13
У Аленки выдались весьма суматошные лето и осень, и, стараясь все и везде успеть, она ничего и нигде толком не успевала и не могла успеть; близкие, интересовавшие ее люди — родственники, знакомые, коллеги — каждый из себя представлял целый мир, и за всем она просто не могла уследить. И хотя она понимала, что и сын, и дочь, теперь совершенно отделенные от нее, взрослые люди, живущие по своим законам (Аленка, если об этом заходил разговор, всякий раз утверждала, что взрослым детям нельзя мешать), сердцем она никак не могла привыкнуть к свершившемуся и где-то глубоко в душе страдала и мучилась от мысли, что дети, и особенно дочь, получились совершенно не такими, как она надеялась, и что ничего исправить уже невозможно…
Париж не произвел на нее особого впечатления; вернее, она не успела ни увидеть, ни тем более почувствовать Парижа, она лишь почувствовала всю глубину и отличие чужой, непривычной жизни через дочь и сейчас как-то отстраненно смотрела на нее, красивую, вполне независимую и гордящуюся этой своей независимостью перед матерью, своим ровным золотистым загаром, дорогим, изысканным платьем, произношением, не отличимым от парижского. И Ксения, не выказывая этого вслух, гордилась тем, что стала почти парижанкой; и на приемах, и в уличной толпе она всегда выделялась своей броской внешностью: яркая, чуть полноватая блондинка с темными непроницаемо-бархатными брюхановскими глазами. И в одежде, и в манере держаться она ненавязчиво подчеркивала нестандартность, романтичность своей красоты. При всех капризах моды она оставалась, что называется, в своем образе, сохраняя собственный, только ей присущий стиль. Вполне сознавая свою привлекательность, Ксения очень умело и с бесспорным тактом пользовалась ею; при исполнительности и вполне сносных деловых качествах мужа, выходца из потомственно-дипломатической семьи, приобретенных во французской спецшколе и Институте международных отношений, этом необходимом атрибуте кастовой аристократической среды, в которую за несколько поколений переродилась определенная часть партийно-чиновничьей верхушки, а также при устойчивых деловых связях, котирующихся значительно выше и института, и спецшколы, и собственных способностей, — этого было немало. Так что Ксения и ее муж являли собой преуспевающую пару — вполне законченный продукт современного молодого, рвущегося к власти поколения. Время, реалии жизни и постоянная занятость родителей сделали свое, и из красивой ласковой девочки, болезненно привязанной к отцу, а потому, может быть, и более избалованной, Ксения незаметно превратилась в своевольную девицу, уже на первом курсе института выскочившую замуж за такого же, как она сама, неоперившегося юнца, своего сокурсника с аристократическими замашками, дорогой проигрывающей аппаратурой и белым «мерседесом» отца (крупного физика-теоретика). То, что не успели родители в воспитании дочери, успешно доделала среда кастового, негласно закрытого для обычной молодежи учебного заведения, предназначенного для отпрысков привилегированной верхушки общества — научной, дипломатической, партийной, чиновно-бюрократической и отчасти артистическо-писательской. Родительские дачи, служебные машины, международные молодежные туристические центры загранрейсы на международные фестивали — все было к услугам этих неустоявшихся пресыщенных юнцов, уже в самом начале пути объевшихся престижными благами жизни, молодые так же быстро разбежались, как и сошлись, не оставив в душах друг друга никакого следа, и только Денис являлся немым укором бурно начавшегося сексуального взросления Ксении: сейчас, сидя за небольшим столиком напротив подчеркнуто спокойной и довольной жизнью дочери, Аленка тоже спокойно и почти равнодушно смотрела на нее, отвечала на ее вопросы и что-то незначительное и пустое рассказывала об общих знакомых (спрашивать о брате Ксения не решалась, ждала, пока об этом заговорит сама мать), и в то же время в душе у Аленки что-то больно и неотступно саднило; перед ней, словно наяву, вновь вставало прошлое; она увидела лицо Тихона, мучительнее всех пережившего случившееся, — он внутренне замкнулся, совершенно не замечал дочь и перенес всю свою нежность на внука, но в вечной своей гонке так и не успел официально усыновить его, как собирался. Сама Аленка подошла к делу просто и деловито, заявила, что все заботы о внуке берет на себя до завершения дочерью института, и, утешая мужа, по-деревенски проголосила ему неожиданно вспомнившуюся из далекого детства частушку о том, что «на дворе стоит туман и висит пеленка, вся любовь твоя — обман, окромя ребенка». Тихон изумленно глянул на нее, рассмеялся, махнул рукой, затем его иссиня-черные глаза вновь затянула какая-то неспокойная муть…
Ксения легко перенесла свое отлучение от сына, но урок, преподанный ей легкомысленным юным супругом, крепко затвердила в своей хорошенькой головке. Расставшись с ним, она к родителям не вернулась, с грехом пополам переползала с курса на курс, продолжая жить отдельно, на отцовские деньги, в уютной солнечной однокомнатной квартире с большой лоджией, которую через своих хозяйственников выхлопотал для дочери Брюханов после запоздалой регистрации юных молодоженов.
К счастью, когда Ксения училась уже на последнем курсе, к Брюхановым зачастил подтянутый щеголеватый блондин, года два назад закончивший институт военных переводчиков, сын их старинных, не слишком близких приятелей Муромцевых. Муромцев-старший к тому времени получил повышение по службе, а вместе с ним и служебную дачу в поселке брюхановского ведомства, и Ксения теперь довольно часто встречалась с Муромцевым-младшим на корте и в просмотровом кинозале дачного поселка. Дело сладилось — и вскоре молодая пара уже уносилась в авиалайнере в первую в своей совместной жизни загранкомандировку в Тунис. Проводив дочь впервые так далеко, Брюхановы, к своему стыду, почувствовали только облегчение и, не сговариваясь, удвоили свои заботы о Денисе. Затем для молодых последовали Португалия, Бельгия, а теперь вот и Франция… уже без Брюханова. По роду своей службы он не имел возможности навещать дочь в тех странах, где она проживала с Муромцевым, и, может быть, именно потому определенную привязанность друг к другу отец с дочерью сохранили, но все душевные связи отца с Ксенией окончательно прервались со смертью Брюханова. Ксения безутешно, по-детски рыдала на похоронах отца, прилетев по телеграмме, данной Аленкой. Опухшее от слез, без следа косметики лицо дочери очень напомнило Аленке маленькую Ксению, вышедшую из зарослей малины с безухим зайцем прямо к матери, крадучись пробравшейся на брюхановскую дачу сразу после своего разрыва с Хатунцевым. Тогда еще не было Пети и кровная связь с дочерью была могущественнее всяких иных уз; Аленка и второй раз поспешила родить больше из страха, из ужаса потерять этот маленький, жалкий, единственно только от нее зависящий комочек; они были жизненно связаны друг с другом, необходимы друг другу, и, казалось, только смерть могла разорвать эту связь. Смерть и разорвала. Смерть отца. После смерти Брюханова Аленка потерялась, ей казалось, что история с дочерью ускорила уход мужа, и она ничего не могла с этим поделать, и ничего связать уже не удалось, хотя Ксения провела с матерью десять дней после похорон; она осталась бы и на значительно больший срок, она глубоко почувствовала свое сиротство и потянулась к матери всей силой впервые пережитого горя, но Аленка боялась длительного общения Ксении с Денисом, боялась, что дочь заявит свои права на сына. Надо было тогда им откровенно поговорить, объясниться начистоту; к несчастью для обеих, этого не произошло; Ксения уехала, глубоко обиженная, и с тех пор ни разу не сделала попытки к сближению; правда, и забрать сына она тоже ни разу не пыталась…
— Как бы я хотела узнать, что ты обо мне думаешь, — неожиданно дошел до Аленки голос дочери, и она тотчас услышала тихую, спокойную музыку, льющуюся откуда-то издалека, и увидела лицо дочери; они сидели друг против друга на уютных диванчиках с мягкими спинками в теплом мягком свете оранжевого абажура, и Ксения с ровным дружелюбием вглядывалась в лицо матери.
— А ты, Ксения, успела загореть, — сказала Аленка не опуская глаз. — Тебе очень идет.
— Да, мы съездили с Валерой в Бретань. Знаешь, я быстро загораю. Мы открыли у машины верх, и я, пока вела машину, загорела.
— Ты водишь машину?
— Да, вожу. Это нетрудно. У тебя бы тоже получилось, стоит захотеть. Тебе бы пошло.
— Ты что, серьезно? К моим заботам прибавить еще эту карусель… А где же брать время?
— На главное ведь хватает.
— Что считать главным…
— Ну, мама, не кокетничай. Ты у нас специалистка по главным вопросам жизни… Что-что, а главного в жизни ты не упустила…
— Ты так говоришь, Ксения, как будто сидишь в привратницкой и считаешь спущенные петли.
— Почему спущенные, мама?
— Ну, так звучит убедительнее..
— Ага, понятно… Да нет, мама, я ни на что не жалуюсь, — дочь поправила прядку волос, но в бездумности ее тона, в нарочитой небрежности откинувшейся на спичку диванчика позы Аленке почудилась скрытая боль.
— Ну как ты все-таки?
— Как видишь. А ты?
— Слушай, Ксения, если мы будем вот так отвечать на вопросы друг друга новыми вопросами, мы никуда не причалим, не надо, дочка, — попросила Аленка мягко, стараясь перебороть и свою неприязнь, и враждебность дочери к себе. — Мне нужно так много рассказать… Ты, как всегда, будешь отмалчиваться и отшучиваться, а потом станет ясно, что время наше кончилось и мы так ничего друг другу не сказали.
— Что ты хочешь знать, мама?
— Все! Все о тебе.
— Всего никто не знает… Тем более о себе… Валерка опять получил повышение, стал такой важный, особенно когда в форме. Он на хорошем счету, атташе постоянно выделяет его в докладах. С ним все в порядке.
— А с тобой? — спросила Аленка настойчиво, стараясь все-таки пробиться поближе к глубоко запрятанному в душе дочери.
— И со мной все в порядке. Мам, ну что ты? Куда ты гонишь? Ну давай, мам, посидим, помолчим, поглядим друг на друга… Это так редко бывает. Расскажи что-нибудь о доме. Ты как сама, мам?
— Да вот замуж вышла на старости лет…
— Я не об этом, я это знаю. Хорошо тебе? Легче стало?
— Это нелегкий вопрос, дочка. На него непросто ответить… да и есть ли вообще ответ? Он — обрубок, я — обрубок, — вздохнула Аленка, непривычно сумрачно усмехнулась. — Сумеем ли мы срастить наши души?.. Думаю, нет. В нашем возрасте полностью, думаю, это невозможно. Стало полегче, это безусловно, иначе бы я, кажется, и не смогла выжить. Ты должна приехать и увидеть Константина Кузьмича, хотя ты должна его помнить… он бывал у нас по службе. А впрочем, возможно, ты его и не видела, в последние годы жизни отца тебя почти не было дома… Этого и не расскажешь, я чувствую по-своему, а ты приедешь и увидишь все совсем по-своему.
— Я же не главное, мама, главное ты, чтобы тебе было хорошо.
— Мне, Ксения, хорошо быть уже не может, отца и прожитой с ним жизни никто и ничто мне не заменит. Константин Кузьмич, к счастью, умен, он и не пытается этого делать. А жить надо и работать надо… Но, Ксения, давай оставим это для Москвы. Ты ведь приедешь, да? Сама все увидишь, вот тогда и поговорим… Я имею в виду твое последнее письмо о Денисе. Я хочу сейчас узнать побольше о тебе. Ты по-прежнему референтом в отделе культуры?
— Да, мама, но давай лучше не будем, это так неинтересно. Отвечать на звонки, встречать знаменитых людей из Союза, подносить цветы…
— Но подожди, дочка, — запротестовала Аленка. — Ты так этого добивалась!
— Да, добивалась, добивалась любой узаконенной штатной работы, — не стала отрицать Ксения. — И старалась изо всех сил… Хочу быть свободной и ни в чем не стеснять себя, не зависеть от мужа в каждой копейке… Но это так не-ин-те-рес-но! — совсем по-детски протянула Ксения. — Когда другие женщины сидят дома годами и перемывают друг другу кости и только копят деньги, тогда и это хлеб. Во мне что-то сместилось, все-таки ваше воспитание дает о себе знать… Мне все чаще начинает казаться, что жизнь проходит мимо…
— Подожди, дочка, не всегда так будет. Вернешься домой и займешься работой по душе, — сказала Аленка, не веря в то, что говорит, и зная, что и дочь не верит ни одному сказанному ей слову, и, однако, продолжая выдерживать кем-то заданные правила игры. — А как твои успехи в керамике? — спросила Аленка, вспоминая о последних увлечениях дочери разного рода художественными поделками: она лепила и обжигала глиняные фигурки под дымковских кукол, переводила на кальку рисунки с греческих амфор и затем раскрашивала коричнево-черными красками по мокрому алебастру настенные тарелки и панно.
— Мама, я не знаю, я делаю, что могу, но у меня все время ощущение, что жизнь проходит… мимо меня, и я замурована и гляжу на себя со стороны и ничего не могу с этим поделать…
— И потому ты хочешь взять Дениса? Чтобы заполнить им пустоту? Знаешь, дочка, ты не учитываешь, что он уже личность, сложившаяся личность. И знает, чего он хочет.
— И чего же он хочет? — спросила Ксения, и ее потемневшие глаза, как бы заледеневшие изнутри, впервые выдали ее волнение.
— Никогда не догадаешься, — сказала Аленка нарочито спокойно. — Хочет жить у деда Захара. Это и для меня неожиданность. Я в него всю душу вложила, а он прикипел к деду Захару, как будто тот его околдовал, опоил зельем.
— Ну знаешь, мама, мал он еще, чтобы загадывать загадки, мало ли что он еще придумает! — в голосе у Ксении появился резкий, неприятный оттенок. — Здесь превосходная школа с бассейном, с кортом, фехтованием. Расположена в старинном парке, в зеленой зоне. Первоклассные учителя. Лучшие преподаватели, столичные и ленинградские, рвутся сюда, за рубеж… Это намного лучше, чем в Москве. И плюс язык, он же будет владеть французским в совершенстве. Начинать учиться нужно здесь… Фу ты, опять стали! — нервно сказала она, взглянув на часы. — Только что купила новые, швейцарские, на распродаже. Мам, ты не знаешь, почему мне не везет с часами?
— Наверное, потому, что ты слишком хорошо знаешь, чего хочешь, — не осталась в долгу Аленка. — Что поделаешь, не во всем же и не всегда должно везти, так не бывает…
— Вот куплю, ну самые лучшие, дорогие! Походят немного и начинают то спешить, то отставать, а то вовсе станут. Маринка Клюева, мы дружим, шестой год обыкновенную нашу родимую отечественную «Чайку» носит. И — ничего, ходят, минута в минуту!
— И ты купи обыкновенные, отечественные, за наши, советские рубли. Хочешь — вот мои возьми? — Аленка отстегнула браслет. — Будут напоминать тебе обо мне.
— Да я и так о тебе всегда помню, мам…
— Ой ли? Твои письма-открытки… иногда мне кажется, ты их под копирку пишешь…
— Что поделаешь, мам. Валера тоже обижается, я совсем не могу писать письма, они у меня не получаются…
— Давай договоримся, Ксения, оставь Дениса…
— Мы ни о чем не будет договариваться…
— Не упрямься, дочка, Денис — не игрушка, не этрусская ваза. Это живой человек. И ему может быть больно, понимаешь, — больно!
— Мне тоже может быть больно! Не будем говорить о Денисе…
Подошел официант с дымящимся блюдом, торжественно устроил его посреди стола, сказал что-то, глядя на Ксению, сверкнув белыми зубами, и пропал. Аленка и не ожидала ничего хорошего, но все таки в глубине души надеялась на чудо, на ответное сердечное движение со стороны дочери, на какой-то, хотя бы мимолетный проблеск близости, но опять ощутила холодную, не пускающую дальше определенной черты отстраненность; ничего изменить уже было нельзя, и она вновь почувствовала застарелую, навалившуюся усталость. Ей хотелось просто посидеть, поболтать о пустяках, как болтают с посторонними безразличными людьми, по той или иной причине оказываясь вместе, и, выждав приличествующее время, с облегчением распрощаться и затем час-другой полежать у себя в номере. Она уже не обращала внимания ни на ювелирно оформленные блюда, ни на бутылку старого бургундского, торжественно, словно святыню, завернутую в сверкающую салфетку и преподнесенную с подобающей почтительностью. Аленке, как говорится, ни к селу ни к городу вспомнился грустный и немного смешной случай из детства дочери, что-то про ежа, жившего тогда на даче под верандой, и дочь, молча отпивая вино, с тихим, неподвижным лицом слушала, затем ее длинные, умело подведенные брови дрогнули, изломанно приподнялись, и в лице появилось знакомое Аленке упрямое выражение.
— Мы совсем не о том говорим, — сказала она, — ты, мам, не о том думаешь… и я не о том…
— Я уже не знаю, о чем говорить с тобой, дочка, — тихо вздохнула Аленка.
— Я тоже не виновата, что я такая, — сказала Ксения с лицом, по-прежнему отрешенным и напряженным. — Я не умею по-другому, я — другая, понимаешь, мам, другая, совершенно другая! А ты не хочешь этого понять. Мы разные, и в этом не виноваты, ты же умная, неужели ты до сих пор с этим не примирилась?
— У тебя что, неладно с мужем?
— Ах нет, нет! — в лице Ксении промелькнула уверенная улыбка. — С Валерой у меня как раз все нормально, мы отлично понимаем друг друга. Это главное в жизни, понимаешь! Я, мам, думаю о другом, у таких сильных родителей, как вы с отцом, у детей почти нет выбора… У них лишь два пути: или идти за вами, подбирая без разбора все вами наработанное, хватать любую крошку с родительского стола, или во всем идти родителям наперекор, все ваше отвергать… искать свое, может быть, как раз противоположное!
— Интересно, чем мы с отцом вам поперек дороги встали! — возмутилась Аленка, забывая о своем намерении посидеть с дочерью тихо и мирно.
— Не надо упрощать, мам, — попросила Ксения, — ты же умный человек… может быть, я выразилась неловко, но я очень, очень хочу, чтобы ты меня поняла…
— И я этого хочу, — в тон ей сказала Аленка. — Вот только все у нас остывает. Давай поедим немного, не пропадать же добру, это же все, наверное, стоит уйму денег! — указала она на столик. — Я хочу выпить… посмотрим, чем тут удивляют… Ну, со свиданьицем, дочка, как говорят у нас в Густищах…
Они замолчали; стараясь не дать разрастись в себе бесполезной, ненужной сейчас обиде, Аленка выпила вина и съела кусочек ароматного мяса с какой-то острой приправой; что ж, не получилось, как было задумано, так тому и быть; дочь сразу же захотела оградить себя от родительской воли, и, вероятно, она по-своему права, резко противопоставив свой мир, свои интересы, — с этим было трудно, по необходимо смириться: слишком уж она были похожи, мать и дочь.
— Ты, Ксения, всегда боялась прямых вопросов и ответов, — наконец сказала Аленка, отодвинув хрустальный бокал с нагретым в руках густым терпким вином. — И, однако, они существуют, эти вопросы. И на них, на решении именно этих вопросов держится жизнь. Если вечно их отодвигать и прятаться, жизнь развалится, как карточный домик. Я человек прямой и сразу скажу: Дениса я вам не отдам. Он живой, понимаешь, не кукла. Живой человек, его все любят. Не заставляй меня говорить тебе резкости. И пора тебе понять, что, кроме тебя и твоих потребностей, существует еще огромный мир, населенный такими же, как ты, людьми. И брату давно надо написать, нехорошо у тебя с ним получается… Ты ведь о нем даже не спросила…
Провожать Аленку Ксения на аэродром не приехала.
С первого сентября Денис должен был пойти в школу, и Аленке не хотелось омрачать этот торжественный и радостный в жизни каждого человека день; она твердо решила забрать внука с кордона во второй половине августа. Вернувшись с симпозиума, она сразу же оказалась втянутой в нескончаемую вереницу срочных дел и никак не могла вырваться из Москвы; несколько раз она просила Петю съездить за племянником, но того уже дважды торопили возвращаться в Хабаровск, и он, потеряв несколько дней с Шалентьевым, не успевал со своими последними, необходимыми делами в Москве; отделываясь от поездки, он напридумал гору всякой всячины, уверяя, что съездить за Денисом на кордон никак не сможет, и Аленка, рассердившись и резонно подозревая, что дело не только во времени, в один из вечеров пришла на старую квартиру, без предупреждения открыла дверь своим ключом. Квартира была пуста (Аленка почувствовала это сразу); привычно щелкнув выключателем в прихожей, она опустилась на небольшой низенький диванчик. Она устала за день и теперь, закрыв глаза, попыталась расслабиться и хоть немного отойти; она уже досадовала на себя за излишнюю горячность. Прежде чем идти сюда, нужно было позвонить, вот теперь и сиди в пустой квартире, а ведь сколько нужных, необходимых дел могла бы сделать… Две важные встречи отменила, в театр билеты пропали…
Безнадежно махнув рукой, Аленка решила немного отдышаться, разложить принесенные продукты в холодильнике и уйти, она давно устала от своих мыслей, на лбу у нее появилась горькая складка; она улыбнулась, вспомнив шутку одного из знакомых биологов, академика Обухова, нынешнего кумира Пети, неожиданно как-то явившегося на дачу вместе с Тихоном; они проговорили тогда о чем-то ночь напролет. Академик, когда разговор коснулся почему-то детей, вполне серьезно изрек, что человек так ни в чем и не изменился. И если бы детеныша кроманьонца переместить в современное общество, он бы вырос вполне современным молодым человеком и мог бы даже стать доктором наук или модным поэтом. Из современного дитяти, даже самого высокого происхождения, получился бы отменный косматый людоед с мощными челюстями…
Стараясь быть к себе безжалостной, Аленка, как всякий живой и мучающийся человек, все-таки так до конца и не смогла понять главной своей ошибки и, сама того не осознавая, продолжала считать, что давно уже выросшие и совершенно отделившиеся от нее дети по-прежнему в чем-то продолжают принадлежать ей, но они уже не принадлежали и не могли принадлежать матери, они уже давно начали свой самостоятельный жизненный отсчет, и, чем упорнее она старалась повлиять на детей, тем враждебнее и решительное они от нее отдалялись. От такого простого непонимания она лишь сильнее и мучительнее страдала; но сделать с собой ничего не могла.
Вот и теперь она шла к сыну с твердым намерением высказать ему, наконец, не только все наболевшее, но и повидаться, не спеша поговорить, рассказать о Ксении, от встречи с которой она до сих пор не могла прийти в себя. Натолкнувшись на пустые стены, она окончательно расстроилась; душевный запал проходил вхолостую, и она уже собралась уходить. Бродить по брошенной квартире, где у нее в прошлом было так много счастья, которое, она знала, никогда не повторится, было невыносимо; все равно что взять и явиться на собственное кладбище полюбоваться просевшим холмиком земли на своей же могиле…
Взглянув на крошечные золотые часики на запястье (подарок Брюханова к десятой годовщине их свадьбы — она привыкла к вещам, как к людям, и по возможности старалась не менять своих привязанностей), рассеянно расписавшись в прихожей на запыленном зеркале в старинной тяжелой раме черного дерева, которое они с таким восторгом, с таким ожиданием вечного счастья купили с Тихоном вскоре после ее разрыва с Хатунцевым и возвращения к мужу и дочери в Москву, Аленка решительно двинулась к выходу. Она не успела погасить свет; дверь бесшумно распахнулась, и Аленка увидела девушку лет двадцати, высокую, пышноволосую, с красивыми длинными ногами, подчеркнутыми короткой, выше колен, мини-юбкой, в бархатном черном жакете. Сын весело шагнул через порог с какими-то свертками, и с лица у него при виде матери неудержимо сползало радостное оживление. Все трое растерялись, затем Аленка заставила себя улыбнуться.
— Вот славно, дождалась, наконец. Уже хотела уходить… Здравствуйте, молодые люди, не хмурьтесь, я ненадолго.
— Моя мать, Елена Захаровна, но у нас все зовут ее Аленой Захаровной, познакомься, Оля, — сказал Петя. — А это просто Оля. Привет, мама. Как живешь?
— Отлично, — в тон, бездумно-весело ответила Аленка, заметив по его лицу и манере держаться с легким вызовом, что он навеселе, и от этого сразу становясь внутренне жестче и суше. — Может быть, лучше пройдем в гостиную? Неудобно гостью держать в прихожей…
— Разумеется, о чем разговор! Оля, проходи. — быстро и решительно, опять-таки не скрывая легкого раздражения, сказал Петя. — Прошу, прошу…
— А я не помешаю? — девушка, призывно улыбаясь, глядела мимо Аленки только на Петю, и тот, отвечая ей такой же долгой неотрывной улыбкой, минуя взглядом мать, ободряюще кивнул.
— У меня от тебя нет секретов, Оля, ты же знаешь…
— Ну и отлично, раз у вас нет друг от друга секретов какие могут быть возражения? — ответила Аленка, считавшая себя хорошей физиономисткой и уже оценившая приятельницу сына по каким-то своим, известным ей приметам, отрицательно.
Все прошли в гостиную, в молчании расположились вокруг стола; чувствуя опасность, Петя предложил согреть чаю но Аленка отказалась.
— Мне пора, с удовольствием бы осталась. Я хотела просить тебя, Петя, все-таки выбрать время и съездить за Денисом… Ты ведь можешь на день, на два задержаться с отъездом… в конце концов, как бы ни был ты занят, Денис тебе не чужой… А мне самой совершенно некогда… Ну выручи меня, прошу… Денису через две недели в школу, это же первый класс. Нельзя омрачать такое важное для человека событие. Я, конечно, могу кого-нибудь попросить, заплатить, только ведь это страдающая, живая душа, ты должен понимать…
— Понимаю, — опустив глаза, задержавшись взглядом на китайской напольной вазе с синей решетчатой эмалью, Петя вздохнул.
— Вот и хорошо, раз ты понимаешь в таком развеселом состоянии, — все тем же ровным голосом сказала Аленка. — Когда именно ты думаешь ехать, я кое-что хочу послать с тобой деду…
— Тебя устраивает двадцатое?
— Вполне… Как раз и Денису для школы успеем все подготовить… Спасибо.
— Не за что, — буркнул Петя и, сверкнув глазами, подошел к буфету, достал три высокие хрустальные рюмки, начатую бутылку рябиновой настойки на коньяке, налил и, неожиданно покачнувшись, едва удержался на ногах, ухватившись за край буфета, оглянулся и деланно засмеялся: — Черт, нога подвернулась…. Прошу вас…
— Ну-ну, — усмехнулась Аленка, пытаясь сгладить возникшую неловкость, заметив промелькнувшую в лице девушки тень страдания.. — Не лучше ли поставить чаю? Ты и без того хорош, кажется…
— А состояние мое, дорогая родительница, тебя не касается, кажется тебе или не кажется, я давно из пеленок выдрался…
— Боже мой, что за язык… ты обиделся? Если так…
Аленка не договорила, ее прервала Оля, по-прежнему неотрывно, но теперь уже как-то отстраняюще смотревшая мимо Аленки на Петю.
— Я пойду, у меня сейчас встреча, — сказала она. — Я, вероятно, некстати, вам нужно решить свои неотложные дела…
— Разве это для тебя что-нибудь меняет? — спросил Петя, внезапно в упор взглянув на девушку, и в глазах у него метнулось бешенство. — Это что-нибудь меняет?
— Безусловно, меняет, — теперь уже с какой-то прикленной улыбкой ответила Оля. — Я же вижу, у вас какой-то свой семейный разговор… Я не хочу мешать… зачем? Ты вот за Денисом должен поехать… Не понимаю, почему ты так разволновался?
— Ах, ты не понимаешь…
— Петя! — предостерегающе сказала Аленка, заметив у сына начинающие подергиваться губы.
— Не беспокойся, — не поворачиваясь в ее сторону, отпарировал он. — Объясни, пожалуйста, Оля, что ты имеешь в виду…
— Оказывается, я должна тебе еще что-то объяснять? Я?
— Конечно! То есть нет… Я хотел… Просто так получилось… Я тебя и не понимаю… Я думал, что давно уже сказал тебе о Денисе… Кажется, даже предлагал тебе поехать вместе…
— То, что ты думал, не считается, и дело совсем не в твоем племяннике, — сказала девушка, поднимаясь со стула и выходя из-за стола. — Денис здесь ни при чем. Просто я вспомнила о неотложном деле, мне сегодня должны привезти из Киева посылку… Мне необходимо быть к киевскому поезду… Ты проводишь меня немного?
— Нет, — ответил он, по-прежнему сильно хмурясь и не двигаясь, не глядя на нее. — Уходи…
— Петя! Что произошло? — храбро ринулась в бой Аленка, с грохотом отодвигая свой стул и вскакивая на ноги. — Объясни…
— Не вмешивайся, мама..
Пока девушка шла по гостиной, потом одевалась в прихожей, он сидел все так же, не шевелясь, глядя прямо перед собою, но, как только мягко щелкнул входной замок, он поднялся с места, подошел к серванту, в руках у него оказалась начатая бутылка коньяку и фужер. Он налил его до краев.
— Петя, не надо! — Аленка беззвучно подошла, намереваясь отобрать у него коньяк. — Все образуется, посмотришь…
— Не трогай меня сейчас, не приближайся, слышишь? — почти закричал он, и не слова сына, а их интонация заставила ее остаться на месте. Он залпом выпил и сразу же налил еще, опять выпил, затем бережно поставил, беззвучно закрыв дверцу серванта; Аленка, застыв, даже как-то профессионально наблюдая за ним, словно потеряла дар речи, в висках сразу заныло и в затылке появилась тяжесть.
— Ах, Петя, Петя, — покачала она головой, когда сын с незнакомым, остановившимся выражением лица и лихорадочно блестевшими глазами тяжело прошел через комнату и почти обрушился на стул. — Видел бы тебя сейчас отец…
— О чем ты? Ты же знаешь, я безвольный, слабый! — он пытался говорить с вызовом и одновременно с улыбкой над своей слабостью.
— Тебе надо лечиться, сынок. Видишь, сам ты уже не можешь остановиться. Лечиться необходимо, Петя… Иначе ты пропадешь…
— Как же, поставила меня в совершенно дурацкое положение! Видите ли, пьяница! Ты ведь намеренно это сделала! — не удержав спокойного, насмешливого тона, выкрикнул он. — Может быть, ты сейчас разбила мою жизнь, Оля этого не простит… вот без нее я точно пропаду! Знаешь она какая… она потрясающая! Я таких не встречал! В отличие от тебя она может жить жизнью другого человека, составить ему счастье. Разве ты поймешь… зачем я говорю, зачем?
— Может быть, к лучшему, что Оля теперь знает… Если она такая, как ты говоришь, она не отвернется, как раз наоборот… И потом, ты ведь и пришел с ней выпивши, она скорее от этого ушла… Да еще снова полез наливать… Ни одна уважающая себя девушка не станет мириться с таким пренебрежением к себе! Боже мой, когда это только началось?
— Нет, зачем ты это сделала? Зачем ты все вокруг себя разрушаешь? — охваченный неудержимым желанием высказать наконец все накопившееся в душе за последние два года после смерти отца, он уже не мог остановиться. — Ты искалечила жизнь отца, а теперь взялась за меня, не можешь удержаться, все вокруг себя тебе надо подчинить… Такой у тебя характер… агрессивный…
— Скажи, чем я искалечила жизнь твоего отца? — тихо, сдерживаясь, чувствуя, как не хватает воздуха, с трудом спросила Аленка.
— Ты ведь сама знаешь…
— Я от тебя хочу услышать! — потребовала, слегка повысив голос, Аленка. — От своего собственного сына… Говори!
— Не кричи на меня! — сорвался и Петя и стал неудержимо бледнеть. — Ты ведь тоже никакая не жар-птица, ты только рядом со своими могущественными мужьями выглядишь выше среднего! Ну какой ты врач?
— Сколько бы ты ни нагородил жестокостей, это не ответ! Чем я искалечила жизнь отца?
— Ладно… что там считаться!
— Нет-нет, говори, это слишком страшно… Ты замахнулся на самое святое… Отвечай, я требую…
— И скажу, скажу! Бросила его в самый трудный момент, ушла к другому! Предала!
Размахнувшись, Аленка сильно ударила его по лицу; голова у сына откинулась.
— Ты! Ты будешь… ты пожалеешь об этом! — рвущимся голосом выкрикнул он, дернул головой раз, второй, торопливо отошел к окну и прижался лицом к холодному стеклу. — Уходи, пожалуйста, — глухо попросил он, стараясь успокоить вздрагивающие руки, пряча их за спину и сильно, до хруста сцепляя пальцы; затем, оторвавшись наконец от подоконника, прошел к дивану и свалился на него ничком, плечи у него затряслись; присев рядом, Аленка осторожно положила руку ему на затылок и сразу почувствовала, как он болезненно съежился.
— Не смей, — сказала она, сама едва удерживаясь от подступивших слез. — Не смей плакать, ты не имеешь права, у тебя у самого когда-нибудь будет сын, он должен вырасти мужчиной. Если она тебя действительно любит, она должна знать… она вернется… обязательно вернется, вот посмотришь, — продолжала Аленка, уже переживая за свою несдержанность и горячность. — Такое тоже бывает, ты сейчас какой-то, сынок, весь нелепый, работать по специальности не хочешь… наводнение тебя куда-то уносит, все одно к одному… Чуть ли не до туберкулеза дело доходит… и со всеми ссоришься… Зачем? И с девушками… что это такое! Ты хоть бы похитрее вел себя, что ли… Весь в отца, тот тоже притворяться не мог, хоть его режь… разве можно так жить? Какой-то вечный странник, иметь такую квартиру в Москве, такую поддержку… Я тебя хоть завтра устрою, ну чего тебя, сынок, носит по свету?
— Не надо меня никуда устраивать, мам, — неожиданно попросил Петя, тепло и понимающе взглянув на нее. — Ты лучше мне про Обухова расскажи. Ты что-нибудь помнишь? Надо же, он мне ни разу ничего не сказал про отца…
— Ты сейчас лучше поспи, — сказала Аленка. — Я тоже почти ничего не помню об этом… Кажется, вначале они очень дружно работали, потом разошлись… Отец дома о своих проблемах и делах не очень-то распространялся…
Она говорила, тихонько поглаживая волосы сына, словно стараясь убаюкать его, как в далеком детстве, и он затих.
— Надо перестать пить. Совсем. Ради Оли, ради твоей будущей семьи. У тебя все впереди, вся жизнь… интересная работа… ты талантливый, у тебя сильная голова, надо ее беречь. В жизни так много интересного… Ты обязательно найдешь свое призвание, да ты его уже нашел… Остается одно — работать. В этой области еще ничего не сделано… Ты один из первых… Я почему-то уверена в твоем успехе, все зависит только от самого тебя, сынок…
Не выдержав, оп повернулся на спину, прижался лицом к рукам матери.
— Перемучиться надо, сынок, перетерпеть, все образуется. Вот посмотришь — все будет хорошо… Спи, до завтра…
— Ничего, — неожиданно ясно и спокойно сказал он, глядя на мать, — Вот дня за три закончу свои дела, подпишу наконец эту треклятую машину и сразу же улечу. Никого и ничего мне больше не нужно… Пошли они все…
— Петя! — предостерегающе повысила голос Аленка, и он, пробормотав: «Хорошо, хорошо, мать, не буду…», отвернулся к стене; подождав еще, она оглядела привычным взглядом знакомую гостиную, отметила все больше воцарявшееся в старой квартире запустение и подумала о том, что надо бы выкроить время и прибраться здесь. Аленка, не разрешая себе расстроиться окончательно, сдвинула брови.
— Я хотела рассказать тебе о Ксении… я ведь с ней встречалась, в ресторане сидели, — неожиданно сказала она и осеклась; сын рывком приподнял голову, глаза у него сухо горели.
— И не подумаю слушать! _ — заявил он почти с ненавистью, с каким-то глубоким страданием. — Я ее ненавижу… эту…
— Не смей! — прервала его Аленка, предупреждая, страшась услышать то, что ей нельзя было слышать от сына, и он сразу опал, уронил голову назад на подушку, крепко зажмурился. И она, подождав, обессиленная окончательно, укрыла его старым пледом, вылила остаток коньяка в раковину, затем вернулась, еще постояла несколько минут над улыбавшимся чему-то во сне сыном, думая о том, что ему давно пора бы определиться в жизни, и хорошо, если бы его новая приятельница оказалась с характером и сумела прибрать этого верзилу к рукам, а то вокруг него всегда группируются какие-то непонятные, самые разношерстные люди, часто без определенных занятий, и что это верный признак начинающейся деградации личности. К себе она отправилась, совершенно отчаявшись от своих мыслей, мучаясь вопросом, откуда Петя мог узнать о Хатунцеве и как унизительно больно услышать об этом именно от сына. И откуда такая беспричинная злоба с его стороны, какая-то грязь, мелочность… Боже мой, этого она не вынесет, это конец…
Промучавшись еще несколько дней, она потихоньку стала приходить в себя, и затем привычный ход жизни и работы притупили остроту поднятых со дна души воспоминаний; Петя же, проспавшись и стыдясь произошедшего, избегая встреч с матерью, решил побыстрее все закончить и уехать, и последние несколько дней пролетели для него словно в каком-то угаре; внешне оставаясь спокойным и невозмутимым, срываясь лишь при попытках матери вызвать его на откровенность, он испытывал такое чувство, словно одновременно двигался в разные стороны. Фактически так оно и было. Он отчаянно кашлял, но упорно отказывался обследоваться, чем ставил Аленку совсем уже в тупик, заканчивал статью, часто бывал на заводах и на предприятиях, продолжая собирать материал для кандидатской; в то же время он предложил Лукашу ввести в журнале новую рубрику сравнительного анализа между лучшими отечественными и японскими или американскими промышленными предприятиями родственного профиля, но главный редактор, сардонически хмыкнув, не раздумывая долго, мягко и бесповоротно отверг эту идею и через Лукаша сообщил, что всему свой срок, что журнал и дальше будет с удовольствием публиковать статьи, связанные с экологией. Петя пожал плечами, заупрямился, проявил характер и, обосновав свое предложение, явился в редакцию и положил несколько мелко исписанных страничек на стол редактору, несмотря на явное его неудовольствие. Отложив кипу гранок, утомленный редактор снизу вверх, сквозь большие, модные очки укоризненно посмотрел на длинного, плечистого, слегка покашливающего верзилу; внимательно прочитал раз и второй принесенный им меморандум, и, когда вторично поднял голову, глаза его сделались по-китайски узкими и радостными, ласково-преданными.
— Я же передавал вам, пока слишком рано, — сказал он решительно, отодвигая бумаги от себя. — Заберите, вы нужны журналу, а журнал вам. Я себе не враг и вам тоже, Петр Тихонович… идите, идите, вы же видите, какое количество работы… Придет время, мы с вами и не такие идеи закрутим… вобьем, заколотим, как вам будет угодно!
— Ну знаете! — взорвался Петя, и лицо у него пошло пятнами. — Это же, простите, Павел Трофимович, трусость. Чем скорее мы начнем изучать международный опыт в организации экономики…
— Знаю, знаю, однако ничего не выйдет! — прервал его Вергасов, вновь придвигая к себе истерзанные гранки. — Простите, ничем не могу помочь…
— Ну так я вообще больше никогда ничего вам не пришлю, — понижая голос, сказал Петя, невольно заражаясь от редактора нервозной решительностью и непримиримостью, и даже попытался сделать такие же приветливые глаза. — Верните мне, пожалуйста, статью, ту, что вы ставите через номер. Я настаиваю!
— Не всегда же у вас будет такое настроение. А впрочем, как хотите, я распоряжусь… У вас все, Петр Тихонович? — спросил редактор все тем же, как показалось Пете, китайским голосом, и его заграничные очки сверкнули и погасли, а Петя вылетел из кабинета не прощаясь, и, столкнувшись нос к носу с Лукашом, сделал зверское лицо, крикнув ему напоследок: «Надо полагать, одна шайка-лейка здесь окопалась!», проскочил мимо, и больше в редакции его никто не видел. Лукаш позвонил ему дня через два; узнав его по голосу, Петя молча положил трубку; часа через три Лукаш позвонил еще и, опережая реакцию на другом конце провода, не здороваясь, торопливо сообщил, что причитающийся гонорар выслан на домашний адрес Пети и что им необходимо встретиться. Чертыхнувшись, Петя опять бросил трубку; Лукаш послушал гудки, улыбаясь, тоже положил трубку и сказал стоявшему рядом Вергасову:
— Дожмем, Павел Трофимович, никуда он от нас не денется… Он ведь, по сути дела, совершенно беспомощный… где он найдет такую лафу? Я вас уверяю, — добавил он, заметив набежавшую на сухое и надменное лицо шефа легкую тень, — игра стоит свеч…. я к нему загляну… И потом, он где-то в экспедиции попал в тяжелый переплет, едва выкарабкался, сейчас, кажется, болен. У него что-то с легкими, сильно застудился, но упрям. У него явно какой-то сдвиг в башке, все только сам! Вчера его мать звонила, просила поговорить, она считает, что ему необходимо серьезно лечиться.
— Ничего, какие там болезни в ваши годы, — сухо возразил Вергасов. — Пусть окончательно успокоится… Несомненно, избалован, но ведь действительно талантлив, сам все разрешит и определит. Чую в нем задатки, а я еще никогда не ошибался, — внезапно разговорился обычно немногословный и замкнутый шеф, и Лукаш услышал много интересного; и хотя в душе у него и шевельнулось чувство личной обиды за себя и за свой, по определению шефа, широко распространенный тип тягловой лошади, Лукаш остался доволен; все-таки основную, главную ставку шеф, по его же словам, делал именно на тягловых, способных из месяца в месяц, из года в год, методично и не останавливаясь, тянуть телегу познания и прогресса; люди же, выдающиеся по своим данным, быстро выдыхаются и очень неподатливы; требуются огромные усилия, чтобы заставить их идти в общем потоке, но для борьбы с ними, слава Богу, за много тысячелетий выработаны свои методы… И один из них — видимость свободного поиска и свободного, ничем и никем якобы не ограниченного выбора пути…
Тут Вергасов остро глянул поверх очков в лицо Лукашу, убедился, что тот внимательно слушает и понимает суть дела, подумал, что не ошибся, остановив выбор именно на нем, и продолжал развивать свою теорию дальше; Петя же в это время был занят совершенно другим, и мучили его весьма далекие от научной карьеры, от журналистики и экономики мысли и чувства, и были они связаны прежде всего с Олей, с их ставшими неровными, почти мучительными отношениями, и многое в его поведении, казавшееся даже хорошо знавшим его людям неестественным, странным, а то и взбалмошным, объяснилось именно этим обстоятельством. Петя мучился неизвестностью и ревностью, но ложная гордость не позволяла ему позвонить первым; то он, забросив все дела, стоически, считая себя мучеником, а ее мегерой, ждал, просиживая у телефона часами, а то вдруг лихорадочно хватался за книги, бежал в библиотеку, заказывал немыслимое количество книг и материалов, зарывался в них с головой, просиживал до самого закрытия зала, а затем шел домой пешком, ничего не видя вокруг и ничего не соображая; приходя домой, он первым делом подходил к телефону, долго глядел на него, словно пытаясь выяснить с помощью этого своего магического созерцания некую роковую тайну, готовый в любую минуту схватить что-нибудь тяжелое и расплющить ненавистный аппарат. Звонили мать, Лукаш; несколько раз звонил из Хабаровска Обухов, давал советы, как себя держать дальше и куда обращаться, и всякий раз заботливо справлялся о здоровье; Петя подозревал, что дело не обошлось без вмешательства матери, а когда, наконец, Обухов прямо предложил шестимесячный отпуск для окончательной работы над диссертацией и добавил, что он, то есть Петя, может на него рассчитывать, как на каменную гору, в любом случае, у Пети больше не осталось сомнений. Он решил объясниться с матерью как можно серьезнее, попросить оставить его здоровье в покое; он бы так и сделал, если бы не продолжавшаяся все сильнее занимать его и даже мучить неопределенность в отношениях с Олей. Порой он готов был немедленно ехать к ней и требовать решительного разговора, но тотчас начинал презирать себя и говорил, что, если девушка может вот так отрубить, значит, она никогда не любила и не может любить. Он все чаще начинал ненавидеть ее, вернее, думал, что ненавидит, и только незавершенные дела удерживали его на месте: он знал, что в любую минуту может сорваться и улететь. И вот однажды, измотанный долгим и нудным ожиданием в приемной одного из главков по поводу виз на получение необходимой счетной техники для филиала, он наслаждался покоем, тишиной и прочностью старой квартиры и возможностью ничего не делать и молчать; когда телефон зашелся долгим и задорным звонком, он в первое мгновение даже не сообразил, что произошло, и, отодвинув стакан с чаем, подошел к телефону, он безошибочно знал (так уж устроены влюбленные), что неожиданный звонок связан с Олей или даже что звонила она сама. Настойчивый зов телефона завораживал, от него в сердце распространялась легкая, летящая теплота; медля, наслаждаясь, затем испугавшись опоздать, он схватил трубку.
— Слушаю, — сказал оп, стараясь говорить спокойно и даже равнодушно. — Конечно, я, Брюханов… Здравствуйте… что? Подождите, зачем же так? Я сейчас же приеду…
— Я вас не впущу, — звенящим голосом сказала на другом краю Москвы Анна Михайловна, и он услышал, как она всхлипнула. — Приходить незачем, поздно. Я вас не впущу!
— Анна Михайловна, успокойтесь… Что случилось? Вы можете мне сказать?
— Не мо-огу! Не-ет! Не-ет! — торжествующе-бессильно пропела она. — Вы просто совершенное ничтожество! Вам незачем ничего знать! Не пытайтесь больше, слышите, не пы-тай-тесь больше сюда даже приблизиться! Я вас оскорблю! Выгоню!
— Анна Михайловна…
Петя услышал короткий треск: трубку бросили, оборвав его на полуслове, и он, посидев с минуту, совершенно растерянный, не зная, что и думать, быстро вскочил, кое-как собрался, выбежал на улицу мимо знакомой, благообразной привратницы, не поздоровавшись и даже не заметив ее, что заставило старушку надолго прервать бесконечной вязание, поймал такси и через полчаса уже топтался у знакомой двери, с тяжелым сердцем, непрерывно звоня. Дверь распахнулась, и он увидел Анну Михайловну, всю какую-то необычайно растрепанную, маленькую и невероятно воинственную; не дожидаясь приглашения, Петя шагнул через порог, и тут внезапно миниатюрная, почти игрушечная старушка, с трясущимися от гнева губами, стала подпрыгивать, беспорядочно стучать Петю в грудь невесомыми кулачками и стараться вытеснить его назад за дверь.
— Как вы смеете! Как вы смеете! — говорила она, сверкая глазами. — Вы сюда не войдете! Никогда больше не войдете! Не войдете! Не войдете! Не войдете!
— Войду! — буркнул оп, невольно задирая голову повыше, чтобы разгневанная хозяйка не могла достать ему до лица, и медленно протискиваясь по коридору все дальше. — Войду, — повторил он. — Можете вызывать милицию. Что с Ольгой?
— Нахал! Бессердечный человек! — заявила Анна Михайловна, последний раз подпрыгнув и толкнув Петю в грудь назад к двери, затем, тяжело дыша, свалилась на стул возле зеркала и стала молча и бессмысленно смотреть на молодого верзилу, основательно исхудавшего за неделю неврастении и тоски, с трудом сдерживающего приступ кашля; жалея ее, он сказал:
— Вы меня мучаете, Анна Михайловна… Скажете ли вы наконец, что с Олей? Где она сама? Что случилось?
— Я должна вас спросить, я! — вновь повысила голос Анна Михайловна. — Боже мой, Боже мой, упустить такую девушку! Да, да, мне нечего вас оберегать, я все скажу! — мстительно продолжала она, заметив, как Петя вздрогнул. — Я настоятельно советую ей побыстрее выйти замуж за другого! За человека, который ее любит еще со школьной скамьи, который ее обожает и готов для нее… на все, понимаете, на все! И она просто дура, что не сделала этого до сих пор.
— Анна Михайловна…
— Нет, нет, выслушайте меня до конца! Не делайте взволнованный и страдающий вид, не стройте из себя благородного юношу! — остановила его она и, немного отдохнув, вновь пошла в наступление: — И даже это не главное, вы, безжалостный человек, растоптали в ней личность! Понимаете, личность! Такая гордая, с такой прекрасной душой — и вот ей встречается на пути такое… такое… бесчувственное млекопитающее в штанах, представляется этаким непорочным ангелом — и она забывает все; она готова на все! И идет на все! Она ничего больше не видит, и не хочет знать. Боже мой, Боже мой! Слышите, немедленно освободите ее душу, немедленно! Я требую!
— Как же я освобожу! — теперь уже пришел в волнение и Петя и потребовал: — И не смейте меня оскорблять! Я этого не выношу!
— И не подумаю! — заявила хозяйка вскакивая и снова подступая к нему. — Вы получаете по заслугам! Вы… вы…
— Стойте! Вы ведь добрый человек, вы и мухи не обидите… Зачем же так? — с невольной укоризной и обидой оборвал ее Петя; у него губы задрожали, и тогда Анна Михайловна, всхлипнув, сама ткнулась маленькой головкой ему под мышку и расплакалась.
— Скверно! Как это скверно! — говорила она сквозь слезы. — Зачем же люди мучают друг друга… Как вы могли! Как вы могли!
— Да что, что я мог! — выходя из себя, почти закричал Петя, с трудом сдерживаясь, чтобы не схватить ее за плечи и как следует не тряхнуть. — Что же я, наконец, сделал? Что? Говорите…
— Вы еще и актер! Вы еще и не знаете! — не желая сдаваться, возмущалась и Анна Михайловна. — Она не успела уехать в командировку, а вы уже у другой, вы уже… Она даже ребенка от вас не захотела! Она… Боже мой, что я говорю…
— У другой? У какой другой? Какого ребенка? Что за галиматья… Подождите… Да не прыгайте вы, ради Бога! — окончательно сорвался Петя, затопал и, чувствуя, что краснеет, все же не дрогнул под пронзительным взглядом безмерно разгорячившейся старушки, поймал ее руки, легонько сжал их. — Не было этого, ложь! Ложь! Как вы можете не верить… мне! — выдохнул он, сам себе изумляясь и клянясь в первую же встречу свернуть Лукашу шею («Он! Он, мерзавец! — стучало в голове. — Больше некому!»), и в то же время увлекая хозяйку из прихожей в комнату. — Нам необходимо поговорить! — требовал он. — Отвратительная мерзкая ложь! Так вот оно что! А я мозги вывихнул, никак ничего не пойму! Нет, этого так нельзя оставить! Как же она могла! Нет, вы окончательно все с ума сошли. Успокойтесь, вы успокойтесь, вы же видите, я спокоен, я — ничего… Ах, черт возьми! Это был бы непременно сын… Понимаете — сын!
— Что за чушь! — слабенько выкрикнула окончательно обессилевшая хозяйка. — Откуда такая уверенность?
— А я говорю — сын! Я знаю!
Не выпуская инициативы, Петя провел старушку, ослабевшую от чрезмерных перегрузок, в комнату, придерживая за сухонькие плечи, и бережно усадил, предложив согреть чаю; привыкшая всю жизнь ухаживать за другими и не замечать себя, она окончательно расстроилась, размякла и расклеилась, по ее словам, пришла в совершеннейшую негодность. Намереваясь разрядить обстановку, чрезмерно наэлектризованную, для дальнейшего необходимого разговора, которую сама же и создала, она немного поплакала, посморкалась в платок, затем, взглянув в зеркало, покачала головой, тронула себя под глазами и стала хлопотать вокруг Пети, предлагая ему поужинать и выпить чаю, а он все пытался выбрать момент и откровенно спросить об Оле; он даже вновь начал сердиться на старушку, отчего она по-прежнему молчит и ничего не хочет ему сказать, не так ведь трудно было и догадаться, каково у него на душе. Но и сама Анна Михайловна, отлично зная, чего ждет Петя, не могла сказать ничего определенного; она уже много раз выговаривала себе за свою несдержанность, распущенность, как она сама определяла свое поведение, и совершенно не знала, как же вести себя дальше, о чем теперь говорить с этим молодцом с мрачно горящими черными глазищами, которому она неизвестно зачем на свою голову позвонила, тем более что племянница строго-настрого запретила ей. И дальше они вели себя каждый сообразно со своей тревогой: хозяйка усиленно старалась обратить внимание гостя на банку малинового варенья, собственноручно приготовленного еще прошлым летом во время недельного гостеванья у старой подруги на даче, с добавлением листьев вишни и цветов липы, а он то и дело старался перевести разговор на старую, еще дошкольную фотографию Оли, висевшую в черной резной рамке на стене, но Анна Михайловна всякий раз пренебрежительно говорила, что работа неудачная и не стоит на ней задерживаться. Время шло, и он уже подумывал встать и распрощаться, и как раз в это время раздался, шум в прихожей, послышались веселые, оживленные голоса, и Анна Михайловна, тревожно взглянув на Петю, стремительно встала и вышла из комнаты, оставив дверь открытой. У Пети в груди заныло и что-то черное, бархатистое, жаркое плеснулось перед глазами; он встал, проклиная себя за медлительность, шагнул было к двери, но тут же отошел к окну. Оля кого-то уговаривала остаться и выпить чаю, и молодой, сильный мужской баритон, от которого у Пети все сразу же стало на дыбы, благодарил; что-то робко и невпопад сказала Анна Михайловна, и Петя, старавшийся удержать на губах легкую улыбку, увидел вначале Олю, затем мужчину лет тридцати, чуть пониже себя, с пышной соломенной шевелюрой. По лицу Анны Михайловны Петя тотчас понял, что и для нее появление племянницы с неизвестным светлоголовым, светлоглазым улыбающимся кавалером полнейшая неожиданность и что она попала в незавидное положение.
— О-о! — сказала Оля совершенно чужим голосом. — У нас гости… Здравствуйте, Петр Тихонович… Знакомьтесь, Виталий, это старый тетин знакомый, Петр Тихонович Брюханов, они давно дружат… А это Виталий Эдуардович Аксенов… доктор паук, уже нашумел, из края в край исколесил матушку Азию, — закончила Оля с нарочитой торжественностью в голосе, отступила на шаг в сторону, словно стремясь несколько иронически оценить дело рук своих; мужчины же, обменявшись взглядами, безошибочно почувствовав друг в друге соперника, быстро, стремясь поскорее завершить неприятную им и ненужную церемонию, пожали руки. Виталий сказал при этом: «Очень приятно», а Петя, лишь слегка кивнув, вновь отступил к окну, на выбранную для наблюдения позицию. У него от пришедшей определенности даже настроение улучшилось: вот все и разъяснилось, говорил он себе с облегчением, как все просто и обычно. Не надо искать никаких причин и не надо ничего объяснять; и мать не виновата, наоборот, надо перед ней извиниться; случилось то, что и должно было случиться. Появился весь вон какой удивительно соломенный, обожженный пустынями Виталий — и круг замкнулся. Высокие материи и категории кончились, налицо перспективный доктор наук, а с него, с интеллектуального путаника и бродяги, что возьмешь? И Лукаш здесь, надо думать, ни при чем, так уж сложилось, и некий мифический ребенок, так встревоживший нервную Анну Михайловну, скорее всего плод ее расстроенного воображения…
С любопытством наблюдая за поднявшимися хлопотами, Петя успокоился, вернее, убедил себя в своем равнодушии к происходящему; стоять дальше, когда уже все сидели, было неудобно и неловко, и он незаметно пристроился на диване; Оля же, занятая исключительно доктором наук, только на него и глядела, только с ним и разговаривала, но Анна Михайловна, выбрав момент, когда племянница накладывала Виталию в блюдечко знаменитое малиновое варенье с вишневым листом и липовым цветом и о чем-то тихо говорила ему, оказавшись рядом с Петей, тоже понизила голос почти до трагического шепота:
— Если вы сейчас уйдете, я перестану вас уважать! Навсегда! Будьте мужчиной и борцом!
И хотя глаза у старушки блестели, верный признак близившегося взрыва, Петя, теперь уже сам призывая ее смириться с неизбежным, благодарно улыбнулся ей; он уже твердо решил через минуту встать, попрощаться и навсегда забыть сюда дорогу, но Оля, ничего сейчас не упускавшая, оставила доктора наук и, глядя в их сторону, засмеялась:
— Тетя, тетя, ты, верно, совсем заговорила Петра Тихоновича, а ему и домой пора, у него такая гора дел и обязанностей… Ты не забыла?
— Ольга! — негодующе сказала Анна Михайловна. — Я попрошу тебя не лезть в чужие дела! Это, по крайней мере, неэтично!
— Тетя, что ты, зачем же эти ложные приличия? Ведь Петр Тихонович и в самом деле, кажется, умирает со скуки…
— Тебе кажется! Ты, милая племянница, перекрестись! — не осталась в долгу Анна Михайловна, и Петя, еще раз оскорбленный откровенным и грубым желанием отделаться от него поскорее, забывая о только что принятом решении, к торжеству старушки, заявил, что он, пожалуй, еще выпьет чашку чая, и пересел ближе к столу.
Удачно, сверх ожидания, завершив в Москве свои дела, Петя до своего, несмотря на категорические возражения Аленки, возвращения в Хабаровск, успел даже съездить за племянником к деду на кордон; сделал он это весьма неохотно, хотя Дениса он любил и был сильно привязан к нему; в обратной дороге он много и с удовольствием рассказывал заметно окрепшему за лето мальчику о дальневосточной тайге и реках, о наводнениях на Амуре. Когда Аленка подхватила потяжелевшего за лето на дедовских харчах внука на руки и закружила его по комнате, Петя с облегчением занялся другими делами и вскоре ушел; в глубине души он побаивался своего племянника и с трудом выдерживал его какой-то особенно пристальный, прямой взгляд. Сразу помолодевшая Аленка, забросив на время свои выкладки и схемы (она возглавляла спецгруппу, работающую по заданию института над таблицами контрольных данных городской наркологической службы), принялась деятельно готовить Дениса к школе и внимательно к нему присматривалась, пытаясь понять, что за изменения произошли в характере мальчика за два месяца пребывания на кордоне. Несомненно он физически окреп, поздоровел, заметно вытянулся; из пухлощекого, рыхлого горожанина превратился в загорелого крепыша с густо исцарапанными руками и ногами. Внук наотрез отказался, например, чтобы она, как раньше, собственноручно купала его; непривычно, сумрачно, совсем по-брюхановски нахмурившись, он заявил ей, что уже не маленький и вымоется сам, без ее помощи. В ответ Аленка затормошила внука; он отчаянно отбивался от ее ласк и, получив наконец свободу, принялся неторопливо, обстоятельно, как и все, что он теперь делал после возвращения от деда, затачивать разноцветные карандаши подаренной ему в числе других сокровищ черно-белой, овальной, в форме пингвина точилкой. Взбивая мусс и одновременно поглядывая на подходившее тесто для беляшей (она решила полакомить внука его любимыми кушаньями), — Аленка с удовольствием слушала рассказы про кордон, про белое-белое поле и про Дика и думала о своем; она старалась никогда не вспоминать своего сумасшествия, время своего разрыва с Брюхановым и ухода к другому, когда дочь на какое-то время осталась фактически без отца и без матери, на руках доброй, но недалекой старухи — Тимофеевны, без конца причитавшей над девочкой о ее несчастной сиротской судьбе; вот когда, пожалуй, и обозначилась самая первая трещина, ведь мужчина может простить женщине измену, а ребенок матери предательство не прощает никогда; здесь срабатывают какие-то иные, неведомые и непредсказуемые биологические силы и связи. Много ли у нее оставалось времени для детей от работы, от мужа, от ее многочисленных общественных нагрузок, от желания нравиться, а главное, пробиться выше, доказать какую-то свою исключительность? Кому доказать? И кто возьмется взвесить весомость сделанного ею, кроме нее самой? Куда пойдут стрелки? Надо честно и бесстрашно — самой себе в глаза… С другой стороны, сколько людей она поставила на ноги, вернула им радость в жизни… Именно, именно… вот утешение и оправдание, делала одно, упускала другое, просмотрела души двух самых близких существ, потому что не смогла, не сумела отдать принадлежащее им по праву естества — всю себя без остатка, все свои помыслы… За все в жизни приходится платить, но такая плата слишком непосильна, она чувствует, что еще чуть-чуть — и не выдержит, надломится.
Аккуратно доев все до последней капли и даже вычистив тарелку досуха кусочком хлебного мякиша, Денис совсем как-то по-иному, чем раньше, сказал: «Спасибо», и Аленке так ясно представился отец на кордоне за своим дубовым столом, как если бы она видела его перед собой на самом деле; сердце ее захлестнула нежность; именно этот мальчуган, беззастенчиво, пристально устремивший сейчас на нее свои золотистые глаза, послан ей жизнью как милость, как единственная возможность оправдать самое себя, успокоиться и очиститься от своей вины, если она была, в нем сейчас главный ее долг и искупление перед жизнью, не выполнив которого ей нельзя будет спокойно уйти, несмотря на все сделанное.
— Денис, — позвала она дрогнувшим голосом, — ну, расскажи еще, как вы там жили, как там у деда? — попросила она и, по выражению глаз, по оживившемуся лицу внука уже зная ответ, испугавшись кольнувшей ее ревности, поспешила добавить: — Да что я спрашиваю! Сама бы там жила, век не уезжала… дед у нас совершенно замечательный… Ничего не скажешь, с дедом нам здорово повезло. Пожалуйста, Денис, не грусти, осень скоро промелькнет, затем зима пройдет, не успеешь оглянуться — весна на носу. А там, глядишь, снова на кордон поедешь, правда? Хочешь снова к деду на кордон? Вот и хорошо. Если будешь слушаться и хорошо учиться, можешь жить все лето у деда…
— Правда? — как о несбыточном счастье, переспросил мальчуган, бросаясь к ней с разгоревшимися глазами. — Правда, бабушка?
— Правда, ну, конечно, правда, Денис, — быстро, не задумываясь, ответила она, стараясь подавить подступивший неведомый страх. — Я так по тебе скучала… Ты ведь меня не забыл, правда? Тебя здесь так все ждали, я даже билеты в цирк сколько раз покупала, думала, приедешь вот-вот, и мы сразу в цирк… А деда Костя с тобой в уголок Дурова собирается, знаешь, там звери стирают белье и лечат друг друга… Давай, давай иди мойся, я тебе чистые трусики и майку приготовила… Ты теперь взрослый человек, ученик первого класса, и все теперь умеешь делать сам. А чего не умеешь — научишься… Так наш дедушка говорит, дед Захар, верно?
Не много прошло времени со дня приезда Дениса, но он с каждым днем все больше озадачивал Аленку своей какой-то необычной для ребенка собранностью, деловитостью и вдумчивостью. Она вспоминала своих собственных детей и не находила в них ничего общего в сравнении с внуком. И она не ошиблась: мальчик с большим интересом, как-то враз, без усилий стал бегло читать и писать, еще лучше рисовал, и она с улыбкой часто наблюдала, как он по вечерам, высунув от напряжения кончик языка, сопел над альбомом. Стараясь теперь как можно больше быть дома, она устраивалась с работой где-нибудь неподалеку; изредка они переговаривались; она начинала находить удовольствие в этих тихих домашних вечерах, особенно когда Шалентьева не случалось дома. Денис все больше втягивался в учебу, и лишь иногда она замечала в нем какую-то недетскую серьезность: сидит над раскрытой тетрадкой или книгой с устремленными прямо перед собой невидящими, застывшими глазами.
— Денис, Денис, — окликала его она, — ау, ты чего задумался?
— Да нет, бабушка, я ничего, так, Дика вспомнил, — вздрагивая от неожиданности, не вдруг отзывался Денис; глаза у него гасли, и он опять принимался за свои тетрадки и книжки. Она никогда не лезла к нему в душу, но, памятуя о своих собственных детях, старалась незаметно участвовать во всех делах внука, естественно втягивая в свои заботы и Шалентьева; и тот, занятый своими трудными и сложными мыслями и планами, вначале нетерпеливо отмахивался, но вскоре невольно оказался вовлеченным в совершенно новый для него по краскам и восприятию, непосредственный, порой удивительно сложный и загадочный мир детства, где так же, как и в высокой политике, каждый новый шаг нужно было завоевывать, а самое главное, закреплять упорными терпеливыми стараниями, где каждую минуту могли произойти неожиданности и после любого промаха приходилось начинать все сначала. Денис часто утомлял Шалентьева своими вопросами и проказами, но тем не менее Шалентьев уже чувствовал какую-то внутреннюю нерасторжимую связь с упрямым, своевольным мальчишкой, только в возне с Денисом на время как бы разжимались жесткие тиски необходимости, а после пытливых непрерывных вопросов неугомонного мальчугана, часто ставящих Шалентьева, человека в общем-то рационального, неулыбчивого, наглухо замкнутого на самом себе, в тупик, ему как бы приходилось переосмысливать раз и навсегда затверженные основы бытия. В общении с мальчиком он чувствовал себя помолодевшим, обновленным и сильным, и тем неожиданнее и резче была его реакция, когда однажды, в один из вьюжных февральских вечеров, Аленка позвонила ему и упавшим, бесцветным голосом сообщила, что Денис исчез; в первую минуту он даже решил, что ослышался.
— Вот уж глупая шутка… Как исчез?
— А так, не вернулся из школы, до сих пор его нет. И привратница не видела… Приезжай домой, я все обзвонила, я с ума схожу…
— Погоди, погоди, — остановил он жену. — Какая-то чепуха… Очевидно, зашел куда-нибудь… Мальчишки… Малышевым звонила? Он с этим… Эдиком дружен…
— Звонила, звонила, — не дала договорить ему Аленка, неосознанно отмечая про себя неожиданную осведомленность мужа. — И Павлику Петрову звонила, и Вале Абрамову… Послушай, Костя, ты сам не волнуйся… самое неприятное в другом. Он сегодня и не приходил в школу. Я классному руководителю звонила и в школе была, никто его сегодня не видел. Учительница думала, заболел. Я там все вверх дном поставила.
— Ну, это уж совершенно невероятно! — Шалентьев не знал, что думать. — Ведь школа-то в двух шагах, через двор, даже на улицу выходить не надо… Ну ты успокойся, отыщется, ничего, с ним не могло случиться… Хорошо, хорошо, выезжаю. Ничего без меня не предпринимай….
В эту ночь в Москве не стихала метель; тесные переулки и широкие новые проспекты, просторные гулкие площади и тесные старые московские дворики насквозь пронизывали озорные снежные потоки, и все тонуло в белесой беспорядочной сумятице; самые яркие фонари слепо просвечивали огромными, зыбкими, почти фантастическими шарами; такой метели давно не помнила Москва, и не только Аленка с мужем, не отходившие от телефона, бодрствовали в эту ночь. Многие старые люди, страдавшие подагрой и бессонницей, измученно ворочались с боку на бок, вновь и вновь включали свет, прислушиваясь к неутихающим порывам ветра за окнами, косым, хлещущим в стекла снежным потокам, вспоминали времена молодости, румяную довоенную Москву с низко плавающим в сухой морозной мгле огненно-красным поплавком солнца, ругали ученых, испортивших своими космическими экспериментами климат, оправдывающих сделанное бесконечными, неслыханными циклонами, областями высоких и низких давлений. Может быть, старые, пожившие на свете люди были в чем-то и правы; за современной наукой давно уже числились не одни только достижения; все больше становилось грозного в природе, пугающего, необъяснимого; погода в эту зиму на планете действительно как будто поменяла времена года и части света. Весь земной шар был охвачен катаклизмами: в Австралии бушевали гигантские лесные пожары, по Южной Америке катилась волна мощных землетрясений, Европу заносило многометровыми снегами, а на северо-востоке Азии один за другим просыпались вулканы, И метель, обрушившаяся на Москву в эту ночь, тоже была необычайной по своей сокрушающей силе и охвату. Пробушевав сутки и не думая стихать, распространяясь на северо-запад, она захватывала все новые и новые области, набирая силу, срывала линии электропередач, сковывала движение поездов и автотранспорта. Спутались все графики, и поезда, отходившие от Москвы, намертво останавливались на перегонах из-за мощных снежных заносов.
Скорый поезд из Москвы по расписанию стоял в Зежске всего три минуты. Дежурная проводница из пятого вагона, задыхаясь от рвущих, сбивающих с ног порывов ветра, держась за поручни, выбравшись на перрон, выпустила трех пассажиров и сейчас же торопливо нырнула в тамбур. «Прямо конец света», — подумала она, зябко ежась и подбрасывая в печку уголь, в то же время опасаясь того, что на такой дикий рейс никакого угля теперь не хватит, и пассажиры скоро станут скандалить, и будет нервная и нехорошая ночь. В этот момент опять, теперь уже словно сама собой, резко распахнулась дверь вагона, в тамбур ударил ветер и клубящийся снег. От неожиданности проводница вскрикнула — опять какой-нибудь полоумный, опоздавший на посадку в ее вагон, но на перроне, насколько она могла разглядеть сквозь крутящуюся снежную круговерть, никого не было видно, и она, поднатужившись, поспешно водворила дверь на место и намертво защелкнула ее. Тут поезд тронулся и, как длинное гигантское чудовище с мутными полукружьями глаз, обрывая с себя кипящие клочья метели, с трудом отвоевывая метры пути, натужно пополз в густую тьму, а на пустынном зежском перроне остался едва удерживаясь на ногах, так неожиданно пропавший и наделавший столько переполоху Денис. От метельных потоков в трех шагах ничего не было видно, фонари вверху беспорядочно мотались огромными, еле различимыми слепыми кругами. Мальчик привалился спиной к засыпанному снегом какому-то дощатому строению и перевел дух. В первую минуту он испугался, затем из бушующего вокруг хаоса в его потрясенном сознании, в бешено колотящемся сердчишке выделилась одна нота; он почувствовал приближение чего-то самого чудесного в своей жизни; ветер, веселый, плотный, наполнивший его радостным ожиданием, вот-вот должен был подхватить его, поднять высоко в воздух и пронести высоко над землей, над лесом, до самого кордона, где его непременно встретят дед Захар, Дик и Серый; он заберется к Серому на теплую широкую спину, и они будут скакать по снежному лесу. Он приготовился, расставил руки пошире и даже несколько раз подпрыгнул; и он не ошибся. Белое, плотное крыло метели подхватило его, подбросило вверх и, крепко, словно жаркими сильными руками, обхватив со всех сторон, куда-то понесло; сердце у него гулко и радостно забилось. Он увидел внизу частые, разноцветные огни и звезды; несущее его упругое крыло чуть ослабло, и ощущение полота и высоты резко оборвалось; перед Денисом оказался улыбавшийся ему, приветливо махавший хвостом Дик.
«Денис, а Денис, ты ничего не знаешь? — сказал ему Дик. — Вчера у нас на кордоне был сам хозяин…»
«А дед Захар? Где дедушка Захар?» — спросил Денис, легко перепрыгивая с тугого метельного крыла ближе к Дику и обнимая его за напрягшуюся шею; Дик тут же лизнул его в щеку теплым шершавым языком и ничего не ответил. Денис увидел деда сам; тот колол дрова, ловко ставил березовый кругляш перед собой, крякал, взмахивал топором — и кругляш разлетался надвое.
«Дед, дед, постой, я тебе помогу!» — звонко крикнул Денис и, не услышав своего голоса, озадаченно оглянулся на Дика, но того уже не было рядом; и тогда Денис, поскользнувшись, с остановившимся от восторга сердцем полетел куда-то вниз, прямо в сплошное море горевших огней и звезд.
Когда он пришел в себя, до него откуда-то издалека, еле слышно стали доходить голоса, чьи-то внимательные, участливые лица склонились над ним.
— Крепкий мальчонка… это черт знает что такое… я бы таких родителей вздрючил как следует… родительских прав лишил… Моя вон вторую девку рожает… везет кому не надо… Мне бы такого мальца… Украл бы, ей-Богу…
— Будем надеяться, что натура свое возьмет, сильно его прихватило… осторожней, товарищ старший лейтенант, осторожней… Так оно и бывает в жизни, кому не надо — везет, а другой так своего часа в жизни и не дождется… Осторожней, говорю вам! Он, кажется, в себя приходит, — встревоженно проговорил мягкий женский голос, и Денис различил лицо склонившейся над ним пожилой женщины в докторской белой шапочке, плавными и сильными движениями растиравшей ему грудь, живот, ноги; специфический, неприятный запах ударил ему в ноздри, он сморщился и чихнул.
— Ну вот, будь здоров! — весело прозвучал над ним еще одни, тоже как будто знакомый голос, очевидно, того самого старшего лейтенанта, который хотел его украсть, и туг Денис увидел заветренное, темное молодое лицо, затем погоны, большие руки и сразу почувствовал к этому человеку полнейшее доверие и даже потянулся к нему. Женщина в белом улыбнулась им обоим, ловко приподняла Дениса, дала ему сладкого горячего, обжигающею чая и стала одевать.
— Что за зима сегодня! — неизвестно кому пожаловалась она со вздохом. — Моих знакомых до самой трубы занесло, они на окраине живут. Я такого не видывала… Вторые сутки буран, ведь уже восемь утра, а в окнах сплошная тьма… Не знаю, как домой добираться… транспорт не работает… автобусы не ходят…
— Зима настоящая, русская, — с неожиданным удовольствием подтвердил старший лейтенант, продолжая искоса, незаметно наблюдать за мальчиком, и тот, ощущая неизвестно откуда исходящую опасность, внутренне напрягся.
— Ну вот так, дружок, — сказала женщина в халате, закончив одевать Дениса. — Теперь, пожалуйста, полежи спокойно. Отдохни. Угораздило же тебя потеряться… Зовут-то тебя как?
— Денисом…
— Мужественное имя… Откуда же ты ехал? И куда? Или ты, парень, наш, зежский? Что с тобой случилось?
— Ничего не случилось, — не глядя на нее, хмуро ответил Денис. — Я к деду на кордон ехал… он здесь на кордоне, дед Захар…
— Ты ехал один? — спросила женщина в халате, и Денис, уловив в голосе у нее недоверие, окончательно насторожился. — Тебя что же, в Москве посадили в поезд одного и поручили проводнику? Давай посмотрим твой билет.
— Меня так посадили, без билета, — сказал Денис, чувствуя, что дело принимает нежелательный оборот. — Меня до Зежска посадили, а потом у меня пять рублей есть — до кордона доехать…
— Хорошо… До какого же кордона, ты знаешь? — спросила женщина в белом, и глаза у нее стали грустными и жалеющими; она подумала, что даже за таким вот маленьким человечком уже кроется какая-то трагедия, и он не хочет о ней говорить, и спросить прямо об этом его тоже нельзя, можно стронуть нечто совсем уже запретное в детской душе, и Денис, хотя и не мог бы ничего объяснить словами, почувствовал доверие к женщине в белом халате, с грустными, понимающими, усталыми глазами, и установившуюся между ними связь.
— Демьяновский кордон, — сказал оп. — Там дед Захар…
— Прекрасно, молодец, Денис, — сказала женщина в белом и уже старшему лейтенанту: — Вы позвоните, пожалуйста, Серегин…
— Позвонить? Кому же? Какой-то кордон, какой-то дед… Слушай, Денис, давай мы с тобой поговорим по-мужски, начистоту… Никто тебя обижать не собирается…
— Подождите, подождите, Серегин, — остановила его женщина в белом. — Вы и звоните в лесничество, лесничему… Кажется, Игнат Назарович Воскобойников… да вот же справочник, уточните… Уж он свои кордоны должен знать… Вы звоните, мы пока немного перекусим, у меня несколько бутербродов есть… есть горячий чай в термосе.
Старший лейтенант подчинился, сел к столу с телефоном, долго листал пухлый, с обтрепанными углами справочник, набрал номер; сначала на его лице промелькнуло недоверие, затем оно стало строже, суше; отвечая кому-то и задавая вопросы, он раза два с любопытством взглянул в сторону жующего Дениса, занятого хлебом с колбасой и чаем.