Глава четвертая
Дедушка и внучка
В тот час, когда Иван Саввич ложился в постель со смутным беспокойством человека, позабывшего сделать что-то важное, в тот самый час внучка дедушки Глечикова, Тоня, тряслась на подводе по корням боровой дороги.
Время было позднее. До деревни оставалось километров восемь. В бору было темно, как в глухом коридоре. На небо наплывали тучи — собиралась гроза. Эмтээсовский кучер, жалея лошадь, шел рядом с телегой.
Погода портилась. Угол жесткой брезентовой подстилки все больнее хлестал Тоню по руке, и его невозможно было унять.
Тоня вспомнила казенную чистоту мягкого вагона, в котором обжилась за двое суток, щебетание стаканов в железнодорожных подстаканниках, вспомнила соседей-пассажиров: инженера в носках, надетых наизнанку, старую интеллигентную учительницу. Поезд умчался далеко, за тридевять земель, и в купе по-прежнему тепло, а на столике, наверное, так и лежит недочитанная «Виктория», которую Тоня брала у учительницы. Инженер, наверное, похрапывает, перебравшись на нижнюю, тонину, полку, а учительница в сотый раз разглядывает карточку своего малыша… Им покойно и уютно, и они несутся к своему привычно устроенному счастью.
Телега пошла ровней — из бора выбрались на полевой проселок. Высоко в небе урчал самолет: среди редких неясных звезд Тоня заметила медленно плывущие зеленые и красные огоньки, удивительно красивые в кромешной тьме ночи. Но сколько она ни вглядывалась — самого самолета так и не смогла различить, словно он был прозрачен и сквозь него просвечивались звезды. Вскоре огоньки затерялись, шум постепенно утих, и только ветер порывисто, по-зимнему, свистел по-над землей. Неожиданно сверкнула молния, и рядом с телегой на секунду возникло белое привидение. Тоня не сразу догадалась, что это кучер. Гроза явно собиралась, однако дождя не было. Где-то рядом, как выстрел, ударил гром, и снова все стихло, кроме ветра и вкрадчивого шепота тележных колес.
Так, не дождавшись дождя, за полночь въехали в деревню.
Деревня спала. Избы едва различались в темноте. Лошадь по привычке пошла к колхозной конторе, но кучер догнал ее и резко дернул вожжу. Он был сильно не в духе. Отправляясь из МТС, Тоня говорила, что едет к родному дедушке, а теперь оказалось, что ни разу в деревне не была и где живет дедушка — не знала. «Как теперь его разыщешь?» — пробормотал кучер и пустил лошадь наугад вдоль дороги. К счастью, возле ближней избы послышались мужские шаги, и кучер крикнул:
— Эй, хозяин! Где тут Глечиков живет?
— Советник? — спросили из темноты.
Шаги приблизились, и кто-то вспрыгнул в телегу, больно придавив Тоне ногу.
— Давай, поехали, — сказал колхозник. — Держись правой стороны.
Тоня высвободила ногу, и они поехали.
— Кого везешь? — спросил колхозник.
— Зоотехника доставил, — ответил кучер.
— У нас и жить будет?
— У вас. Где же еще?
— Баба?
— Женщина.
— Тогда дело пойдет, — сказал колхозник насмешливо. Тоня очень устала, ей хотелось спать, и у нее не было сил обидеться, что при ней разговаривают так, будто она глухонемая. Ехали довольно долго. Наконец колхозник сказал:
— Тормози.
— Тут? — спросил кучер.
— Нет, — сказал колхозник. — Здесь я обитаю. Вертай обратно и отмеряй отсюда… обожди-ка… Зефировы, Васильевы… отмеряй отсюда седьмую избу. Спасибо, что подвез.
— Ты что это?! Лошадь запаренная, а ты!.. Я тебя!.. — от возмущения кучер не смог соорудить мало-мальски складной фразы и залился такой замысловатой бранью, что, слушая его, колхозник успел разыскать в кармане папиросы, закурить и даже осмотреть Тоню, бесцеремонно приблизив догорающую спичку к самому ее лицу. Это был молодой парень в пиджаке, небрежно накинутом на плечи, и в расстегнутой, несмотря на холод, косоворотке. Лица его разглядеть Тоня не успела. Запомнилась только улыбка, какая-то странная, необычная, застенчиво-нахальная улыбка, застывшая в уголках его тонких губ.
— Отсталый человек, — спокойно сказал он Тоне. — Заместо спасибо — лается. Кабы понимал, что без меня дольше проездил бы — добровольно бы подвез.
И, сказав это, парень ушел домой.
Кучер кое-как отсчитал семь изб, и телега наконец остановилась. Тоня постучала сначала тихо, потом погромче. Никто не откликался. Тогда раздраженный до последней степени кучер вошел в палисадник и стал молотить кнутовищем по оконным наличникам так, что зазвенели стекла. Бил он до того сильно, что в соседней избе отворилась дверь и заспанный голос произнес:
— Кто это там ломится?
— Не знаете, Глечиков дома? — крикнул кучер.
— Навряд ли его добыть, — сказал голос. — Спит, как сурок.
Стали стучать вдвоем: Тоня в дверь, кучер в окна. По всей деревне залаяли собаки. Внутри не было слышно ни звука.
— Ничего не поделаешь, — сказал кучер. — Придется вам в сарае ночевать. Сейчас погляжу — может, сарай не замкнут.
— Я тебе погляжу! — внезапно донеслось из сеней,
— Дедушка! — обрадовалась Тоня.
— Это кто? — спросили из сеней.
— Это я, дедушка, Тоня.
— Какая такая Тоня?
— Внучка, Тоня. Открывай, дедушка!
В сенях замолчали, и долго ничего не было слышно.
— Ты отворишь или нет, старый черт? — спросил кучер.
Выдвигаемый засов зашумел, звякнула задвижка, дверь открылась, и дедушка Глечиков в портках и валенках встал на пороге.
— Ты чего приехала? — спросил он Тоню так, будто они не виделись часа два или три.
— Я насовсем, дедушка, из Ленинграда…
— Чего же ты так, среди ночи-то?
— Не терпелось доехать. Здравствуйте, дедушка! Глечиков троекратно, как полагается, приложился к прохладным щекам внучки и взялся помогать кучеру носить чемоданы.
— Что у тебя там, кирпичи, что ли? — спросил он, затаскивая чемоданы в темные сени.
— Книги, дедушка.
— А-а-а, книги! — протянул Глечиков, и охота таскать вещи у него сразу пропала. Однако постепенно он потеплел, оживился и даже пригласил кучера откушать чайку. Но тот отказался даже заходить в избу и поехал ночевать к Зефирову.
Тоня вошла в горницу. Душный запах рогожи и прелой картошки охватил ее.
— Сейчас я лампу засвечу, — хлопотал дедушка. — Ты стой, я сейчас засвечу. У нас электричество есть, да работает только до двенадцати… А после двенадцати электричество не работает — после двенадцати добрым людям электричество ни к чему.
Дедушка забрался на табуретку, засветил от лучины фитиль и долго неподвижно следил, как потрескивает, набирая силу, рогатый огонек. А Тоня смотрела на его освещенное дрожащим светом лицо, не то чтобы похудевшее, а какое-то усохшее, на его просвечивающую местами бородку, смотрела, как он затаив дыхание следил за огонькам, не туша лучины, чтобы, боже упаси, не расходовать лишней спички, — и вдруг в душе ее шевельнулось чувство, похожее на брезгливость. И долго потом вспоминала она напряженную фигуру дедушки, освещенную бледным керосиновым светом, и укоряла себя за это невольное чувство.
Лампа постепенно разгоралась, и Тоня оглянулась вокруг.
Вдоль длинной стены из угла в угол тянулась наглухо приделанная широкая скамья. В углу, возле закопченных икон, стоял неудобный квадратный стол, когда-то давно выкрашенный зеленой масляной краской. В другом углу виднелась крашенная той же краской деревянная кровать, заваленная свернутыми половиками, тулупами и ведрами. И под скамьей и под кроватью лежали грязные кучи картошки. Кухня была отделена от горницы дощатой, не доходящей до потолка перегородкой, оклеенной розовыми обоями. Шоколадные от старости бревна стен длинно и глубоко потрескались, и в трещинах торчали черенки ножей и вилок. Стены были голые, только на перегородке зеленовато блестело треснутое зеркало.
Изба выглядела мрачно и показалась Тоне нежилой, похожей на большую, давно не прибранную кладовку.
— Ну-ка, дайкось поглядеть, какая ты есть… — Дедушка слез со скамьи, взял Тоню за плечи и подвел поближе к лампе. — Ничего, гладкая. Как на карточке. Что не писала?
— Не знала точно — куда направят. Только сегодня в эмтээс решился этот вопрос. Попросилась сюда, и уважили. Оформили зоотехником.
— Значит — насовсем?
— Насовсем, дедушка.
— Вон какая политика! — протянул дедушка, внимательно оглядывая Тоню. Потом он вздохнул и пошел ставить самовар.
Тоня села на скамью и с тоской оглянулась кругом.
— А платить за тебя будут? — внезапно спросил дедушка.
— Что платить?
— Ну, квартирные, что ли. Ведь вот, к примеру, — дед вышел с лучинами в руках, — вот, к примеру, лектор из городу когда становится на постой, от колхоза хозяину трудодни идут.
— Я все-таки, дедушка, домой приехала, — нерешительно сказала Тоня.
— Это верно, домой, — вздохнул дед. — Не станут за тебя платить. Это верно.
И пошел разжигать самовар.
Из-за перегородки вышла кошка, худая до того, словно ее переехала машина, и уставилась на Тоню зелеными безумными глазами.
— Как ее звать, дедушка?
— Кого?
— Кошечку.
— Кошка, и все тут. У нее фамилии нету. Кошка еще больше расстроила Тоню, и изба показалась еще мрачнее и грязней.
— Клопов у тебя тут нет? — просила она с опаской.
— Кто их знает. Мне ни к чему, — отозвался дедушка.
— Хотя бы ставни открыть.
— Отворяй. Дело хозяйское. Тоня открыла ставни, но ночь была черная, и в избевеселее не стало.
Изредка вспыхивала молния, нехотя погромыхивал сухой гром, а дождя все не было.
— Как в плохой пьесе, — сказала Тоня, глядя в окно,
— Какая пьеса? — спросил дедушка. Она не ответила.
Крепко и часто стукая кривыми ногами, дедушка пронес тяжелый горячий самовар. Потом на столе появились два граненых стакана, каждый из которых дед внимательно понюхал, глубокие блюдца, крынка с топленым молоком, вазочка с мелко-мелко наколотым сахаром и другая вазочка с конфетами.
— У тебя и конфеты есть?
— А как же! Не хуже других живем, — самодовольно ухмыльнулся дедушка. — Вишь, какая горница. У других на такой площади цельная семья располагается, а я один, как барин, проживаю. И ни в ком не нуждаюсь. А порядка больше, чем у другой бабы. Вот гляди — на обои разорился. Заклеил доски обоями — не хуже как в городской квартире стало. Конечно, обои немного солнышком забелило, а то были вовсе хорошие обои, с картинками, вот какие были обои, — дед сдвинул зеркало и показал невыцветший темный прямоугольник.
Острое чувство жалости к дедушке пронзило вдруг Тоню, и ей стало стыдно за посылочки, которые она посылала ему. «Посылочками хотела откупиться», — подумала она и так расстроилась, что, сев за стол, даже не сполоснула стакана. Стали пить чай.
— Как дела в колхозе? — спросила Тоня.
— Да как дела? Никуда, попросту сказать, дела не годятся. Надумали какую-то кукурузу сеять, землю заняли, а ничего не уродилось. И так у другого хозяина коза больше молока дает, чем наша корова. А тут еще кормить нечем. Да и работать, считай, некому. Мужиков все меньше и меньше.
— У нас теперь основную работу не люди выполняют, дедушка, а машины. Трактора.
— Вот от тракторов вся и беда идет, — хладнокровно заметил дедушка, посасывая сахар и от этого шепелявя немного. — Трактора землю губят.
— Как так?
— А вот так. Трактора землю прибивают или нет? Пашня должна быть мягонькая, пушистая. А у нас как камень. Конечно, такая тяжесть ходит взад и вперед — другого и ждать нечего. Тут не то что кукуруза — тут ничего не вырастет. Теперь что на пашню, что на эту доску зерно бросай — одна политика. Ничего не родит.
— Да у тебя, дедушка, не то что антимеханизаторские настроения, а еще хуже.
— У меня настроения никакого нету! А вот обожди. Скоро вовсе земля ничего родить не будет из-за ваших из-за машин.
— И все у вас так думают? — как-то ошеломленно спросила Тоня.
— Все не все, а кто поумней, тот понимает. Напилась? Тогда спать ложись. А то нас будить некому. Петух — и тот не кричит.
— Почему?
— Подрался с соседским петухом, тот ему ожерелье пробил. С той поры и замолк.
— Драчливые у вас петухи.
— Как же им не быть драчливыми, когда Морозов их водкой напоил? Выпивши, и человек дерется, а тут петух. С этим Морозовым вовсе сладу не стало. Мимо его без молитвы не пройдешь.
Тоня сняла с кровати ведра и половики, положила твердую дедушкину подушку с ситцевой наволочкой, накрыла тюфяк и подушку простыней и легла. Дедушка потушил свет и забрался па печку. Но сон к нему не приходил.
— Тоня, спишь? — спросил он.
— Нет, — ответила она сонно.
— Вот я говорил про Морозова-то. Ведь он как? Он наклал ржаного зерна в водку, а потом это пьяное зерно и высыпал петухам. А мне ни к чему. Клюют и клюют, А теперь — не поет петух. И курей не топчет. Как думаешь, могу я за это на Морозова в суд подать?
Но Тоня не отвечала. Ей снова пригрезилось купе мягкого вагона, капризный инженер, которому не так заваривали чай, учительница, которая любит Гамсуна, вспомнилась вся их неестественная пассажирская вежливость, и, несмотря на то что Тоня уже спала, она думала и о безмятежном покое и душном уюте этого купе, и об этих людях, которым ни до чего нет дела, почти с ненавистью.
Последнее, что она услышала в эту ночь, были слова дедушки:
— А я в контору все ж таки заскочу. Может, все ж таки станут за тебя платить…