7. Жихарева
Есть в жизни один волшебный порог, который никто не может переступить равнодушно.
Это порог школы. Даже той, где человек никогда раньше не был. Где никогда не учились его дети.
Пусть человек уже стар, все равно он не без робости переступит школьный порог. А переступив, сразу вспомнит то, о чем давным-давно не вспоминал.
Ты забыл, как выглядел коридор твоей школы? Но вот же он, смотри! Вот стена, возле которой ты плакал от первой серьезной обиды, вот твой класс, вот парта, за которой ты сидел, вот девочка… До ее руки ты дотронулся робко и с новым для тебя чувством тревожного ожидания… Десятки лет прошли с тех пор, и она, быть может, никогда и не возникла бы в твоей памяти… Но ты переступил волшебный порог, и вот она рядом с тобой, та девочка. Протяни руку, если тебе не страшно, и ты снова сможешь дотронуться до нее…
А вот учителя — одних ты любил, других не понимал и боялся. Вот старик сторож…
Антону Григорьевичу Митрохину давно не приходилось бывать в школе. Сам он окончил гимназию еще до революции. Очень много воды утекло с тех пор, как он в последний раз побывал в школе, где учился его сын — теперь уже сорокалетний геолог.
Но, постояв перед синей школьной вывеской, а затем открыв широкую, на тугой пружине, дверь, Митрохин неожиданно для самого себя ощутил смешанное чувство радости и грусти.
Антон Григорьевич вошел в просторный вестибюль и медленно прошелся по безлюдному коридору — в школе, видимо, шли занятия. Седая, сгорбленная женщина в синем халате указала ему, как найти директора.
Директор оказался молодым человеком лет тридцати, не старше. Его русые волосы были гладко зачесаны назад. На нем был серый костюм, кремовая сорочка и аккуратно завязанный галстук.
— Садитесь, пожалуйста, — вежливо сказал директор.
— Я пришел к вам по не вполне обычному делу… — садясь на один из двух стоявших перед столом стульев, сказал Митрохин. — Несколько лет назад в вашей школе учился мальчик по фамилии Харламов. Володя Харламов…
— Харламов? — переспросил директор. — Не помню. Впрочем, я работаю здесь недавно. Когда это было?
— Примерно лет шесть-семь назад.
— С тех пор наш преподавательский состав значительно обновился, — сказал директор.
— Понимаю. Но, может быть, в школе работает кто-нибудь из учителей, которые…
— Простите, а кем приходится вам этот Харламов?
— Никем.
— Я что-то не понимаю, товарищ, — сказал директор. — А вы сами где работаете?
— Я уже свое отработал, — усмехнулся Митрохин, — сейчас на пенсии. Мне довелось быть народным заседателем по делу этого самого Володи Харламова…
— Так-так, — понимающе покачал головой директор, — но вы говорите, что этот… гм… мальчик окончил школу несколько лет назад. Таким образом, мы вряд ли можем отвечать за его теперешнее поведение… — Он слегка развел руками.
— Поймите меня правильно, — сказал Митрохин, — речь идет не об ответственности. Мне просто хочется поговорить об этом юноше с учителем, который знал его с детства.
— По-ня-т-но, — с расстановкой произнес директор. — А что за дело? Хулиганство? Кража?
— Ни то, ни другое. Автомобильная катастрофа. По вине Харламова. К тому же отрицательная характеристика с места работы. Словом, мне нужно побольше узнать об этом парне.
— Так-так, — снова покачал головой директор, — попробуем вам помочь. Я думаю, вам следует поговорить с Анной Абрамовной Жихаревой. В этой школе она давно. Еще с довоенных времен. Преподает русский язык и литературу. Сейчас у нее, кажется, «окно». Одну минуту…
Они зашли в пустой, светлый класс — Митрохин и Анна Абрамовна Жихарева. Судя по желтовато-седым волосам и мелким морщинкам, избороздившим все ее бледное, лишённое красок лицо, Анне Абрамовне было уже за шестьдесят. Однако держалась она очень прямо, и голос ее звучал негромко, но ясно и энергично.
Жихарева устроилась за квадратным столиком, напротив большой черной доски. Стульев в классе больше не было, и Митрохин расположился на ближайшей к столику парте.
— Итак, Харламов… — официально начала Жихарева.
— Да-да, Володя Харламов, — торопливо повторил Митрохин. — Высокий, худощавый парень. Сосредоточенное лицо. Черные волосы. Почти сросшиеся брови. — Большим и указательным пальцами он сдвинул брови над переносицей. — Впрочем, может быть, в те годы он выглядел несколько иначе…
— Разумеется, — согласилась Жихарева. — Что же вас интересует? — спросила она все тем же официальным тоном.
— Что вы можете сказать о нем?
— Насколько я помню, он окончил школу в пятьдесят седьмом. Мальчик был способный. Хотя учился неровно и вел себя… скажем, тоже неровно.
— Вам приходилось вызывать его родителей? Извините, кажется, он был сирота.
— Да, — подтвердила Жихарева. — Воспитанник детского дома.
— С ним случались какие-нибудь… эксцессы? — спросил Митрохин.
— Вы имеете в виду хулиганство? Нет, этого не было.
— Ну… а вообще?
— Что значит «вообще»?
Митрохин беспомощно развел руками. Разговора не получалось. Общие и, казалось, неохотные ответы учительницы ставили его в тупик. Однако он сделал еще одну попытку вызвать Жихареву на откровенный разговор.
— Меня интересует, — сказал Митрохин, — совершал ли он тогда поступки, которые… как бы это выразиться… могли бы что-нибудь объяснить сегодня?.. На суде Харламов вел себя странно… Казалось, он чего-то не договаривает.
— Это и заставило вас прийти в школу?
— Не только это… После суда я случайно встретил девушку… знакомую Харламова. Точнее, его невесту…
Жихарева сидела неподвижно, ее глубоко запавшие глаза, не мигая, смотрели на Митрохина.
— И что же?
«Странные у нее глаза, — неожиданно подумал Митрохин, — кажется, ими можно не только видеть, но и спрашивать, порицать, одобрять… Такие глаза, наверное, у всех старых учительниц».
— Что же она вам сказала, эта девушка?
В голосе Жихаревой Митрохину послышались нотки врача, имеющего дело с застенчивым больным, который еще не все рассказал о своем недуге.
— От нее я узнал кое-что о детстве Харламова. Судя по всему, оно было нелегким. Но дело не только в этом. Говоря о школе, Харламов сказал, что…
Митрохин замялся. Он увидел в глазах Жихаревой напряженное, настойчивое ожидание.
— …он сказал, — повторил Митрохин, — что в отношениях с преподавателями был… Короче говоря, не любил их. Точнее — некоторых из них.
— За что? — быстро спросила Жихарева. Теперь в ее голосе Митрохин ощутил нотки тревоги, даже испуга.
— За то, что они будто бы не всегда действовали по справедливости. Так, кажется, он выразился. Словом, не всегда были принципиальными. У этого парня, — поспешно добавил Митрохин, — был, видимо, нелегкий характер. Мальчишеский нигилизм, как это теперь принято называть.
— Действительно, принято, — сказала Жихарева. По тону ее нельзя было понять, соглашается она с этим или просто констатирует факт.
— Очевидно, он был неправ, — продолжал Митрохин. — Все же мне захотелось узнать… понимаете, самому убедиться…
— Это входит в ваши служебные обязанности? — неожиданно спросила Жихарева.
— Нет, не входит. Но чисто по-человечески…
Он умолк.
— Чисто по-человечески… — задумчиво повторила Жихарева. — Хорошо. Давайте вспоминать, — решительно сказала она. — Итак, Володя Харламов окончил школу в пятьдесят седьмом году. По странной случайности он сидел на той самой парте, на которой вы сейчас сидите. Несколько моих учеников были воспитанниками детского дома. Среди них — Харламов. Я вела этот класс с седьмого года обучения… Еще в седьмом классе я почувствовала, что Володя Харламов… странный мальчик.
— Странный?
— Странный, — повторила Жихарева. — Я постараюсь вам объяснить. Видите ли, после войны ученики, в семьях которых произошла какая-нибудь драма, стали не исключением, а почти правилом. Вы знаете, как сложилась жизнь Володи?
— Его отца убили на фронте. Мать умерла.
— Верно. Если бы он оказался мальчиком просто замкнутым или, наоборот, раздражительным, своенравным, это было бы понятно. Но у Володи был какой-то странный комплекс… — Жихарева на мгновение задумалась. — Он не просто любил, уважал, но боготворил — простите за этот старомодный термин, — именно боготворил своего погибшего в сорок первом отца-пограничника. Это была не просто естественная любовь рано осиротевшего ребенка к отцу, которого он едва ли помнил. Для Володи, насколько я понимаю, решающим было другое…
— Что же именно?
— То, что его отец погиб на фронте. Слова «он защищал Родину» звучат для нас привычно. Но для Володи они имели особое значение. Вы меня понимаете?
— Не совсем.
— Как вам объяснить?.. Мне кажется, Володя считал, будто все его соученики, все преподаватели, вообще все оставшиеся в живых обязаны жизнью его отцу. Если они делали что-то, с точки зрения Володи, плохое, несправедливое, то как бы оскорбляли память его отца. Условно это можно назвать «комплексом справедливости».
Я все время тревожилась за Володю. В своем прямолинейном стремлении быть честным он каждую минуту готов был вступить в конфликт не только с товарищами по классу, но и с преподавателями…
— Простите, — прервал Жихареву Митрохин. — Вы сказали: «стремление быть честным». Что это значило применительно к Володе?
— Он все воспринимал сквозь призму своего отношения к отцу. Он постоянно думал о том, чтобы быть достойным отца. На практике же его поведение нередко вызывало нарекания преподавателей.
— Он плохо учился? Грубил?
— Бывало и то и другое. Но дело не только в этом. Некоторые преподаватели жаловались мне как классному руководителю на Володю. На его попытки вступать в пререкания, задавать неуместные вопросы… Володя казался им дерзким мальчишкой, подающим плохой пример классу. Насколько это было в моих силах, я старалась защитить его. Это не значит, что я всегда одобряла его поведение. Не скрою, я думала и о том, что если его характер не выровняется, — Жихарева сделала легкое ударение на этом слове, — Володя будет обречен на очень трудную жизнь…
— Судя по всему, он не выровнялся, — задумчиво произнес Митрохин.
— Однажды — это было в начале пятьдесят шестого года, — продолжала Анна Абрамовна, — мы говорили на уроке о Маяковском. Я задала ребятам написать сочинение на тему «Почему я люблю поэзию Маяковского». Когда я открыла дома тетрадку Володи Харламова, в глаза мне бросился крупно написанный заголовок «Почему я не люблю поэзию Маяковского». Уже с первых абзацев я поняла, что это сумбурное сочинение написано Володей просто в знак протеста. Поэзию Маяковского он знал плохо, аргументы его были беспомощны. Краем уха он слышал, что Ленин однажды без особой похвалы отозвался о стихах Маяковского… Очевидно, я не сумела убедить своих учеников, в том числе и Володю, что Маяковский достоин их любви. Я решила позвать Володю домой, поговорить с ним, доказать ему, что Маяковский воспевал именно то дело, за которое отдал жизнь его отец. В классе я сказала, что отметки Харламову пока не выставляю…
Жихарева сделала паузу. Глаза ее изменили свое выражение, чуть сузились, стали холодными, даже злыми.
— Прошло два-три дня. Меня вызвал директор школы Крылов. Его назначили к нам сразу после войны. Это был карьерист. Детей он не любил. Он точно знал, какое положение занимают родители каждого из наших учеников. Отношение его к детям было, как говорится, соответственное. Так вот, Крылов вызвал меня и спросил, не было ли в классе каких-нибудь происшествий. Он сидел за столом, а я стояла. У нас в школе было принято стоять, когда с тобой говорит директор. Я ответила, что ничего особенного в моем классе не произошло. Тогда Крылов спросил меня о сочинении Володи Харламова — откуда он узнал о нем, ума не приложу. Я призналась, что такое сочинение было, но я не вижу в нем ничего особенного. Убеждена, что Крылов не читал Маяковского, за исключением тех стихотворений, знание которых было обязательно в школе и в пединституте. Однако он широко раскрыл глаза и многозначительно произнес: «Вы не видите ничего особенного в том, что один из ваших учеников поносит лучшего поэта нашей эпохи?» Мне стало и смешно и горько. Я спросила: «Неужели вы придаете такое значение глупой мальчишеской выходке?» Ничего не ответив на мой вопрос, он сказал: «Пришлите ко мне Харламова». Это меня страшно взволновало. Я знала характер Володи. До сих пор я делала все от меня зависящее, чтобы Володя никогда не встречался с директором. Но сейчас я была не в состоянии что-нибудь изменить: Крылов никогда не забывал своих распоряжений. Мне пришлось послать Володю к нему.
При их разговоре никто не присутствовал. Но слухи о нем поползли уже на другой день. Директор якобы спросил Володю, как он посмел написать, что не любит Маяковского. Володя, в свою очередь, спросил, любит ли Маяковского сам директор. Крылов ответил, что каждый советский человек его любит и что этого поэта нельзя не любить. Володя сказал: «Докажите». В ответ на это директор сказал Володе, что у него нет гордости советского человека. Тогда Володя спросил Крылова, был ли он на фронте. Все в школе знали, что Крылов не был на войне — то ли по болезни, то ли имел броню. Такой вопрос он не мог воспринять иначе, как оскорбление. В результате Крылов замахнулся на Володю и выгнал его из кабинета. Два дня после этого я умышленно ни о чем не спрашивала Володю. На третий решила с ним все-таки поговорить. На вопрос, что произошло в кабинете директора, Володя ничего не ответил. Я настаивала, но Володя молчал. Потом вдруг спросил: «Скажите, Анна Абрамовна, разве это справедливо, что такой человек, как мой отец, погиб на фронте, а такой, как наш директор, живет на свете?» Я не знала, что ему ответить. Володя стоял передо мной, напряженный, взгляд его широко раскрытых глаз был устремлен на меня в ожидании ответа… Конечно, я не молчала. Я произносила общие слова, убеждала его в необходимости быть выдержанным, говорила, что Крылов — как-никак старший, а старших надо уважать…
Жихарева безнадежно махнула рукой и тяжело вздохнула.
— На следующий день ко мне подошла учительница истории, секретарь нашей парторганизации, и сказала, что Володя Харламов явился к ней с просьбой обсудить на партийном собрании вопрос о директоре школы. При этом он добавил, что его просьбу поддерживают многие ученики. Не скрою, я сильно взволновалась и упросила секретаря никому ничего не говорить, по крайней мере до тех пор, пока я не побеседую с Володей. Я не сомневалась, что в любом случае Володю исключат из школы. Необходимо было во что бы то ни стало остановить его, заставить отказаться от своего заявления. Признаюсь, в тот момент я забыла обо всем — о педагогике, о чувстве правды и справедливости, которое обязана воспитывать в своих учениках. Я думала только о том, как спасти Володю. Свой разговор с ним я до сих пор вспоминаю со стыдом. Я говорила ему, что жизнь сложна, что нельзя лезть на рожон, что если он не возьмет себя в руки, то ему предстоит трудная, несчастливая судьба не только в школе, но и после того, как он окончит ее и станет самостоятельным человеком…
Жихарева умолкла.
— Как же реагировал на все это Володя? — прервал молчание Митрохин.
— Володя выслушал меня и сказал: «Анна Абрамовна, вы знаете, что наш директор — плохой человек. Он не был на фронте, потому что и тогда был трусом. Вы знаете это не хуже меня. Почему же вы требуете, чтобы я взял назад свое заявление?» Что я могла ответить ему? Согласиться с ним? Сказать, что он прав и должен действовать так, как подсказывает ему совесть? Но это значило просто погубить его. Разговаривать с Крыловым было совершенно бесполезно. Я знала, что он использует коллективное заявление как повод, чтобы расправиться и с ребятами, и с неугодными ему преподавателями. Сознавая все это, я тем не менее стала убеждать Володю, что наш директор не такой уж плохой человек, что надо быть снисходительным к людям и, кроме того, думать о себе… Что коллективные заявления у нас не поощряются. Словом, я стала внушать ему тот самый «здравый смысл», который сама в душе ненавидела. Помню, мы разговаривали после уроков в пустом классе. Володя сидел на том самом месте, где сидите сейчас вы, и смотрел на меня широко раскрытыми, немигающими глазами. И я вдруг поняла, что с этой минуты Володя перестал верить мне, а может быть, поколебалась и его вера в людей вообще.
Жихарева снова замолчала.
Раздался звонок, и тотчас школа наполнилась голосами, смехом, шарканьем ног, стуком дверей.
Только двое старых людей молча сидели в пустом классе, погруженные в свои невеселые мысли. Первым заговорил Митрохин.
— Что же произошло с Володей потом?
— Потом вообще все переменилось, — сказала Жихарева. — То, о чем я рассказала, случилось в конце января, а в феврале был Двадцатый съезд. Крылов очень быстро понял, что настали новые времена. Он стал заигрывать с учениками и учителями, ездил домой к наиболее влиятельным родителям, в разговорах с преподавателями сам говорил о своих ошибках, просил ему помочь… Словом, дело с коллективным заявлением замяли.
— Это все? — спросил Митрохин.
— Нет, — ответила Жихарева. — Это не все. Вскоре произошло второе столкновение Володи с Крыловым… Я уже сказала, что наш директор резко изменил свое поведение. Полувоенный костюм он сменил на штатский пиджак, стал вставать из-за стола, когда в кабинет входил учитель, пользовался любым поводом, чтобы заклеймить культ Сталина. Более того, он намекал, что и сам был жертвой этого культа: в свое время его не призвали в армию якобы потому, что кто-то из его дальних родственников был арестован в тридцать седьмом году… Однажды в учительской, вспомнив по какому-то поводу о Харламове, директор назвал его «сыном энкаведешника» и при этом двусмысленно ухмыльнулся. Меня это покоробило. Этот эпизод прошел бы бесследно, если бы…
— Если бы о нем не узнал Володя? — догадался Митрохин.
— Не знаю, кто ему передал. Поздно вечером у меня дома раздался звонок. Я открыла дверь. На пороге стоял Володя. Он был до крайности возбужден. Я хотела дать ему возможность успокоиться, предложила чаю. Но он, едва успев войти в комнату, резко спросил: «Это при вас оскорбили моего отца-чекиста?» Я сказала, что словам Крылова не надо придавать никакого значения: ведь все в школе знают, что отец Володи был начальником заставы и погиб в первые дни войны, защищая страну. Кроме того, сказала я, формально Крылов был прав: пограничные войска действительно входили в НКВД. Володя молчал.
— Он пошел к Крылову? — спросил Митрохин.
— Нет. Совсем нет. С Володей произошло обратное тому, что можно было ожидать. Он знал решения Двадцатого съезда. Видимо, ему казалось, что главное теперь — обличение недостатков прошлого. Тогда это носилось в воздухе. Нет, он не пошел к Крылову. Но прошло несколько месяцев, и имя Харламова снова выплыло на поверхность. Он выступил на общем школьном собрании и сказал, что теперь настало новое время и все можно называть своими именами. Я-то знала, что он имел в виду. Он просто хотел сказать, что теперь такому человеку, как Крылов, можно будет без опаски говорить правду в глаза. Но Володю неправильно поняли. Собранию показалось, что он хочет бросить тень на все наше прошлое. Еще вчера это было бы воспринято иначе. Но собрание, о котором я говорю, происходило поздней осенью пятьдесят шестого года. Вы помните то время: война в Египте, венгерские события… Слова Володи вызвали бурю негодования. Теперь уже на него обрушились и преподаватели, и его товарищи. Володю обвинили в том, что он нигилист, что ему недороги дела отцов. Это Володе-то! Он сидел в дальнем ряду зала. Я обернулась и увидела, что губы его плотно сжаты, а глаза полны слез… И я поняла, что происходит сейчас в сердце, в неокрепшем мозгу этого мальчика. Он был оскорблен, растерян, сбит с толку… Я попросила слово… Пожалуй, это было самое неудачное выступление в моей жизни. Мне казалось, что только защищать Володю я не имею права. Я искренне считала, что в его характере много отрицательных черт, он был слишком резок, самоуверен, даже груб, — ведь, в сущности, он был еще мальчик, просто мальчик, трудное детство которого совпало со сложным переломным временем… Я говорила и о том, что во многом виноваты мы сами, виновата гнетущая атмосфера, сложившаяся в нашей школе. Мое выступление было сумбурным. К тому же я, несмотря на весь свой многолетний опыт, очень волновалась… Выиграл от всего этого только Крылов. Он взял слово и спокойным, медоточивым голосом заявил, что выступления большинства преподавателей и учеников свидетельствуют о политическом здоровье коллектива школы, что в тот момент, когда международная контрреволюция пытается использовать обстановку, сложившуюся после Двадцатого съезда… Словом, вы понимаете… Крылов даже как бы защищал Володю. Подчеркнул, что он сирота, сын погибшего фронтовика и заслуживает особого внимания, хотя, добавил он, «в голове у него каша, и школа должна позаботиться»… Но Володя неожиданно встал и крикнул: «Вы лжете!» На другой день на педагогическом совете обсуждался вопрос о его исключении из школы. Оставили его большинством в два голоса. Среди тех, кто голосовал за то, чтобы оставить Володю, был и Крылов. Мы еще не знали, что он от нас уходит. Вскоре его не то назначили директором другой школы, не то отправили на курсы повышения квалификации.
— Что же было потом?
— Потом я уже не была классным руководителем Володи. Знаю только, в десятом классе у него случилась новая история. Неумный учитель рисования перехватил любовную записку и прочитал ее вслух. Володя выхватил записку из рук учителя, сказал: «Это подло», — и порвал ее в клочки.
— Записка была от Володи?
— Насколько я знаю, он не имел к ней никакого отношения. К счастью, учитель понял свою бестактность и обратил все в шутку.
— Тогда вам уже не приходилось встречаться с Харламовым?
— Нет… Впрочем, да. Один раз. Это было на другой день после того, как он окончил школу. Володя пришел, когда я уже собиралась уходить домой. Он сказал: «Я пришел попрощаться». Я протянула ему руку, и он пожал ее. Поверьте, я не сентиментальный человек, но мне стало грустно. «Наверное, ты без радости будешь вспоминать о нашей школе?» — спросила я его. «Не знаю», — ответил он, подумав немного. «Что ты намерен делать дальше?» — «Не знаю», — повторил он. «Неужели у тебя нет никаких желаний?» — «Боюсь, не сумею ответить. — Он покачал головой. — Впрочем, мне очень хочется увидеть, как слова подтверждаются делами». Я не поняла. «Что ты имеешь в виду?» — «Мне трудно это объяснить. Я помню, чему вы нас учили». — «Я не всегда была последовательна, Володя», — сказала я, думая, что сейчас он вспомнит историю с коллективным заявлением. «Понимаете, Анна Абрамовна, — сказал Володя. — В школе нас все время учили… как бы это вам сказать… словам. Понятиям и словам. Формулам. А за стенами школы шла жизнь. И мы не могли проверить, насколько одно соответствует другому. Теперь я хочу это проверить». Я пожелала Володе счастья и поцеловала его. С тех пор мы не встречались. Но слова его еще долго звучали в моих ушах.
Жихарева смолкла и сидела неподвижно, опустив голову и словно вновь вслушиваясь в то, что когда-то сказал ей Володя Харламов.
— Значит, сейчас он в тюрьме? — наконец спросила она.
— В колонии, — коротко ответил Митрохин.
— Ему можно чем-нибудь помочь?
— Не знаю, — задумчиво сказал Митрохин. — Пока ничего не знаю.