Книга: Отречение
Назад: 13
Дальше: 15

14

Лесничий Игнат Назарович Воскобойников, человек еще сравнительно молодой (ему пошел тридцать пятый), работал в Зежске уже более десяти лет, и его хорошо знали не только все лесники, лесозаготовители, но и браконьеры; знало его, разумеется, и областное начальство; к нему внимательно присматривались и в Москве. Человек беспокойный, рожденный и выросший в лесу, пробившийся из глухой слепненской лесной деревушки в двадцать два двора к высшему образованию, раз и навсегда влюбленный в лес, молодой лесничий слишком много думал, искал и предлагал, слишком много делал такого, чего другим не приходило в голову; своей деятельностью и инициативой он вызывал не только интерес, но и немалые заботы. Его оставляли в академии, он наотрез отказался и уехал в свою зежскую глухомань; через два года своего жития он перенес одно из сильнейших в своей жизни потрясений (его жену и трехлетнего сына из личной мести едва не убили двое браконьерствующих братьев из соседней деревеньки), и неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы не помощь именно Захара Дерюгина, лесника с Демьяновского кордона, хмурого молчаливого старика; первые несколько лет Воскобойников был с ним буквально на ножах и упорно старался выжить его из леса, и только вышестоящее начальство, давно уже негласно соблюдавшее неписаное, неукоснительное правило не трогать старого лесника, как бы даже и не замечать его существования, вразумило молодого горячего специалиста. Но эти времена, слава Богу, давно уже прошли; услышав о Денисе, лесничий, к счастью оказавшийся на месте, тотчас поспешил на вокзал, в медпункт, и увез мальчика к себе, и теперь с интересом присматривался к сидевшему за столом Денису, вокруг которого хлопотала и ахала жена, усердно пичкая его обильным завтраком; Воскобойников решил, пожалуй, одну из самых трудных задач в своей жизни. Денис, запомнивший его по единственной встрече летом в прошлом году на кордоне, тоже украдкой наблюдал за ним; лесничий ему тогда, летом, понравился, и особенно своей доброй, хорошей улыбкой, и Денис почему-то сразу поверил, что тот поможет ему добраться до деда. В другое время Воскобойников тотчас уловил бы провалы в путаных объяснениях мальчика, но сейчас, занятый больше вчерашним приглашением в управление и разговором с людьми весьма высокого ранга и положения, а самое главное, смыслом и сутью этого разговора, о котором он не мог не только поведать, но даже намекнуть и собственной жене, он, выслушав сбивчивые, неясные объяснения Дениса насчет его неожиданного появления в Зежске, переглянулся с женой и успокаивающе кивнул.
— Ладно, ладно, Дениска, — сказал он, слегка щурясь и весь освещаясь ясной открытой улыбкой изнутри. — Мне самому позарез нужно увидеться с твоим дедом… И как можно скорее… Вот только как мы с тобой туда добираться будем? Видал, какая буря? Старые люди говорят: снежная зима — хлебушек в закрома, так-то… Ладно, — опять повторил он, — что-нибудь придумаем, метель вроде стихает… Ну, парень, силен, удивишь ты деда… Сам ему все и расскажешь… а я-то что, я тебе верю, значит, иначе было и нельзя. — Лесничий потянулся, взъерошил волосы на затылке Дениса, проникаясь к этому мальчугану с золотистым отсветом в глубине серых, с легкой прозеленью глаз невольным уважением. Вообще необычайно чуткий к любому проявлению жизни в лесу, старавшийся дойти до главного в самом, казалось бы, необычном явлении, он тоже, как и врач на привокзальном медпункте, почувствовал, что нельзя вмешиваться в этот случайно открывшийся ему сложный и, несомненно, болезненный к внешнему насильственному вторжению процесс становления детской души, хрупкой и беззащитной и в то же время уже в самом начале своего пути так ярко разгоревшейся. Все должно пройти свой путь обретения…
Попросив жену собрать Дениса, потеплее одеть его, а самое главное, никому ни о чем не говорить, ни соседям, ни знакомым, он сходил на работу, отдал нужные распоряжения и во второй половине дня, дождавшись прекращения метели, они отправились в путь. Над непостижимо девственными, голубовато-белыми, словно горящими под низким солнцем, пространствами земли установился неожиданный глубокий покой, и лишь изредка срывалась и тут же вновь опадала легкая поземка; грейдеры уже расчищали бетонку от заносов, и они до Густищ добрались на машине, затем пробивались верхом на лошадях, утопавших в снегу по брюхо, и лесничий опять радовался обилию снега, а у Дениса or восторга перехватывало дыхание, и он, неумело ерзая в седле, счастливо вертел головой, стараясь ничего не упустить по дороге; но держался он цепко (на кордоне летом он под наблюдением деда несколько раз уже ездил на Сером верхом) и, несмотря на усталость, отказывался остановиться и передохнуть. Добрались до кордона они уже совсем к вечеру; крылатая, огненно-нежная — на мороз — заря охватывала лес; снег на елях отсвечивал прозрачной синью, и тени от деревьев четко отпечатывались в одну сторону — на восток. Въехав на кордон (ворота уже были расчищены) и встреченные молчаливым Диком, лесничий с Денисом тотчас увидели вышедшего из дома Захара в накинутом на плечи нагольном полушубке; над крышей дома, укутанной толстой, искрящейся шубой, предвещавшей мороз и ясную погоду, неподвижно перечеркивая стылое небо, стоял высокий столб дыма.
— Ну, Тарасыч, принимай гостя! — закричал весело Воскобойников и хотел было помочь Денису выбраться из седла, но тот, крикнув: «Сам! Сам!», скатился кубарем наземь и бросился, прихрамывая, к деду.
— Вот так гость! — сказал лесник растерянно; Денис крепко обхватил его за шею и ткнулся губами в жесткий, заросший седой щетиной подбородок; Захар, не зная, что и подумать, прижал его к себе и вопрошающе уставился на лесничего. — Игнат, да ты что молчишь? — наконец не выдержал он.
— Сам тебе расскажет, Тарасыч, — сказал лесничий, весело блестя глазами. — Я у тебя заночую, можно? Коней надо поставить….
— Сейчас… Денис, погоди, погоди, гляди, вон Дик страдает… обижается….
Он опустил Дениса наземь, и кордон охватила несвойственная ему неразбериха и сумятица. Денису требовалось все немедленно осмотреть и проверить, он не отставал от Захара, расседлывавшею, ставившего лошадей на место и задававшего им корм, за ним неотступно следовал Дик, тут же неподалеку ошалело вертелась выбежавшая из дому Феклуша; лесник, несколько ошарашенный непривычной суетой, сердито приказал, ей готовить ужин, и она неслышно умчалась. Набив кормушки душистым лесным сеном, к которому лошади дружно потянулись заиндевевшими мордами и стали хватать его мягкими ловкими губами, лесник покосился на правнука, стоявшего с крепко сдвинутыми бровями, и спросил:
— Ну что? Давай говори. Что ты все стоишь да молча сопишь… Говори….
— Я к тебе, дед, насовсем жить…
— Так, — но сразу отозвался лесник, присел на решетчатую скамью для конской сбруи и приладил рядом тускло горевший фонарь. — Иди-ка сюда, Денис, а то я тебя совсем не вижу… Иди… иди….
Он повернул упирающегося мальчугана за плечи к себе, внимательно всматриваясь ему в лицо, усадил рядом.
— Так, — повторил он, не зная, что дальше и делать. — Ты что ж, сам собою удрал? А о других ты подумал? А что там теперь с твоей бабкой творится? А с дедом Костей? Да ты знаешь, какой там теперь тарарам? Ты что, хочешь, чтобы меня за решетку посадили? Нет, Денис, так не делается. Я свое уже отсидел… Мне туда больше не хочется на старости лет…
— Дед, дед, — робко пытался остановить его Денис, но лесник, досадуя больше всего на свою запретную, больную, ненужную радость, понимая, что это нехорошо с его стороны, все говорил и говорил, пока немигающий, взгляд правнука не прервал его непривычную длинную речь.
— Ты это что так на меня глядишь, а? — озадачился он и наклонился пониже.
— Дед…
— Ну… что опять натворил? Давай, выкладывай….
— Дед… а ты правда в тюрьме сидел?
— Тьфу! Вот обормот! С тобой, парень, я гляжу, не соскучишься, — окончательно озадачился лесник, опять пересиливая свое желание подхватить мальчонку на руки, прижать к себе, замереть и просто посидеть без всяких забот и мыслей.
— Дед…
— Ладно, Денис… придет время, поговорим и об этом.. А теперь недосуг, нехорошо, там в доме гость, Игнат Назарович, а мы с тобой забились на конюшню… А человек-то хороший. Пошли, Денис… пошли…
— Дед, не хочу в Москву, — быстро и зло сказал Денис, и лесник, досадливо крякнув, нахлобучил ему шапку на самые глаза.
— Вот опять — я, только я да я! Хочу, не хочу! — подосадовал лесник. — А как другие?
— Дед…
— Ладно, тебе говорю! Пошли, пошли, — сказал лесник и, прихватив фонарь, встал; лошади хрустели сеном, и пахло, несмотря на звонкий февральский мороз, теплом и летом. Завороженные глубоким искрящимся звездным небом, дед с правнуком молча постояли рядом, и что-то темное, нерассуждающее бесшумно пронеслось в душе лесника; что-то стиснуло ему грудь, перехватило дыхание; крепче сжав еще хрупкое, ребячье плечо Дениса и опережая его расспросы, он, опасаясь выказать перед ним свою слабость, молча повел его в дом, и Воскобойников, увидев лицо лесника, споткнулся на начатой фразе.
— Я, Тарасыч, на своем привычном месте расположился, — сказал он после паузы. — Там у тебя грибной дух…
— Сейчас ужинать будем, — ответил лесник, подстраиваясь под его бездумный тон и по-прежнему незаметно для себя сжимая плечо Дениса, словно опасаясь потерять его. — Феклуша, давай, что там у тебя… Ставь на стол.. Раздевайся, Денис, свою комнату знаешь, иди-ка, там никто ничего не трогал….
Денис, чувствуя за его словами нечто большее, не удержался, подпрыгнул от восторга, издал воинственный клич и умчался к себе; за ужином он, угревшись, мгновенно уснул, и Захар унес его в постель на руках, тщательно укрыл цветным лоскутным одеялом и, вернувшись, не глядя на Воскобойникова, хмуро ответил на его немой вопрос:
— А я что могу! Не хочет Москвы, и все тебе… А там теперь с ума сходят… Кто же подумает, что такой шпингалет посреди зимы к деду в лес отправится да еще и без билета, без одежонки стоящей? Ты, Игнат Назарович, завтра будешь в Густищах, лошадей поведешь, телеграмму, ради Бога, отбей, а то московская родня с милицией сюда явится, по всей стране розыск объявят… Большой судьбы, видать, явился на свет человек, да ведь до того еще вырасти надо, душу в сохранности пронести… А как? Мне долго ли теперь небо коптить? Что тут придумаешь?
— Знаешь, Тарасыч, оно само собой уляжется, вот посмотришь, — сказал лесничий, прихлебывая из крепкой фаянсовой белой кружки душистый отвар лесной груши с медом. И хозяин, слушая, остро глянул лесничему в глаза: Воскобойников всегда ему нравился своей степенностью и привязанностью к родным местам, и даже тем, как он его называл, с удовольствием, казалось, выговаривая «Тарасыч». — У ребенка-то душа зорче, верно ты говоришь, главное бы ее не сломать, а то ведь сколько нынче по свету горбатых развелось! Ходит важно, умел, рассуждает одно к другому впритык, под рубаночек, слова не вставишь, чины на нем, звания, все выделанное, вылощенно, а душа горбатая, как что, так и кричит от тоски да злобы…
— А как? Как, Игнат, душу-то уберечь, не сгорбатить? — спросил хозяин, подождав, не выскажет ли лесничий еще каких-нибудь потаенных мыслей. — Ему учиться надо, как же тут быть? Надо его, чертенка, как-то образумить… что придумал, а? Ну не наткнулся бы на него милиционер еще немного, а? Ну нет, к чему мне такая припарка?
— Думать надо, Тарасыч, — сказал Воскобойников. — Рядом с тобой он человеком вырастет, а так… Знаешь, ты не спеши с решением… К чему тебе припарка? А ведь, если вдуматься, в конце концов, ради чего мы живем? Не ради же одного только желудка. Есть ведь что-то и другое, а что оно — другое? Одно я знаю: рядом с тобой, Тарасыч, прямое деревце поднимется, и глазу, и сердцу будет любо…
— Ты, Игнат, посмеяться вздумал? — нахмурился хозяин. — Из меня самого труха сыплется, какое там еще деревце? Учиться мальцу надо, учиться, вот что!
— Думать надо, — опять повторил Воскобойников.
— Дочки моей не знаешь, — с усмешкой качнул головой Захар. — Она тут не то что кордон, все зежские леса на воздух подымет, один дым останется. Ты, верно, знаешь, кто у нее нынче-то в мужьях, Игнат…
— Знаю, — сказал лесничий. — Я теперь еще и мальчонку, внука ее, знаю… тут еще бабушка надвое сказала, Тарасыч… Феклуша, ты иди спать, — слегка повысил оп голос на проносившуюся мимо в который уже раз Феклушу, но договаривать ему пришлось вслед, в пустоту; та мелькнула и пропала. — Нам уже ничего не нужно, чего она мечется?
— Ты ее теперь не угомонишь, — сказал Захар. — Всю ночь возле мальца прокрутится… Пусть ее, много ли у нее в жизни радости… Тоже судьба, не позавидуешь, ворочаю, ворочаю иной раз мозгами, а так ничего и не придумаю. Зачем такой человек приходит в мир, живет на свете? Хотя… если подумать зла от нее никому никакого….
— Ого-о! Никому зла не сделала… В наше время, Тарасыч, это уже добро. Да и во все времена так бывало.. А добро не проходит бесследно….
Они еще поговорили о новостях в Зежске, лесник спросил, правда ли, что зежский моторостроительный по-прежнему добивается выделения ему зоны отдыха на одном из самых красивых лесных озер, Утином озере, и сказал, что, если туда, на Утиное, пробьют дорогу, можно будет махнуть рукой, лес начнет захламляться и реки сохнуть. Воскобойников заметно поскучнел, и глаза его сделались отсутствующими; они говорили об этом не первый раз; директор зежского моторостроительного поставил своей задачей заполучить Утиное озеро, и действовал и прямыми, и окольными путями, хотя ему пока всякий раз наотрез отказывали — зежский лесной массив входил в особую природоохранную зону, в ней категорически запрещалось любое строительство.
— Знаешь, Захар Тарасович, — сказал лесничий, неприметно вздохнув, — я к тебе поговорить и приехал… Крутиться вокруг да около не стану… Тут дела похлеще… начинаются. Не знаю, как тебе и сказать…
— А так и скажи, Игнат, как есть…
— Только разговор наш, Захар Тарасыч, строго между нами, ты ничего не слышал… Хотя разговор наш с тобой особо оговорен…. и даже у тебя, как бы это сказать… просят помощи… Зежский лесной массив, Захар Тарасович, военные облюбовали, и видимо, всерьез и надолго. Зачем-то им понадобилась именно эта точка… У них своя стратегия, и здесь… начинают какое-то подземное строительство. Сверху, на земле, ничего и не переменится, лес себе и лес, как я понял, все будет делаться под землей. Затронут и северную часть Демьяновского кордона. Тут ничего не поделаешь, зежские леса объявляются абсолютно закрытой зоной… Из лесников, Тарасыч, останешься один ты, все остальные под теми или иными предлогами заменяются. Сюда придут другие люди.
— За что же это мне такая честь? — хозяин сгорбился на стуле, сильнее обычного чувствуя тяжесть, казалось бы, стремительно пронесшихся лет; в ответ Воскобойников лишь развел руками — мол, к сказанному ничего добавить не сможет, и Захар подумал, что лесничий, очевидно, и сам до конца еще не понял, всего он тоже не знает…
— Ты на меня не обижайся, Тарасыч, — попросил Воскобойников. — Я тебе все без утайки сказал… Знаешь, Тарасыч, оно, может быть, и к лучшему, теперь уже доступа в лес никому не будет… все поставят под телевизионный обзор, а леса что, леса будут себе стоять пока… А почему тебе такая честь, видимо, тоже высчитано. Тебя в этих местах каждый знает, тебе верят… Народ-то никуда не денешь… Вот и объяснение. Пока Дерюгин на месте, все на месте, какое тут еще объяснение?
— Вот беда, — совсем расстроился Захар. — Хоть бы помереть спокойно дали… Вроде и заслужил…
— Тебе говорить о смерти рано, Тарасыч, — сказал. лесничий, кивая вслед прометнувшейся мимо Феклуши. — Рядом с тобой такой парень поднимается… Жить надо, Тарасыч, нам долго жить надо, всему наперекор! Мы еще много чудес увидим на Руси, надо долго жить, и хоть каких-нибудь результатов дождаться… А то, о чем я тебе сказал…
— Давай-ка расходиться спать, Игнат, — оборвал лесник, тяжело встал, накинул на плечи полушубок и вышел во двор. Все услышанное разбередило его, всего было слишком много; и сами леса, и подземное строительство, и грядущие перемены в родных местах, впрочем, лично от него здесь мало что зависело, а вот неожиданное появление правнука, его дикий поступок (каким образом удалось мальцу незаметно проскочить в поезд и добраться до Зежска?) перевернули все вверх дном в душе, и нужно было теперь время, чтобы разобраться в случившемся и что-то важное для самого себя решить.
Крепкий, безветренный мороз и высокое ясное небо в частых, ярких звездах встретили Захара; он постоял на крыльце, затем, твердо проскрипев промерзшими ступеньками, медленно пошел по двору. Скрип снега разносился звонко и далеко; Дик вышел из конуры и издали следил за хозяином. Вокруг был привычный, прочный мир, но и в нем уже что-то окончательно и неостановимо готовилось стронуться. И застарелое чувство боли вновь потянуло Захара к звездам, он словно ждал ответа именно от них и, остановившись посередине двора на широком открытом пространстве, долго, пока у него не закружилась голова, смотрел вверх, и какие-то неясные, темные мысли кружили ему душу. Что, что там может быть, думалось ему в знобящей тоске воспоминаний о своем младшем и потому, быть может, самом дорогом, о своем Кольке, о тайной своей гордости и неизбывной боли, что там есть такое и почему люди никак не могут успокоиться и рвутся туда, не страшась даже смерти? Проходит по земле человек и уходит, и зачем он тогда приходит? Не там ли, среди недоступных звезд, таится отгадка, и не потому ли рвутся туда люди? И тот же пострел, Дениска что учудил… Тоже, поди, хочется ему куда-то к своим звездам, не желает никакой тебе Москвы, подавай ему лесную темень… А похож на своего дядьку Николая как две капли воды, ничего не скажешь… не приведи Бог, если еще и по судьбе окажется похожим… похож, похож, правда, продолжал думать свое лесник, он еще тридцать раз изменится, пока вырастет, почему он должен быть на кого-то похож? Сам на себя и будет похож, и не надо ничего наперед загадывать, в чем тогда интерес жизни? А вот что я скажу своей дочке, Елене Захаровне, когда она примчит на кордон? Вот о чем думать надо, старый, а чем там начинят подземелья зежских лесов, не твоего ума дело… Уж чем-нибудь да начинят, если уж мир окончательно со своего колышка стронулся, того и гляди земля, как тот арбуз, на части разлетится…
Вернувшись в дом, сбросив настывший полушубок, лесник прошел к Денису, нагнувшись, осторожно поправил на нем одеяло. И тут правнук неожиданно крепко обхватил его за шею, быстро и неловко прижался горячими губами к его колючей щеке и вновь юркнул под одеяло, и у старого лесника на время как бы пресеклось дыхание, сердце враз остановилось и погорячело и воздух в грудь не проходил. Постояв и дождавшись облегчения, он поворчал на правнука, напоминая ему, что он не девка, а как-никак парень, скоро мужик, и всякие там фигли-мигли ему ни к чему, и ушел к себе; почти всю ночь проворочавшись с боку на бок, он, поговорив утром с Воскобойниковым о делах, попросил его сразу же дать телеграмму в Москву, проводив его, наказал Денису оставаться с Феклушей на хозяйстве, запряг Серого в легкие козыри, бросил в них сенца помягче, сверху прикрыл его попонкой, тут же пристроил поудобнее ружье и укатил в Густищи. В хлипкой городской обуви парнишке посреди зимы на кордоне делать было нечего, и нужно было доставать ему валенки, какой-нибудь тулупчик из овчины, пока суд да дело. Снегу навалило много, дорогу сильно перемело, и от Серого скоро пошел пар. Держался крепкий, градусов в двадцать пять, морозец, и под холодным белым солнцем, вставшим над краем леса, снега больно сияли; иногда, освобождаясь от тяжести снега, срывавшегося с еловых лап и вызывавшего движение стылого, неподвижного после долгого ненастья воздуха, то одно, то другое дерево беззвучно вздрагивало и окутывалось клубами тончайшей, сверкающей снежной пыли, затем лес вновь успокаивался в солнечном безмолвии. Удобно устроившись, привалившись к спинке козырей, лесник не шевелился; из головы не шел Денис. Привычный, знакомый и всегда новый лес окружал его, и он, казалось, не глядя, замечал любую мелочь вокруг: следы зайцев, выходивших ночью после ненастья кормиться, попадались довольно часто, и он отметил это; несколько раз дорогу переходили лоси, направляясь в сторону поставленных еще летом в случае бескормицы стожков сена; и лисью строчку он не упустил, а там, где прошли волки, остановил Серого и, проваливаясь в снегу чуть ли не по пояс, отошел с дороги в сторону, пытаясь установить численность стаи; звери ставили ногу след в след, и, лесник каким-то внутренним чутьем, приобретаемым лишь долгой жизнью и опытом, определил число волков; их прошло здесь перед утром, придерживаясь обочины небольшой поляны, где снегу было поменьше, не менее пяти.
Выбравшись назад на дорогу, отряхнувшись и вновь завалившись в козыри, Захар тронул коня, успевшего отдохнуть; чувствуя зверя, тот фыркнул, пошел споро, и часа через полтора лес кончился, распахнулось сияющее белизной холодное поле под настывшим безоблачным небом, стало видно повисшее над самым лесом маленькое колючее солнце. На верхушках чернобыла, торчавших из снега, висело несколько толстых праздничпых снегирей, выбиравших семена и о чем-то тихо, почти неслышно перекликающихся; они перепархивали с былки на былку, ярко вспыхивая под солнцем, и леснику почему-то опять вспомнился Денис.
Выбившись на широкую бетонку, уже расчищенную бульдозерами, Серый повеселел, несколько раз шумно встряхнулся, гремя сбруей, и уверенно, не дожидаясь приказа хозяина, повернул в сторону Густищ; теперь оставалось совсем недолго, пятнадцать верст, и лесник, втянув голову в воротник, снова затих, окидывая знакомые, много раз изработанные и перепаханные вдоль и поперек им за свою долгую жизнь поля. Он лишь заколебался, не повернуть ли Серого в обратную сторону, на Зежск; однако в городе валенок для мальца не достать, тотчас подумал он, а в Густищах они обязательно отыщутся, пусть на размер, на два побольше. Подобрав вожжи потуже (по бетонке довольно часто пробегали теперь машины), лесник прижимал Серого вплотную к обочине; последние годы он все неохотнее ездил в Густищи, старался бывать там лишь по неотложной надобности, и даже как-то подумал в сердцах, что в родном селе и корня от своей крови не осталось, укоренился, пустил отростки один приемыш, Егорка, да и с тем он все больше и больше расходился; и хороший вроде мужик, а вот не лежит душа, оказался характером подкаблучник, околпачила баба со всех сторон, через ее бабьи глаза на мир и глядит; от большой своей грамотности в десять классов сделалась магазинщицей и мужика от поля отрывает, вишь ли, соляркой от него несет… Сделался каким-то экспедитором, чуть ли не каждый день в городе… Смолоду не разбирала, а теперь, поди, цаца, завоняло ей… И дети растут чертополохом, все им дай готовое, все в рот положи, крестьянская работа им не хороша, на сторону глядят, как бы побыстрее паспорт в зубы да в бега… Деньги в село хлынули, а людей меньше и меньше, тут, может, Егорку и нечего винить, поветрие такое, намудрили что-то с землей с самого начала, да и с человеком тоже, надломили в нем становую жилу, теперь никакими деньгами ее не срастить…
Лесник заворочался, засопел, припоминая старую прибаутку о той самой корове, которой лучше всего пристало бы не мычать, а помолчать, в сердцах звонко подстегнул Серого туго натянутыми ременными вожжами и скоро уже въезжал в Густищи, как раз недалеко от двухэтажного, два года назад сложенного из кирпича магазина, с просторным, красиво застекленным тамбуром; едва успев свернуть с дороги, он сразу же оказался в непривычном многолюдстве; магазин в Густищах по притягательности и вечерами давно перекрывал клуб, даже в дни показа кино; именно сюда стекались новости и слухи, здесь сговаривались после работы встретиться мужики (Валентина, продавщица, сноха Захара, держала специально для этого дюжину простых граненых стаканов); здесь с утра до вечера нередко вспыхивали самые жуткие и бессмысленные драки и разыгрывались потешные, живот надорвешь, семейные неурядицы, и издерганная, измочаленная крестьянской работой какая-нибудь вышедшая из себя бабенка, вдоволь накричавшись и напричитавшись, с торжеством волокла своего не вяжущего лыка суженого домой, вырвав его из лап собутыльников. У магазина по ночам, а часто и днями, если их забывали выключить, горели два ярких больших фонаря, создавая над этим означенным торговым заведением в непогоду тусклое сияние, а в морозы некую радужную, сияющую, корону.
Пристроившись подальше от площади, забитой тракторами с прицепами, машинами, мотоциклами с колясками и без колясок, лесник бросил коню охапку душистого лесного сена, накрыл спину Серого попонкой; затем, незаметно сунув ружье поглубже, на самое дно козырей, направился к магазину. Его уже давно заприметили, и толпившиеся у дверей люди глядели в его сторону, да и те, кто выходил из магазина, тоже останавливались и с приветливыми лицами ожидали его — поздороваться и перекинуться словцом-другим; почти каждый в Густищах одалживался у него и дровами, и сеном; старая пуповина между густищинцами и Захаром истончилась, но никак не рвалась, и, хотя о нем и о его жизни в лесу, в том числе и самые умные, рассказывали немыслимые байки, старым лесником втайне, пусть и с некоторым намеком на собственную чудаческую слабость, гордились и причисляли его уже к некоему преданию, без которого не существует души любого старого русского села. «Чудак, чудак старик, — говорили друг другу густищинцы, — у него после гибели младшего, Кольки, мозги не туда сдвинулись… Мог бы где хочешь жить в тепле, в сытости, а что выбрал? Ну да он таким вывихнутым и на Божий свет явился, а уж перед концом его не переделаешь… Чудит дед, ох, чудит!»
На полпути к магазину лесника перехватила шумная компания мужиков, расположившаяся на одном из санных прицепов; еще сворачивая с дороги, лесник заприметил своих старых знакомцев, Фрола Махнача, двух или трех его подкомандных, да еще двух человек незнакомых и решил было вначале не обращать внимания и не замечать их, и, когда его окликнули с прицепа, он продолжал идти, не поворачивая головы, делая вид, что ничего не слышит и не видит; ему не хотелось связываться с пьяными охламонами. Махнач окликнул его вторично, и Захар, оглянувшись, после некоторого раздумья подошел к прицепу; с ним наперебой весело поздоровались, и он, пробормотав в ответ что-то вроде «Ну, ну, бывайте, бывайте, мужички», уставился на раскатанные на досках прицепа в несколько слоев веселенькие, в мелкий цветочек обои; на них красовалось с полдюжины бутылок водки, лежали яблоки, соленые огурцы, нарезанное крупными кусками мороженое соленое сало и хлеб и вразброс стояли граненые стаканы; тут же бутылки три или четыре валялись опорожненными. Наметанный глаз лесника тотчас заметил и застрявшую в щелях дощатого настила прицепа медно просвечивающую под солнцем тонкую сосновую кору; Махнач со своими пропивал украденный и кому-то уже сплавленный лес, теперь, лесник хорошо это знал, запрятанный, заваленный снегом, до весны не найдешь.
— Не твой, не твой, дед Захар, ты не хмурься, — весело, с ярко горевшими от мороза и водки щеками, опередил его Махнач. — Совсем в другом конце брали… Давай, дед, пристраивайся… Эй, Ганька, набулькай деду, да не жалей, не трясись…, Ну, дед Захар, принимай, от чистого сердца! Бери, бери, мы люди привольные, нам хорошему человеку не жалко!
Стащив рукавицу, лесник взял холодный, налитый до самых краев, стакан, помедлил под испытующими, любопытствующими взглядами и, словно подталкиваемый каким-то ловким бесом, старым испытанным приемом, в один длинный глоток, влил обжигающую с мороза, отливающую синью водку в горло, усадисто крякнул, вытер рукавицей губы, затем взял успевший слегка подморозиться огурец, откусил, пожевал, неожиданно подмигнул щупленькому Ганьке, полуоткрывшему рот и вытаращившемуся на старого лесника. Тут всеобщее молчание сменилось шумным оживлением, Ганька, притопывая валенками, одобрительно захлопал по полам своего полушубка, а сам Махнач расплылся в уважительной улыбке.
— Ну дед, ну дед! — сказал он в высшей степени одобрения. — Какой же ты в силе-то был, а, дед?
— В твои-то годы, Фрол, я делом мужицким занимался, какое от роду мужику дадено, — сказал лесник, намереваясь распрощаться с веселой компанией и идти дальше. — Все одно ведь попадешься, других за собой потянешь… Подумали бы вы, ребятки… И чего не хватает?
— Ладно, ладно, дед, опять за свое! — зашумел Махнач, перехватывая момент и сразу; же поворачивая разговор в другую сторону. — У тебя свое было, у нас теперь свое, меняться с тобой не собираемся, ты лучше скажи: что это там, в лесу-то, затеяли, а? Вышки-то зачем ставят, сам видел, железная башня торчит в одном месте — под самые тебе небеса! А-а? Какую они, еще там чертовщину удумали? Говорят, — скоро и в лес не зайдешь, сразу тебя в два прихлопа вышибут назад. Ты, дед Захар, ничего не слыхал?
— Слыхал, как же не слыхать. Про таких, как ты, и удумали, — засмеялся лесник. — Будет на тех башнях телевизор стоять, вот кто-нибудь вздумает вроде тебя, такого ловкого, в лес, сразу личину куда надо и передадут. Такая штука вроде сама по себе на пятьдесят верст видит и ночью тебя, и днем, а через пятьдесят верст другую засобачат, и так — округ всего леса…
— Ну ты, дед, бреши да меру знай, — не поверил Махнач и даже постарался подмигнуть дружкам, вот, мол, старый хрыч заливает. — Такого еще не выдумали, сразу кругом леса…
— Ну, за что купил, за то и продаю, — сказал лесник и, отказавшись выпить вторично, поблагодарил и направился в магазин; тотчас он и попал в компанию знакомых старух с бидонами, возглавляемых Фомой Куделиным в длиннополой старой шубейке, в толсто подшитых валенках и тоже с вместительным, литров на восемь, бидоном; старуха Фомы в последние годы полуослепла и совсем обезножела, и Фома вынужден был выполнять всякую бабью работу, ходить и за молоком, хотя, и продолжал держать в хозяйстве по старой привычке двух коз; зимой козы, сколько Фома ни советовался с ветеринаром, ягниться не желали, а потому и не доились. Все давно уже ожидали привоза молока; едва лесник оказался среди них, старухи тотчас смолкли, заулыбались, зашумели, стали здороваться.
Выпив с мороза водки, Захар разогрелся, в лице у него проступил темный румянец; весело, с некоторой насмешкой над собою оглядев знакомые лица, он неожиданно приосанился, лихо потопал ногой и оглушительно гаркнул:
— Здорово, здорово, молодки! Ух, разгорелись, ягодки вы мои лесные! Да вам как годок кто отбавляет, щелк да щелк назад тебе! Даже бабка-то Салтычиха, а? Вот как размалинилась, полыхает… Родить-то никто не хочет, а, молодухи пенсионерские, а?
— Здравствуй, здравствуй, — Захар, — зашумели наперебой старухи, сдвигая шали и приоткрывая лица. — Как был бесстыжий, так и остался… Мелешь, мелешь без ветра… Мы-то что, а вот тебя и старость не берет, вон еще ногами, как молодой, перебираешь! С каждым годом молодеешь, а нынче как красная девка расцвел…
— Молодец! Расцвел! — согласился лесник, вновь притопывая затвердевшими с мороза валенками. — Я к вам нынче свататься, как не молодеть? Ну, какая согласная? А?
— Захар, Захар… Меня в сваты бери! — вызвался Фома, гремя бидоном и тотчас пробиваясь вперед. — Я тебе самую сочную, какая потолще, высватаю! Хочешь, вон бабку Салтычиху? Глянь, заждалась, природа! Не гляди, что старовата, всего сто пятый пошел, она вон еще за молоком по морозу шастает… природа! Она еще хочет!
— Тю! Два сапога пара! Пошла мельница! Драный козел! — опять зашумели старухи, и древняя бабка Салтычиха, пристроившаяся в уголке тамбура, по возрасту действительно столетняя или даже чуть больше, любопытствуя, о чем это говорят вокруг, приоткрыла ухо, затем глянула на свою вечную подругу Чертычиху, примостившуюся рядом, и громко спросила:
— Слышь, кума, чего-то они ржут? Молоко привезли?
— Подвезли, подвезли, — подтвердила Чертычиха, в свою очередь освобождая ухо от шали и вызывая новый приступ веселья.
— А то я тебе вон Стешку Бобок уломаю, — предложил Фома, входя в раж. — Или у нее вон дочка, жила, жила где-то в Питере, а теперь характерами, говорит, не сошлись. Хочешь, дочку у Стешки захомутаем? Городская, губки красит… Ничего, видел второго дня, фасон держит! Природа!
— Можно, — согласился Захар, с каким-то неожиданно пронзительным теплом вглядываясь в знакомые лица вокруг. — Можно и двоих сразу, и мать, и дочку…
Тут ему не дали договорить, зашумели, забренчали бидонами, и он, протискиваясь к двери магазина, шутливо отбивался и, каким-то образом вновь оказавшись в самом центре, наконец повысил голос:
— Тише вы, тише, невесты! Да никого я вас не возьму и задаром! Обрадовались. У меня вон корова на дворе стоит, а вы молочка привозного ждете! Вот когда кто свою корову заведет да ко мне на кордон пригонит, тогда и посмотрим… Да вы и корову-то разучились доить — срам один! Раньше на таких еще пахали — а тут на тебе, нахлебники! За казенным молоком набежали, ждут не дождутся, тьфу!
— Мы не старухи, мы советские пенсионерки, — крикнул кто-то из угла. — Ты нас, лесной черт, не срамоти, мы по закону молоко пришли получать, мы свое отработали! Это наши бабки с дедками дураками были, боялись колхозов, а мы-то теперь умные, знаем, с какого краю каравай кусать…
— У-у, кобылы гладкие, — не выдержав; ругнулся лесник на старух, разрумянившихся от авантажного разговора. — Ну, принесете вы готового молока, а дома-то что делать будете? Бока на печке протирать? Да кому вы, такие-то, замуж нужны?
— Зачем бока, Захар Тарасыч? — умильно, с наивной ласковостью спросила Варечка Черная. — У нас в каждом дому, почесть, телевизия теперь играет. Щелкнул пальчиком и гляди себе, куда душа просит, такое кажут, сердце заходится… То-то мы прожили! Прокопались в навозе и ничего тебе не знали, а люди-то, люди, белые, светлые, только песни играют да ножками-то белыми дрыгают, дрыгают… а им сейчас тебе и звезду за это на грудь, и две… И мужики-то молодые, прямо голые, чуток чем обтянется и дрыгается тебе, дрыгается, и ничего им более не надо… Хоть перед смертью-то наглядеться на такую жизнь… я прямо, Захар Тарасыч, как сяду, так и не оторвусь… Уж спасибочко тебе, Захар Тарасыч, земное за такую жизнь, — тут Варечка Черная загремела бидоном и, оказавшись перед лесником, отвесила ему низкий, поясной поклон.
— Да мне-то за что? — опешил он, отмечая про себя, что бывшая товарка его покойной бабы, Ефросиньи, стала за последние годы вдвое шире.
— Как же, как же, Захар Тарасыч, — все тем же сладким, вкрадчивым голоском продолжала Варечка. — В колхоз ты нас, сивых да придурковатых, сбивал, как же… вон Фому-то из-под самого лесу выдернул… как же! Кто про такой рай и думал? Правда, Захар Тарасыч, ты и себя-то не забыл, вон как родственнички твои расселись, все в городах, по Москвам, да все в начальничках, и тут у нас в Густищах невестушка твоя не как-нибудь, вон в магазине сидит торгует, все тебе что надо достанет, гладкая вон какая невестушка твоя, Валентина, прямо аж светится… не промахнулся, не промахнулся, Захар Тарасыч…
— Ты, Варвара, как была темной долбежкой, так и осталась. И телевизор с голыми мужиками тебе не помог! Тьфу, язва! — окончательно разошелся лесник. — Кто же думал, что такая срамотища из тебя получится? Никто этого не знал! Мало, видать, твой законный вожжами-то тебя учил! Вот мне ты в руки не попалась, я бы тебе давно рога обломал, одни корешки оставил, чтобы ты языком своим не молола.
— Ой, бабы! — попятилась Варечка, прикрываясь бидоном… — Чтой-то с ним такое? Ох, ударит, бес лесной….
Старухи зашумели, засмеялись, сдвигаясь вокруг расходившегося лесника плотнее; уже и Фома начал их полегоньку осаживать, но тут к магазину, грохоча, подкатила машина, привезла с десяток бидонов молока, и старухи, тотчас забыв о Захаре, стали аккуратно разбираться в очередь; и лесник тоже вспомнил, зачем приехал, и, досадуя на себя за ненужный, бесполезный разговор, поспешил к Валентине, пока она не занялась раздачей молока. Он застал ее за прилавком, действительно полноватую, уверенную в себе, давно уже, как говорили люди и как ему самому казалось, подчинившую мужа и верховодившую в семье; увидев свекра, Валентина тотчас перепоручила дела своей молоденькой напарнице и подчиненной, провела его в теплую служебную каморку, раздела, усадила к столику с электрическим самоваром, налила чаю, достала пряников, мягких, дорогих конфет в золотых обертках, присела было расспросить, но тут же, несмотря на одолевавшую полноту, живо, по-молодому вскочила.
— Может, тебе, батя, покрепче-то чего? — спросила она, кивая на чашку с чаем. — Холодина-то какая, может, согреться чуток?
— Спасибо, спасибо, Валентина, не хочу, — остановил ее лесник. — Успел, зазвали, прямо на прицепе рядом с магазином устроились, и мороз им не указ… Ну, зазвали, угостили, хотел вроде подурачиться, целый стакан и хлопнул… В голове вроде ничего, а под грудиной печет… Вот дурак старый… Ты бы мне, Валентина, водички какой дала…
— Кто же такие ранние? — спросила Валентина, тут же извлекая из угла, из-за приземистой тумбочки, бутылку с лимонадом, открывая ее и наливая в стакан; лесник взял, жадно выпил, приглушая неприятно разгоревшееся жжение в желудке, и, помедлив, покачал, осуждая себя, головой. — Вроде нынче наши еще не набегали…
— Да Фролка Махнач с Воскресеновки со своей бандой. Видать, лесу кому-то привозили краденого, пропивают, как же… А на дворе переметает, поди отыщи теперь… Народ! Всякую совесть потеряли… в открытую тащат…
— Народ, — вздохнула и Валентина, присоединяясь к словам свекра и полностью поддерживая его. — Работать никто не хочет, а каждому по высшей тебе раскладке подавай… Одни вон пенсионерки замучили, из магазина не вылезают… Товар на складе еще в Зежске, а то и в Холмске лежит, так нет, они уже знают, когда его в магазин привезут, караулят сутками. Варечка-то Черная одолела, ковер требует три на два с половиной, голову продолбила. «Да зачем тебе, бабка, ковер такой перед смертью, — спрашиваю, — всю твою хибару накроет!» «У людей, — говорит, — есть, а я, меченая тебе какая, без ковра буду? Нет, ты мне ковер привези, я хуже других жить не хочу! А кто помрет раньше, ты или я, так это еще и неизвестно, тут бабушка надвое сказала». Вот и поди, докажи ей.. Ох, батя, и не говори, народ пошел, на черте рытом его не объедешь! Да что ж чай-то? — спохватилась Валентина, и красивые дорогие сережки у нее в ушах синевато сверкнули. — Может, чего поесть? Колбаска есть, консервы хорошие… из какого-то тунца. Вчера домой брала две банки, пробовали — приятный вкус… Да ты, батя, к нам-то заглянешь? Егор поминал вчера, что-то говорит, батя долго не кажется…
— Поминал, поминал, — проворчал лесник — Мог сам наведаться, вроде и годков ему поменьше моего… Ох, Валентина, гляди, испортишь мужика вконец, тоже все ему готовое, без забот да трудов — тут хорошего не жди… Да и ты на магазинном царстве не вечно… детки тоже, гляди, присматриваются к отцу с матерью…
Помрачнев, Валентина замолчала, стараясь не глядеть на свекра; старика развезло от стакана водки, но он говорил дело, то, о чем она сама не раз думала, и хотя знала, что свекор за все неурядицы в семье винит именно ее, она сейчас на него не обижалась; старый человек и рассуждает по-старому, забился в свой лес и думает, что в мире на месте все топчется. Мужик не кобель, потянуло на блуд — на дворе на цепи его не удержишь, срам один, сыны по девкам пошли, и он, сивый бугай, как свободная минута, сразу тебе в этот распроклятый Зежск, сотню причин напридумает, а причина-то одна… Когда ж ему к отцу собраться, некогда, ожидает змея подколодная, ластится… и шум-то поднимать — перед сынами сраму не оберешься… Нечего о своих болях и свекру рассказывать, пусть себе как хочет думает.
— Постой, постой, — сказал в это время лесник. — Что-то ты, Валентина, не нравишься мне сегодня… Что там у вас опять стряслось… С Егором что?
— Ничего, батя, правда ничего. — сказала она, опять начиная улыбаться слегка подкрашенными губами. — Егор сегодня в городе, с утра укатил… Все какие-то запчасти на бригаду выколачивает… чего не кататься, машина своя, сам себе и шофер, и механик… Экспедитор… Знатный человек… Чего только не напридумывают мужички, лишь бы от черной работы улизнуть…
— Ну, ну, — не поверил лесник, решая про себя при первой возможности наведаться к Егору в дом; случайно глянул в окно, уже голубевшее от ранних зимних сумерек, заторопился, вспомнил о неотложном деле с валенками для Дениса, и Валентина, явно обрадовавшись перемене разговора, переспросив размер, тотчас и принесла две пары детских валенок на выбор и вначале даже денег не хотела брать, но свекор лишь глянул из-под нависших бровей и положил деньги на столик.
— Поздно уже, Валентина, другой раз расскажу, — остановил он любопытствующую невестку. — Жизнь, ее, черта, ни в какую мерку не уложишь… вот и Дениску я не пойму, ему вон еще соску сосать, а он тебе какие кренделя заворачивает… Ладно, ладно, лесом-то ехать верст двадцать, там фонарей не развешано… Кости ночью ломило, опять, жди, завьюжит…
Неодобрительно глядя куда-то поверх головы невестки, отмечая, что она и волосом, и бровями стала вроде бы много темнее, он неожиданно спросил:
— Дурит, значит?
— Ты о чем, батя? Кто дурит? — растерялась она от неожиданности. — Ну ты не думай…
— Ладно, ладно, — остановил ее лесник, поднялся, стал, посапывая, натягивать нагревшийся рядом с печкой жаркий полушубок.
Назад: 13
Дальше: 15