофорович.
— Вот и телефон испортился, — беспомощно пожаловался хозяин. — Вернулся домой, телефон не работает, пришлось идти звонить в автомат. Значит, вы так неутешительно оцениваете обстановку? Вы и Стихареву не верите? Не может быть!
— Вы до сих пор, Иван Христофорович, держали его стерильных условиях, волосу не давали упасть, вее брали на себя, — сказал Петя, в то же время делая понятный всякому предостерегающий знак — не говорить ничего лишнего. — Время покажет. Да, вы неудачно сходили к саблезубому… Теперь можно ожидать чего угодно.
— Какой-то зоопарк! — обиделся Обухов за своего лучшего ученика Веню Стихарева. — Не говорите, пожалуйста, ничего при Ирине Аркадьевне, она и без того напугана. У меня к вам просьба, Петр Тихонович. Я приготовил пакет… там и рукопись моей новой работы «Мера равновесия». Можно вас попросить взять этот пакет с собой и хранить у себя? Ну, хорошо, хорошо, я не должен был спрашивать, — совершенно забыв о предупреждении Пети не затевать серьезных разговоров, Обухов легонько похлопал его по тяжелой ладони. — Скажите, коллега, если проблему начнут дискутировать где-нибудь в заграничной прессе… всякое ведь может случиться… Что вы по этому поводу могли бы сказать?
— Проблема, Иван Христофорович, далеко выходит за рамки любых национальных интересов, — по-прежнему стараясь говорить только по существу, сказал Петя после паузы. — Я ничему не удивлюсь, даже грандиознейшему скандалу… И сделаю, Иван Христофорович, возможное… Не хотели бы вы встретиться с моим отчимом? Конечно, он на службе, допуски, условности… Но человек он умный и по своему страдающий…
— Человек, связанный с государственными и военными секретами, коллега… В какое положение мы его поставим?
— Уж слишком важен вопрос, Иван Христофорович. К тому же он истинно русский человек, пора, наконец, нам объединяться! Я, конечно, сам с ним поговорю, но одно дело — я, другое — вы. Величины несоразмерные.
— Надо продумать, Петр Тихонович, понимаете, продумать! Не совершить ни одной, возможно, решающей ошибки. Черт знает что такое! Наши высокие чиновники знать ничего не хотят о реальности, с момента расщепления атома человечество поставило себя вне термодинамического поля биосферы, вступило со своей праматерью в смертельный конфликт… О какой борьбе честолюбий, о какой конфронтации, о каком противостоянии партий и народов можно говорить? Это же философия неандертальцев, еще ниже… Детский лепет по сравнению с катаклизмом в природе! Никто не ведает, что за подарок у нее за пазухой, никто…
— Успокойтесь, Иван Христофорович, ведь человечество попросту никакого скачка не заметило, работы по этой отрасли знания не печаются… Ваши, например…
— Можно и опоздать, Петр Тихонович, — уже тише сказал Обухов. — Жаль, жаль, человечеству суждено было бессмертие. Ходить по краю бездны… Нам сейчас не хватает великих мыслителей, великих натуралистов… Были же Ломоносов, Болотов, Докучаев, Флоренский, Вавилов, Вернадский… Блестящая способность видеть и аккумулировать в глобальных масштабах…
— Иван Христофорович, не волнуйтесь так!
Обухов встал, подошел к стеллажу, открыл дверцу нижнего шкафчика, извлек из него увесистую, хорошо запакованную рукопись и положил на стол.
— Сохраните, — сказал он, не сразу отрывая руку от свертка. — Вы молодой, вам необходимо долго жить, растить сына, мерзость вокруг нас не может длиться вечно, вы правы. Здесь несколько теорий, догадок, главное же — работа по теории биоравновесия па стыке двух термодинамических эпох в развитии человечества, больше даже философская работа… пожалуй, все. Возможно, я ошибаюсь, и еще не поздно, явятся какие-то силы, скорректируют гибельный процесс… кто знает, что такое время и в чем его сущность? Кажется, нас зовут ужинать.
Петя взял сверток, повертел и все-таки ухитрился втиснуть его в свой модный, достаточно объемистый кейс; никто из них, уписывая превосходную печеную рыбу и тушеные овощи и на все лады расхваливая хозяйку, еще не знал, что это последний мирный ужин в этом доме и что уже на следующий день научная Москва (и не только научная!) будет перешептываться и перезваниваться и причиной тому станет попавший с этого дня в опалу биолог с мировым именем — Иван Христофорович Обухов. В тот вечер, выходя, правда, уже достаточно поздно из подъезда академического дома, Петя встретил еще одного знакомого человека, тетю Катю, заведовавшую всем хозяйством в экологической дальневосточной экспедиции, правда, сама она, с озабоченным видом направившись к лифту, Петю не узнала или постаралась не узнать.
Выходя из кабинета Малоярцева, академик мог предположить со стороны такого могущественного человека любую каверзу, но тот, приведя себя в привычное равновесие, ничего особенного не предпринял. Лишь вызвал Лаченкова и, глядя ему в лысину с плохо скрытым раздражением, всего лишь поинтересовался, можно ли в Москве сейчас достать квасу с хреном и медом, и Лаченков, стараясь подстроиться под настроение хозяина и понять, откуда грозит опасность, принахмурился, старательно свел белесые брови.
— Именно с медом и хреном, — жестко подтвердил Малоярцев, сердясь на медлительность своего ближайшего помощника.
— Сейчас распоряжусь…
— Стой! — негромко и глухо приказал шеф. — Квас — потом, а сейчас немедленно свяжитесь с соответствующими службами. Вы можете предположить, какая ересь может прийти в голову сумасшедшему в академическом сане и с мировым именем? Вот, вот, я тоже не знаю…
Этого оказалось достаточно, чтобы машина пришла в движение.
Все предпринимаемое Обуховым тонуло в какой-то глухой вате; требование его срочно собрать экстренное заседание президиума Академии наук тоже было вежливо отклонено по причине отсутствия в данный момент кворума. Президент давно уже не реагировал ни на свои, ни на чужие эмоции. Он вяло выразил надежду на будущие, более плодотворные встречи; услышав в ответ исчерпывающую отповедь Обухова, вежливо наклонил совершенно голый череп, проводив Обухова до приемной.
Весь следующий день Обухов пытался добиться прием у Суслова, затем у Андропова; звонил и в приемную самого Леонида Ильича; его вежливо выслушивали, записывали; Обухов стал сосредоточенно-спокоен; им руководило теперь чувство обостренной, безошибочной интуиции, с каждым днем ему все обнаженнее открывалась правда человеческих отношений, она строилась по образу и подобию всего сущего, по закону хаоса; вычислить его, ввести в рамки гармонической закономерности не представлялись возможным, следовательно, и учения, декларируемые той или иной группой единомышленников, являлись всего лишь проявлением случайностей хаоса.
Вскоре во время их с женой отсутствия у них на квартире был произведен обыск. Все было цело, и замки, и даже сигнализация, лишь из кабинета Обухова исчезли многие бумаги, тетради, черновые разработки ряда экспериментов, наброски научных статей.
— Так, — сказал он с некоторой сумасшедшинкой, и в его взгляде промелькнуло что-то от молодости, из старых студенческих времен — какая-то нерассуждающая, диковатая удаль; помедлив, он резко устремился к телефону.
— Иван! — предостерегающе воскликнула Ирина Аркадьевна, бросаясь к нему и пытаясь завладеть трубкой. — Иван! Сосчитай до десяти!
— Успокойся, — все с той же пугающей Ирину Аркадьевну незнакомой гримасой остановил ее Обухов. — По-прежнему отключен… Нечем дышать. Они совершенно прекратили доступ кислорода.
— Ты, кажется, вторгся не в свою область, ты сам совершенно никому не нужен, — тихо предположила Ирина Аркадьевна. — Дело истинного ученого создать школу. Сколько раз сам же говорил о необходимости экологического всеобуча… об очищении души человека в общении с природой, с космосом. А сам погряз, прости, в дурацкой политике!
— Да, это и есть сейчас самая горячая политика! — голос Обухова пресекся. — Это и моя страна, черт возьми, — с трудом произнес он после паузы. — Здесь по этой земле прошли многие поколения Обуховых. И кому нужно будет братство, равенство и прочий бред, если земля совершенно облысеет?
После нервной вспышки он почувствовал сильную слабость, и Ирина Аркадьевна с трудом уговорила его полежать, дала выпить успокаивающее, и он действительно почти целые сутки спал, затем день или два бесцельно бродил по квартире, брезгливо смотрел в окно, о чем-то неотступно размышляя.