Книга: Тяжелый дивизион
Назад: XVII. Качели
Дальше: XIX. Настоящая жизнь

XVIII. За землю и волю

— 'а' вам пришлась по в'усу ваша трапеза, господин прапорщи'? — приветливой рукой трепал Алданов по плечу Андрея. — Офицерс'ие разносолы, батень'а, 'ончились. Небось в пар'е все-та'и лучше было.
Кольцов без френча, со спущенными помочами, поев селедку с картофелем, плавающую в янтарном масле, откровенно облизывал широко расставленные пальцы.
— Если бы вас увидели в офицерском собрании города Николаева! — сказал Горелов. Он заехал в гости и сидел на краю скамьи, опустив подбородок на эфес шашки.
— Выход из дивизиона. Очень просто! — согласился Кольцов. Он прекрасно сознавал весь ужас своего положения.
— Не то еще будет, — буркнул молодой прапорщик с лицом в рябинах, с суворовским вихром на лбу. Это был офицер последнего выпуска, прапорщик Перцович. Его товарищ по школе Архангельский, плечистый, с упитанным лицом, старательно и молча жевал, глядя куда-то вперед. Трудно было заподозрить его в склонности к меланхолии. Скорей всего это было созерцательное равнодушие.
Батарея стояла в Кревском лесу около тех знакомых мест, где дивизион уже подвизался весною шестнадцатого года. Солдатский топор еще больше разредил чащу леса. На позиции только редкие, самые старые сосны были оставлены для прикрытия от аэропланов, и их вершины, раскачиваемые ветром, бороздили яркую полосу летнего неба. У строя орудий были вырыты солидные блиндажи. Уходя в густые заросли кустов, тянулись ряды солдатских палаток. Врытые в землю стол и скамьи офицерской столовой расположились под самой высокой сосной, и группа обедающих офицеров у всех была на виду. У избитой на походах закопченной кухни стоял солдатский хвост с бачками. Огромный черпак кашевара взлетал и опять погружался в облако пара, и солдаты по одному отбегали с наполненной горячим посудой к группам сидевших на земле людей с ложками наготове.
— Кто это у кухни? — удивился Андрей. — Ведь это Пахомов! Каптенармус?
— Представьте себе, — сказал Кольцов. — Солдаты постановили. На первом же собрании. А фельдфебеля — в ящичные ездовые.
— Кто же теперь фельдфебель?
— Прислали нового — подпрапорщика Галкина.
— Ничего, скоро и нас поставят в очередь к кашевару, — продолжал Перцович.
— Тем, батень'а, пахнет, — покорно согласился Алданов.
— А у вас в парке как? — осведомился Кольцов.
— Я еще не разобрался, как у вас, но возможно, что в парке спокойнее. Мы в комитете поставили все эти так называемые бытовые вопросы и разрешили раз и навсегда… Заставили каптенармуса выдавать офицерам продукты не свыше положенного пайка, и, кажется, все… Это ведь справедливо.
— Тыловая часть, — презрительно сказал Перцович.
— А у нас в трех батареях, и везде по-разному. В третьей батарее лучше всего… У нас все это складывается резче потому, что завелся большевик и все ему в глаза смотрят.
— Сами офицеры виноваты, у вас всегда было хуже отношение к солдатам, — заметил Горелов.
— Кто же этот большевик?
— Он еще спрашивает, — засверкал глазами Кольцов, — ваш же Стеценко.
— А Ягода, Багинс'ий, Берзин… А Бобров? Это 'то же, по-вашему? — спросил Алданов. — Они все уже записались в партию.
— Лучшие солдаты! — воскликнул Андрей.
— Вот подите же, — развел руками Алданов. — И злее всех, знаете, ваш приятель Багинс'ий. А 'а'ой был разведчи'! Он еще до революции взбесился, вдруг… после сражения под Барановичами. После этого он стал приходить 'о мне с та'ими вопросами… Совершенно умопомрачительные вопросы. Ни'огда не думал, что на солдата та' может подействовать исход боя.
— Больше всего жаль Ягоду. Твердый парень. Его просто проморгали, — цедил сквозь зубы Горелов. — И уже на других батареях у Стеценки завелись приятели. Даже у нас. Тихо работает парень, без шума, но наверняка.
— Та'ое время.
— Но что у вас произошло со Стеценкой? С чего началось? — спросил Андрей.
— Приехал тихий, как овечка. Настоящий солдат, — размахивал руками Кольцов. — Я его даже в первое орудие назначил, к Ягоде. Пусть, думаю, фейерверкерские нашивки заслужит. А то — в писаря. Грамотен, пишет как офицер. А на первом собрании он как грохнул речь!.. — Кольцов схватился за голову.
— Да, была штука, — поддержал Горелов. — Можно было подумать, он к этой речи год подготовлялся. И капиталисты, и земля, и заводы, и кровавая царская власть, и обманщики-союзники. Солдаты развесили уши. А он дальше: офицеры спят и видят, как бы задушить революцию, офицеры за войну, им война выгодна, а если, мол, они не из-за выгоды воюют, а из патриотизма, то пусть перейдут на солдатский паек, на унтер-офицерские оклады…
— Такое завертелось, — поднял руку Кольцов, — как в пехоте…
— Нас тогда толь'о 'аляев, Сазонов да Перовс'ая спасли, — усмехнулся Алданов. — Да, да. После Стецен'и на том же собрании выступил Шнейдеров. Вы его помните, он при вас был вольноопределяющимся, толстый та'ой, эсер… При 'еренс'ом его в прапорщи'и произвели. Он 'а' за'линатель говорил. Целый час. Всех мертвецов из гроба поднял. Вот вы бы послушали. Мы-де теперь одна семья. Революционный офицер солдату брат. После революции ссорить солдат и офицеров может толь'о враг. Партия социалистов-революционеров, 'оторая идет против помещиков, против министров, против царя, не даст уничтожить в армии революционный дух. Словом, потеха…
— Чего же тут смешного?
— Смешно то, что за'линания подействовали. Вот вы мне и с'ажите, знаем мы солдат, знаем ли мы свой народ?
— Мне в голову не пришло бы обратиться к Каляеву и Перовской, — смеялся теперь и Горелов. — Когда Стеценко говорил о пайках и о жалованье, у офицеров в груди камни ворочались. Ничего ведь не скажешь, ничего не придумаешь. Впрочем, помогло это все ненадолго… Но когда Шнейдеров попал в председатели комитета, повел успешную запись солдат в эсеровскую партию, а Стеценко остался в меньшинстве. Но это его, по-видимому, не смущает:
— Каждый день с утра до вечера народ обрабатывает. А мы молчим, — несколько оживляясь, протянул Архангельский.
— Повара у нас отняли, — пожаловался Зенкевич.
— Да, представьте себе. Довольно, говорят, каждый день разговляться. Повара нет в штатах. Тоже законники нашлись. Теперь вестовые обед готовят — то пережарено, то пересолено…
— Хорошо еще, не отняли вестовых.
— И об этом разговор был. Не беспокойтесь.
— Все это в конце концов мелкие дрязги, — сказал Андрей.
— Бывают и серьезные разговоры. Самые разнообразные… Вот и сейчас идут зачем-то. Наверное, просьба или требование. Теперь, собственно, и не отличишь…
Подошли двое. Андрей не помнил их лиц. Вероятно, новые. Они еще утирали губы рукавом после обеда. Оба одного роста, оба широкоплечие, краснощекие, с налитыми круглыми плечами — куртка лопается. Один помоложе, безусый не от бритвы, а от природы, другой — сивоусый, белесый, построже и с бомбардирской нашивкой.
— Мы к вам, — сказал бомбардир.
Кольцов подвинулся на скамье.
— Садитесь, ребята… Садись, Митрохин…
— Постоим, — ответил бомбардир и неожиданно присел на корточки там, где стоял. Молодой остался стоять рядом.
— Как мы письма из дому получили… Посоветоваться надо, господин капитан.
Кольцов протянул руку.
Но бомбардир, не отдавая письма и послюнив пальцы, неловко перебирал мелкие желтоватые странички.
— Что ж пишут? — спросил Алданов.
— Пишут, господин поручик… такое, что нам здесь сидеть не выходит времени.
— Хм, мы бы тоже не сидели… если бы не война. А вы прочтите, — предложил Кольцов.
— Землю у нас делят, в Тамбовском уезде…
— Землю делят… — как эхо прогудел молодой.
— Какую землю?
— Помещика… Воротынцева… господина, делят…
— Бабы пишут, что без нас, если не приедем, всё разделят. — Они смотрели теперь на Кольцова в четыре глаза, как в строю.
— Ни'то до Учредительного собрания делить землю не может, — заметил Алданов.
Должно быть, эта фраза прошла незаметным ветерком мимо ушей солдат. Они смотрели все так же.
— Что же вы хотите? — спросил Кольцов.
— В отпуск бы, ваше благородие…
— А когда ваша очередь?
Бомбардир только махнул рукой.
— Мы четыре месяца на батарее… Мы из раненых, второй раз. Когда наш черед?
— Господа офицеры тоже в очередь ездят.
— А командир батареи что ни месяц ездит…
— Это дело высшего начальства, — сердито заметил Кольцов. — Не выйдет, ребята…
Бомбардир сломал щепку, которой он чертил по земле, отряхнул пальцы и поднялся. Андрею показалось, что человек в гневе.
— Явите божескую милость, — вдруг тихо заскулил бомбардир. — Землю-то всю без нас поделят. Тех, что на фронте, позабыли. У нас в деревне одни бабы остались. Не запишут на нас — не будет землицы. А помещицкий хлеб по ночам увозят… Лес порубили. Ружьёв у наших нету… А там, которые помещичью водку пьют, те по деревням ездят и сеять не велят…
— Мы на трое ден, — присоединился паренек и снял шапку.
Бомбардир энергично двинул товарища локтем. Взглядом не одобрил снятие шапки.
— А оружие с фронта брать — это против закона, — сказал Кольцов. — За это под суд.
Бомбардир опять опустился на корточки, опять нашел на полу щепу и стал ею царапать конец сапога.
— Что ж получается? — говорил он, глядя в землю. — Почто же мы революцию делали?
— Кто ее делал? — презрительно уронил Перцович.
— Про землю, про волю разговоры… — тосковал бомбардир. — А землица-то мимо солдатского носа идет.
— Ничего не могу, дорогой, — разводил руками Кольцов. — И землю делят у вас самочинно, и в отпуск пустить против приказа не могу…
— Что ж, по приказу и сгнить в окопах? Все равно войне конец, — поднял вдруг глаза бомбардир. Вся мягкость сошла, слетела с лица, как сброшенная в сторону маска. — А нам без землицы жизни нету. Хоть с победой, хоть как… Хоть сдыхай. — Он поднялся, резким движением сорвал шапку с головы и хватил ею о землю. — Даешь отпуск, командир, — сказал он без крика, тихо, но напористо. Он стоял теперь, подавшись вперед, и ждал. У молодого дрожали черные рабочие руки.
Офицеры почувствовали себя неловко. Андрей физически ощущал бешеную злобу, которой наливались на его глазах Кольцов, Перцович и даже Горелов…
— Я с тобой… с вами… в таком тоне говорить не буду, — сказал Кольцов и по-детски поднял на руках туловище, — и грубить не позволю… Не нравится — жалуйся в комитет. — Он опять сел плотно.
— Что комитет, что охвицеры — один… — выругался, как сплюнул, бомбардир. — Христом-богом просил, а теперь даржи! Уйду я… или еще што сделаю. — Он схватил пятерней и рывком чуть не до пояса раздвинул ворот рубахи. — На, вяжи, або стреляй!..
Кольцов вскочил.
— Осипов! — крикнул он на всю батарею.
К столу уже бежал огромный солдат, круглолицый, с мягким бабьим подбородком и багрово-красными щеками. За ним шли и бежали, побросав бачки, другие солдаты.
— Чего изволите? — спрашивал он еще на ходу Кольцова.
— Вы как комитетчик, — заговорил взволнованно Кольцов, — подтвердите Митрохину: могу я отпускать в отпуск кого хочу?
— Никак нет, — встал в позу и принялся обтягивать рубаху в жирных пятнах Осипов. — Условие было… Список есть, одобренный комитетом.
— А письмо? — протянул вперед руку молодой.
— Про письма нам ничего не известно, — упрямо закачал головой Осипов.
— А он оскорбляет… Меня ругает, командира батареи, грозит… — похныкал Кольцов. — Я мог бы под суд… Но я хочу жить в мире с батареей. Я бы отпустил всех, если бы мог, если бы не было войны. Я и сам домой не прочь, но сижу вот…
— На офицерском пайке, да четыреста жалованья, — раздался голос. Это был Берзин, наводчик второго орудия, большой, нескладный, как будто покрытый дубовой корой, с дубовыми жилами парень.
Кольцов осекся.
— Что за шум, а драки нет? — спросил кто-то уверенным тоном. Толпа раздвинулась, и в круг вошли двое. Первый был рыжеусый, похожий на казака фейерверкер третьей батареи, комитетчик Табаков, и страдающий одышкой, тяжеловесный и мягкий председатель дивизионного комитета, прапорщик Шнейдеров.
— На ловца и зверь бежит, — сказал Алданов и очистил возле себя место на скамье.
— Слыхал я немного, — вздохнул, садясь, Табаков. — Насчет отпусков, ребята! А вот мы поговорим, давайте…
Мы по-демократическому. Чуть что — собранию… И всякому ясно, убедительно. Ты, что ль, Митрохин? Докладай… на что претендуешь? — Он пожимал руки офицерам. — Давно приехали? — бросил он по пути Андрею.
Митрохин опять тихо и медленно стал рассказывать все сначала. Держал в руке, не отпуская, письмо.
Жаркое солнце желтым слепящим светом обливает солдатский круг. Редкие тени от качающихся вершин бродят по одежде, по лицам…
Митрохин говорит, а Андрей улыбается то одному, то другому из солдат, с кем не успел еще повидаться по приезде. Это хорошо, что он всех увидит на собрании сразу, не надо будет обходить блиндажи и палатки, разыскивая тех, с кем когда-то делил походы, ходил на наблюдательный, тянул проволоку, коротал зимние дни в запорошенном снегом лесу.
Артиллерия — не пехота. Прошел год, а половина ребят — все те же. И Ягода, и Багинский, длинный как жердь, должно быть, от своего роста всегда согнутый. Глаза у него стали еще чернее и плечи костлявей. А вот хлесткий, как плеть, разведчик, рыжий балагур и ловкач Федоров. Смотрит неласково. Нехорошо от его взора. Телефонисты — Сапожников, Ханов, угрюмый Хрюков, Григорьев, Сонин. Орудийные номера, ездовые. Иные лица — видать, что знакомы, но уже не вспомнить фамилию. Видно, здоровый народ сибиряки — не сломить их и трехлетней тряской по фронтам, окопам, болотам и лесным чащам. Каким бездорожьем их удивишь, какой работой напугаешь! Двухсотпудовые пушки они вытаскивают из хлябей, когда уже не под силу першеронам. Поплевав на ладони, топором крушат сосны в два обхвата. Сделали, что могли, для победы, но больше не хотят. Победа царя, победа кайзера. Что принесет им эта чужая свара? Они уже думают о победе народа. Эта война — больше не их война.
Это видно сразу. Это понятно Андрею из всех сегодняшних беглых разговоров.
Президиум вокруг стола — как репинские запорожцы. Кольцов быстро успокоился и теперь, слушая Митрохина, сияет, как баташовский самовар. Его фуражка с широкими полями сползла на затылок. Он без френча, с закатанными рукавами рубашки, волосатый орангутанг, и конец уса, как у таракана, двигается сам по себе. Обняв руками соседей, Табакова и Осипова, он хочет показать, что чувствует себя в кругу солдат как свой.
Зенкевич улыбается исподлобья и сидит собравшись, как будто его сдавили со всех сторон.
Алданов время от времени дружески треплет по плечу рыженького мелкого фейерверкера Щуся, называет его «батень'ой» и шепотом, так что слышно Андрею, рассказывает, как соседи — легкачи — ручными гранатами глушили рыбу где-то в помещичьем пруду. А вот Бобров. Это рабочий-металлист. Он прислан сюда накануне революции. Он из партии рабочих, снятых с производства за политическую бузу. У него усы еще длиннее и пушистее и табаковских, и кольцовских. Военная форма выглядит на нем по-штатскому. Голенища сапог гуляют: на одной ноге они достигают колена, а на другой — середины икры. Он слюнявит карандаш и что-то пишет в книжечку. Алданов уверяет, что этот парень еще опаснее Стеценки…
Петра не видно. И утром не было. Где-то исчезает парень. Вероятно, здесь сложнее положение, чем в парке… Может быть, лучше было бы остаться в парке.
Как провожали его парковые… Даже Кашин провел с ним весь последний вечер. Были кое-какие шероховатости, но, в общем, солдаты любили его. Когда отъезжал тарантас, на дорогу вышли почти все, кто был в Григоренях. Ему кричали, чтобы он не ездил на Западный фронт, что комитет напишет бумажку о его культурной и революционной работе и его оставят в парке…
Он долго махал солдатам фуражкой, пока придорожная скала не закрыла деревню…
— Я вижу, тебя, парень, твоя баба письмом смутила, — сказал Табаков, когда Митрохин кончил. — А ну, давай, робя, сочтем, кто еще заимел такое письмо с дому?
Десятком голосов ответил солдатский круг.
— Все про землю пишут, — кричали ребята.
— И мне…
— Стонет баба…
— Даешь всем отпуск!
— Гроб, печенку, селезенку… — всех перекрикивал Федоров.
— Цыц, ледащий, — цыкнул на него Табаков. — Это тебе не ярмарка. Чалдон!
— А ты скобарь, чертово шило!
— Ты не лайся, а то я тебе перекручу манишку!
— Товарищи, несерьезно это, — встал вдруг Шнейдеров. — Это все-таки собрание. — Голос у него был квохчущий, булькающий, на резком, отчетливом «о».
Солдаты, однако, присмирели.
— Дело не в письмах, — продолжал Шнейдеров. — Дело в том, что никакого дележа земли сейчас нет и быть не может…
— У тебя нет, а у нас есть! — крикнул кто-то.
— А на Волыни всё переделили…
— Землю делить может только верховный орган свободного русского народа — Учредительное собрание.
— Учредительное. Это верно, — как эхо подтвердил Табаков.
— А если армия разбежится… если всех отпустят в отпуск, то землю, очевидно, будут делить не русские крестьяне, а германские помещики.
— Во, видал?!. — сказал Табаков Митрохину.
Сибиряки присмирели. Но Митрохин стоял сумрачный. Его не пробрало красноречие Шнейдерова. Постояв с минуту, он прошиб плечом солдатский круг и поплелся к орудийному блиндажу. За ним, раскидывая ногами, пошел младший.
— Дай слово, председатель, — раздался из задних рядов удивительно знакомый Андрею голос.
— Ну, начинается, — ткнул его в бок Зенкевич.
Шнейдеров и Табаков перешептывались.
Утром, в час приезда Андрея, Петр отсутствовал. Теперь Андрей рассматривал его с понятным любопытством. Он был худее, тоньше всех этих тяжелых, налитых сибиряков. За эти годы лицо его еще больше вытянулось и определилось. Он был похож на тех украинских парубков, каким не хватает только длинных опущенных усов и штанин с мотней до полу, чтобы пуститься в пляс в «Наталке Полтавке» или «Назаре Стодоле». Лицо правильное, нос прямой, черные усы и черные брови — чуть мохнатыми, ровно выведенными жгутиками. Цвет кожи матовый. Во всех движениях, в мимике лица, в выражении всегда чуть прищуренных глаз разлита украинская лень, горделивая, сознательная, лень со смешком, которая умеет взрываться внезапно: таится, нежится и вдруг рассыплется неудержимой энергией порохом, ракетой, перед которой отступает тогда сдержанная северная деловитость.
Петр вышел в круг. Лениво осмотрелся. Зачем-то оглядел сапог с обеих сторон, а потом тихо спросил:
— А когда это самое Учредительное будет, господа комитетчики?
— Намечено на сентябрь, сам знаешь… Надо его подготовить.
— А чей же урожай будет? — крикнул кто-то. — Наш али господский?
— А кто в Учредительном будет? — опять спрашивал Петр.
— Кого выберут. Не валяй дурака.
— А может случиться, что Учредительное землю за помещиком оставит?
— Не думаю.
— Но может случиться?
— Что ты все спрашиваешь?
Но солдаты уже загорелись любопытством.
— А вы отвечайте, — крикнул Багинский. — Если может такое случиться, так себе возьми свое Учредительное.
— А мир когда будет? — все так же спокойно спрашивал Петр.
— Кто же это может сказать? Скажи сам, если знаешь.
— Знаю и скажу в свое время, — усмехнулся Петр.
Солдаты придвинулись ближе.
— Я не зря спрашиваю, — тихо начал было Петр и вдруг рванулся к комитетчикам. — Хвостом вертите, товарищи, — вдруг резко бросил он в сторону президиума. — Четыре месяца революции. А никто ничего не знает. Будет ли республика или опять царь? Чья будет земля? Как будто солдат-крестьянин теперь отдаст ее кому-нибудь… Хоть бы десять учредиловок решили…
— Черта с два! — крикнул Сапожников.
— А Учредиловка ваша — лавочка. Панов да буржуев выбираете. А они разговоры начнут. Чтоб решили все правильно, надо, чтобы сами рабочие и крестьяне решили, как быть, а не адвокаты, фабриканты, офицеры… Кого от нас наметили?
Шнейдеров перебил его:
— Стеценко, я тебя лишу слова. Если ты будешь так выражаться об Учредительном собрании, придется принять против тебя меры… Ты думаешь, солдаты — дети… Так и поверят тебе? Солдаты сами намечают кандидатов в Учредительное собрание и здесь, на позициях, и в городах. Нечего нам здесь очки втирать. Люди взрослые. И о мире… Солдаты все понимают, что мир сейчас невозможен. Пойди предложи мир немцам, они тебе ответят.
— Во, верно, они ответят… — кивнул головой Табаков.
— А мы добьемся справедливого мира без аннексий и контрибуций.
Эта знакомая фраза вызвала новое шевеление в рядах, благоприятное Шнейдерову. Бобров успокоительно тянул за руку Петра.
— Я предлагаю, товарищи, вынести порицание Стеценке за его попытки подорвать доверие к Учредительному собранию. Все революционеры за Учредительное собрание. За Учредительное боролись поколения революционеров. — Он приподнял голос. — Это оскорбление боевой партии эсеров, которая вывела русскую революцию на широкую дорогу и которая приведет крестьянство России к земле и воле.
Одобрительный рокот шел по солдатским рядам.
— Как их качает, — тихо шепнул Андрей Алданову.
Алданов склонился к нему.
— Демагогия работает вовсю… И те, и другие — демагоги. Морочат деревенс'ие головы. У солдат мозги уже распухли. — Он опять стал слушать Шнейдерова, который продолжал ораторствовать о вреде братания и о необходимости поддержки Временного правительства.
— А все-та'и, смотрите: будет Стеценко уходить, с'оль'о с ним увяжутся, — шепнул опять Алданов.
Петр действительно ушел с собрания со свитой.
— Он свое возьмет.
— Может, хоть вы на него повлияете, — сказал Кольцов в блиндаже после митинга.
— 'а' все это грустно, — сказал Алданов. — Все рассыпается, все ползет…
— Александр Кузьмич, а вы примкнули к какой-нибудь партии?
— Нет, знаете, избегаю. Партия требует многого. Теряешь личную волю, 'адеты, по-моему, самая разумная, самая государственная из партий. Наше 'упечество — это еще молодая, неразвернувшаяся сила. Я очень верю в наш молодой 'апитализм. Печально будет, если свернут ему раньше времени шею…
Андрей нашел Петра в палатке. Он лежал на одеяльце, по обычаю закинув худые руки за голову. Сколько раз видел его Андрей в такой позе на берегу Днепра, в зеленом садочке на окраине Горбатова.
— Вставай, старик! — протянул он ему руку.
Петр вскочил на ноги.
— Пошли, что ли, побродим? — предложил, поздоровавшись, Андрей.
— Пошли, — заправляя пояс, согласился Петр.
Они шли, и Петр с любопытством оглядывал Андрея.
— Ты как и не был студентом. Встреть тебя в трамвае или на дороге, подумаешь — с рождения офицер.
— У тебя ненависть к офицерам.
— Всякие бывают офицеры… Но вообще верно, не люблю вашего брата. И вот так… умом не люблю, понимаю, что нельзя любить, не следует… и нутром тоже. Наверное, вот как кошки и собаки. Встретит собака кошку на дороге — на забор рвется.
— А ты тоже изменился. Вытянулся в версту, а плечей не нагулял. Как тебя в гвардию взяли?
— Второй сорт, разумеется. Я ведь писал.
Петр имел привычку вышагивать широко и старательно, как будто рассчитывал каждый свой шаг.
— После пехоты здесь, — продолжал Петр, — трудненько работать. Сибиряки — «хозяева», чалдоны. Тут такие есть, что и за царя при случае голоснут. Один тут кулачок из семейских рассказывает, как его дед царю мед со своих пасек возил. А царь на то время в Ницце оказался. Так он в Ниццу попер. Через фрейлину передал и сидел, ожидал, пока ему все туесы вернут. Потому, чтоб не оскверниться, не перепутать… Ведь царь-то не старовер. А сыновья у него и внуки в солдатах служили. Солдат солдату тоже, брат, рознь. Тут у нас солдаты есть — короли. У Ханова промыслы, у Пахомова мельница, у Волосова землицы за сто десятин, копни только. А у вас в парке, что ж, наверное не хуже? Оренбургские…
— Ты людей, как яблоки, сортируешь.
— Ну да, — спокойно ответил Петр. — А как же иначе? Вот ты поговори с полтавским или подольским мужичком. Семья как у курицы, а землицы с воробьиный нос, А кругом бобринские, барятинские, балашовские имения. Не имения — моря, не оглядеть, не объехать, и земля — как сахар. Вот ты его возьми поспрошай, в какой он партии. Та его партия, которая ему землю дает. Как рабочий с Выборгской. По-моему, он уже и родится партийным. Что же, тебя из дивизиона легко отпустили?
— Не отпускали… солдаты ко мне привыкли.
— К эсерам в лапы еще не попал?
— Нет… Признаться по совести, я еще не встречал партии, которая пришлась бы мне по духу, вот так целиком, чтобы всего захватила.
— Интеллигент… Потому тебя так и болтает. Ты что ж, я, собственно, не пойму, ты же писал, что стоишь за революцию… Или тебе тоже приказ номер один настроение испортил?
— Признаться, я не вижу последовательности. Я понимаю так, что тот, кто этот приказ выпустил, должен был сразу и мир заключить, и землю делить, и все такое. А эсеры и эсдеки приказ состряпали, дисциплину сорвали, а теперь за оборону, за войну до победы. Чушь это.
— Чушь и есть. И еще какая чушь, — со смехом покачал головой Петр.
— По-моему, сейчас многие вступают в партию без достаточной уверенности…
— Если кто идет в партию своего класса — приживается. А кто так вообще, наобум Лазаря — ну, ничего и не выйдет.
— Какая же, по-твоему, партия подходит для таких, как я? — натянуто улыбнулся Андрей.
— Для тебя настоящей партии нет. Не настоящий вы народ, интеллигенты. Ну, а потом к какой-нибудь примажешься, а то и так до смерти проболтаешься.
— Не знаю, — вспылил Андрей. — Откуда у тебя тон пророка в уездном масштабе? Безапелляционно, как приказ станового.
— Деликатно ругаешься.
— И твое поведение сегодня мне не понравилось. Солдаты и без того сбиты с толку, а ты выступал как демагог. Ведь ты же знаешь, что армию разрушить нельзя, что землю делить так, как это угодно Митрохиным, тоже нельзя. Это будет грабеж.
— Награбленного.
— Что?
— Грабеж награбленного, говорю.
— Знаешь, перед таким заявлением надо, конечно, пасовать. Что же возразить, когда невежественные люди отбрасывают в сторону, как шелуху, культуру веков, цивилизацию, плюют на сложность общественных отношений и всё представляют в зверином виде… Пещерные отношения… Что же может возразить на все это интеллигентный человек?
— И это еще дипломатично. Иные резче выражаются.
— Давай лучше говорить не о политике. А то, боюсь, у нас дружба пойдет врозь.
Петр остановился.
— Если ты так революцию понимаешь, то, боюсь, о дружбе нам и говорить не стоит. Все равно не сегодня-завтра передеремся.
— Ты, я вижу, все еще возбужден после собрания.
— Не больше, чем ты.
— Дружба моя не очень-то тебе нужна.
— Тут, браток, игра такая идет, что и не такие дружбы, как наша с тобой, летят. Я прямо скажу. В этом деле для меня тот брат, кто со мной. А кто против — хоть отец, хоть мать, хоть сестра — к черту! — Лень растаяла. Петр глядел теперь широко раскрытыми черными глазами.
Возвращались молча. Андрей убеждал себя, что Петр — это просто ограниченный, малообразованный, тупой человек; все это знали, но он, Андрей, до сих пор по слабости характера не хотел согласиться с этим. Сначала он был искренне огорчен встречей. Потом решил, что все это детские сантименты. Петр играет с огнем. Все, что он делает, — безответственно. А шутить сейчас не приходится. Тут же спохватился. Но ведь это совсем то, что говорил Петр. Он рассердился на себя и пошел в офицерский блиндаж.
В этот вечер вернулся на батарею Соловин. Он сидел на своем необъятном чемодане со стаканом горячего чая и рассказывал о госпитале и о своих дальнейших планах. Наутро он отправился в штаб корпуса, пообещав вернуться к вечеру.
В связи с приездом Андрея на батарее произошли перемены. Алданов был временно назначен начальником связи, Зенкевич ушел в адъютанты, а Андрей был назначен командиром первого взвода.
В офицерском блиндаже стало уныло и тихо. Архангельский (может быть, к счастью для других) был неразговорчив. Он много спал, не разбирая времени. Часами резал из деревянных чурбанчиков птичек и ящериц и раскрашивал их карандашами. Перцович исчезал на соседних батареях или в солдатских блиндажах, где у него была дружба с некоторыми из солдат. Кольцов томился бездельем и одиночеством и то и дело выдумывал самые разнообразные комиссии — должно быть, чтобы убить время и найти выход своей энергии. Он осматривал с комиссией сбрую, проверял батарейные книги, ревизовал каптенармуса, на досуге учил молодых солдат чистить лошадей, рисовал бесчисленные панорамы позиций.
Соловин относился к кольцовским комиссиям отрицательно, но молчал. Опытным глазом он усмотрел, что в эти комиссии уходит часть буйной, разбуженной солдатской энергии. Пока Кольцов спорил с членами комиссий, он раскладывал бесконечные пасьянсы.
Отношения с солдатами налаживались у Андрея с трудом. В каждом взводе нашлись такие, которые почти целиком вернули ему прежнее расположение, но рядом были и такие, которые под внешней сдержанностью затаили недобрые чувства.
Андрея угнетало это отчуждение солдат. Нарастало чувство обиды. Казалось ему — он ничем не заслужил такого отношения, он рад был во всем идти им навстречу. Но вместе с тем он понимал, что причина такого недоброжелательства лежит не в личных отношениях, но в тех больших событиях, которые совершаются в стране и на фронте, и к досаде, к обиде присоединилось ощущение бессилия.
Он начал регулярно заниматься с номерами своего взвода. Уделял в день два часа на беседы и письма. Читал вслух газеты. Но теперь уже не получалось тех бесед, когда слушатели были полны доверия.
В июле по дорогам потянулись обозы со снарядами и патронами. В блиндажах и палатках заговорили о наступлении. Посыпались приказы, требовавшие от офицеров подготовки солдат к предстоящему бою. Участились митинги. Керенский разъезжал по фронту. Газеты печатали горячие статьи о верности союзникам, о спасении революции, о борьбе до победы.
Андрея мучило раздумье. Каждый приказ вызывал сомнения, каждый разговор с солдатами приводил в уныние.
Он с нетерпением ждал газет, как будто они могли сообщить ему, что не вся армия похожа на те части, которые он знает, что есть где-то солдаты, готовые идти в бой на проволоку и пулеметы.
Офицеры говорили в повышенном тоне о Юго-Западном фронте, о генерале Корнилове, о порядках в его армии, о громадных запасах снарядов и орудий, присланных союзниками, о возможности каких-то побед…
Алданов как-то вечером вошел в палатку и устало сел на койку.
— Вы к нам, Александр Кузьмич?
— Нет, собственно… Рядом тут. Пехотный резерв. На армейс'ом съезде выбрали меня в члены дисциплинарного суда. Слышали о новых за'онах? Не дошло? Дойдет. Смертную 'азнь хотят ввести. Вот, — поднял он усталые глаза, — я и ратую теперь за новую дисциплину. Рядом тут, от дороги налево. Приходите. — Он поднялся и вышел…
Дальний угол густого зеленого леса. Всё кругом вытоптали сапожищами, заплевали окурками. Обрывки бумаги на иссохшей хвое — как спутанное кружево. Серое, желтое бельишко болтается у самой земли, от сосны к сосне, на телефонной проволоке. Поближе к опушке, на пригорке, штабная, только недавно срубленная изба отпускает от себя ход сообщения вниз, к берегу реки. Бараки пехотного резерва, курные, низкие, глубоко ушли в землю. Строем стали вдоль опушки. По опушке — елочки, как нарочно, зеленым, непроглядно густым барьером. Но овраг, вихляя в стороны, прорвал зеленый кордон, забрался далеко вглубь, за бараки. В овраге, на его песчаных, осыпающихся бортах цирком сидят пехотинцы. Снизу, из самой глубины, с утоптанной, посыпанной желтым песком площадки наверх выкрикивает что-то Алданов.
Андрей и Стеценко сели, опустив ноги в овраг.
Пехотные сидели группами, крутили цигарки, шепотком переговаривались между собою.
Шинелишки замызганные. Шапки походили на кухонную ветошь. Сапог не было ни у кого. Обмотки, десять раз побывавшие в грязи, неловко обтягивали тощие ноги над громоздкими английскими ботинками.
Внизу, у ног Андрея, в рваных и грязных подштанниках, в расстегнутой гимнастерке сидел солдат. Рыжие волосы одним вихром завились от самой макушки до висков. Огромной иглой он зашивал ветхие шаровары. Сосед его, чернявый горбоносый малыш, лежал на боку и вертел в руках пустой патрон. Налево особняком разлеглись пехотные прапоры.
— Помнить надо, — старался Алданов, — о государстве. Наше государство слиш'ом обширно. Вот почему мы часто забываем о нем, помним лишь о себе, о своей деревне. А вот сообразить немного — и станет 'аждому понятно, что без государства не прожить.
— Кто налоги брать будет? — громко спросил Клементий Горев.
Рыжий солдат отставил далеко в сторону иглу, посмотрел наверх, сощурился и мигнул глазом понимающе.
Алданов будто не слышал.
— Я, ребята, не полити', не мастер говорить на митингах. Но я хорошо знаю, что без государства жить нельзя. И 'огда на твое государство нападает враг, ты защищать его должен. Мы все знаем, что в государстве нашем до сих пор были плохие поряд'и, не наши…
— Ваши, а не наши, — сказал Багинский и двинул крутой плетью по песку.
— А какие же будут? — крикнул Петр.
— Я не знаю 'а'ие. Учредительное решит… Но старых не будет. А если мы не будем защищаться…
— Хучь так, хучь сяк, хучь этак, все, выходит, в наступление идти, — откусывая нитку, сказал рыжий. — А когда мир будет? — крикнул он вниз.
— Когда все дырки залатаешь, — крикнул кто-то снизу.
— И то штаны — хоть рыбу лови… Чем не штаны, — помахал рыжий в воздухе шароварами. — Царские. Временное еще не давало.
— Оно даст!
— Дулю!
— Само без штанов!
— Лаптев воз прислали…
— Нехай сами носят!
Смешки перебегали по оврагу.
— Ребята, хорошо, что весело, — крикнул Алданов. — Но о деле тоже поговорить надо.
— А ты выкладуй.
Председатель-комитетчик дулом нагана постучал в доску.
— Робя, слушай! От партии говорит человек.
Алданов наклонился к председателю.
— Ну, все равно, — мотнул головой председатель. — Все одно как от партии.
Алданов еще ниже приник к уху председателя.
— Открещивается, бедняга, — ухмыльнулся Петр.
Но Алданов уже выпрямился и говорил:
— Надо раз навсегда решить: будет у нас дисциплинированная армия или нет. Не будет армии — не будет государства, не будет…
— А мир будет? — крикнул пехотинец, сидевший на другом берегу оврага.
— Мы должны завоевать мир.
— Навоевались. Мине евонного не нужно… Нехай сам лопает! — крикнул другой, махнув рукой в сторону фронта.
Над Алдановым на краю обрыва поднялась фигура солдата.
— А вы бы, господин поручик… дело… И с чем ты приехал?
— На наступлению уговаривать, — пояснили снизу.
— Чтоб ты свою башку на немецкий штык снес.
— За рупь пятьдесят еще не отслужили!
В овраге зашевелились люди.
— Трудненько разговаривать у нас, — подсел к Андрею пехотный прапорщик.
— Ребята! — кричал Алданов. — Не хотите слушать — не надо, я ухожу.
— А ты дело!
— Вот всегда у нас так, разве поговоришь? — продолжал прапорщик.
— Что ж, совсем дисциплины нет?
— Да нет… оно так… день за днем ползут, как-то вертится… Но не дай бог приказ какой. На разведку там или ночные работы. Тогда хоть пулю в лоб. И ничего сказать не дают. Как что о войне и мире — так и начинается.
— А вам в наступление хочется, господин прапорщик? — спросил Стеценко.
Прапорщик вскинул на него глазами. Что, дескать, такое спрашивает.
— Так ведь рано или поздно надо же кончать эту… канитель.
Солдат с иглой, задрав лицо кверху, слушал. Он даже толкнул в бок соседа. Сосед медленно повернул горбоносое лицо.
— Кончить придется, — подтвердил Стеценко.
— Ну так вот, я и говорю… И не сразу его кончишь.
— Кого его?
— Немца.
— А я так полагаю, — нарочито громко сказал Петр, — что кончать нужно вот их. — Он отвел через плечо большой палец к лесу, в тыл. — Тогда уж наверное конец.
Прапорщик посерел в лице.
— Я думал, только в пехоте… так думают…
Солдат с иглой весело смеялся.
Алданов, перекрикивая шум, широко жестикулируя, показывая золотую челюсть, говорил опять о необходимости дисциплины. Солдаты шумели, но не перебивали.
— Для того и учреждаются дисциплинарные суды…
— Для расстрелов? — спросил спокойно чей-то голос.
— И так мы уже усе покойнички.
— Ни надо вам судоу уаших! — выкрикнул раздельно горбоносый.
— Под хвост лешему!
Худощавый солдат играл винтовкой, перекидывая ее на руку, словно целился в Алданова, и опять отводя дуло кверху.
Алданов поднял руку и что-то крикнул, но голос его потонул в шуме голосов.
Резкий выкрик вздернул толпу.
— Я говорю от имени… — взвизгнул и вдруг сорвался Алданов.
— Гони его в шею!
— Вот гнида!
Свист проносился из конца в конец над оврагом, задерживался, звенел и качался невидимыми струнами. Солдаты вскакивали с мест. Они поднимались живым, движущимся амфитеатром по обрывам. Внизу, в человечьей яме, стоял налитый кровью и гневом Алданов. Худое, остроносое лицо дергалось. Мягкие серые глаза стали острыми.
— С вами и говорить не о чем!.. — прорвался он сквозь шум.
Стеценко уже был на ногах.
— Ребята! — крикнул он в согнутые ладони. Солдаты обернулись. — Пошумели и будет. Надо твердое слово сказать. — Стало тихо. — Наступать мы не будем. Государство защищать будем тогда, когда оно будет наше. Этот парнишка, — он показал на Горева, — говорит — государства не надо. Нет, ребята, государство нужно, но только давай нам наше государство. — Петр вспомнил, как он удивился и обрадовался простоте этой мысли там, на Бабурином переулке. Хотелось другим перекинуть эту радость. — Свое государство, рабочее, селянское! Поняли?
Овраг шевелился, отвечая взволнованными человеческими голосами…
— За такое государство мы и в наступление пойдем. На проволоку, на пулеметы, на крепости пойдем… Но не за ваше, господин поручик! — крикнул Петр Алданову.
Но люди больше не смотрели на Алданова. Солдат с винтовкой карабкался наверх к Петру.
— Хоть вы и ручку при старом строе солдатам подавали, а вот теперь скажите, за какое государство воевать пойдете? — Петр стоял во весь рост на берегу оврага, а Алданов крикнул ему снизу:
— Я с сумасшедшими не учился беседовать.
Подобрав шашку, он полез наверх, в другую сторону. Ноги срывались, по колено проваливались в тронутые зеленью, слегка замшелые осыпи…
Пехотный прапорщик угрюмо поднялся и отошел, не сказав ни слова.
На другой день к командиру дивизиона вызвали Архангельского. Алданов уезжал в отпуск, в Казань.
Назад: XVII. Качели
Дальше: XIX. Настоящая жизнь