IX. Судьба-злодейка
Андрей скакал с ординарцем от Молодечна к позициям. Армия широко разъездила дорогу. Колеи, переплетаясь и сливаясь, разбежались по желтому песку, как рельсы на узловой станции. Обозы, скрипя, тянули к фронту муку, фураж, патроны, снаряды.
В небе шли черные аэропланы. Зенитные пушки убирали небо кудряшками высоких, медленно тающих разрывов. Обозники осторожно посматривали в небо и дергали поводья, когда поблизости резал воздух падающий стакан или шрапнельная трубка.
Посредине дороги стоял воз. Лошадь опустила голову и не шевелилась. На возу широкозадая баба в голубом ситцевом платье и в бордовом платке шелушила семечки. Под возом на земле, прямо под бабой, сидел обозник, явно устрашенный зловещим воем стальных осколков и пуль.
— Скотина! — подскакал к возу казачий офицер. — Под бабу прячешься? Вылезай немедля!
Солдат выполз из-под воза, забыв перед новой опасностью старую.
— Встать как следует! — заорал офицер.
Солдат вытянулся в верстовой столб.
— Трус, мерзавец! — свирепел офицер. — Мундир мараешь! — Он хлестнул солдата нагайкой через плечо.
Солдат взвыл.
— Ты еще воешь? Убью прохвоста!
Баба на возу перестала щелкать семечки и внезапно громко заголосила.
— Какого полка, скотина?
Солдат сказал.
— Доложи командиру, за что тебе влетело.
— Видали? — сказал он подъехавшему рысью Андрею.
— Вижу, — крикнул взбешенный Андрей. — Человека избиваете!
— А вы знаете, прапорщик, — повернулся в седле хорунжий, — что по уставу российской армии я мог не избить, а убить труса? А вас притянуть к ответу за вмешательство.
— Может быть, вы не откажете сообщить вашу часть и фамилию, чтобы соответствующие инстанции…
— Плевать я хотел на ваши инстанции! — хлестнул коня казак.
— Трус! — крикнул Андрей.
Воз с солдатом и бабой катился рысью у самой обочины поля.
Аэропланы шли уже от Молодечна, должно быть освободившись от запаса бомб. Надрываясь, лаяли кругом зенитки.
Нога Андрея продолжала вздрагивать в стремени. Он скакал, откинув голову назад, глядя, как мертвыми петлями выходят черные птички из готовых сомкнуться разрывов.
«Таубе» уходили быстро. Только один аэроплан кружил, снижаясь, словно присматривался к цели, для которой у него еще оставались бомбы.
Все батареи у Полочан переносили огонь с уходивших аэропланов на бесстрашного хищника. Барашки взрывов так близко подлетали к пилоту, что он вынужден был взвиться на значительную высоту. Разрывы последовали за ним. Кувыркнувшись мертвой петлей, «таубе» пошел на юго-запад, как будто оставлял район Полочан. Он вышел уже из того участка неба, который весь был разрисован дымками, но на его пути уже встал первый снаряд новой батареи, к району которой он приближался. Дымки разрывов один за другим мчались навстречу.
Андрей силился представить себе, что переживает летчик. Видит ли он разрывы? Как далеко они от него на самом деле? Что, если снаряд оторвет ему крыло или хвост?!
— Ой, ваше благородие, — крикнул ординарец, — глядите!
Аэроплана не было… Белый клубок дыма раздвоился. Одно облачко таяло на месте, где только что был самолет, другое стремительно неслось в сторону.
— Попали! — крикнул какой-то конник и помчался по полю, словно твердо знал, куда упадет разбитая машина.
В воздухе взвизгнуло какое-то неуклюжее тело и прошло за ближний перелесок.
Люди с дороги мчались через поле, бросая возы и двуколки.
Все бежали, скакали так уверенно, что и Андрей помчался вместе с другими к роще, перескочив через дренаж.
Далеко, за полтора-два километра от дороги, у мелкой межи, покрытой щетиной давно скошенной ржи, лежал летчик в сплошном кожаном костюме. Кто-то, стоя на коленях, снимал с него шлем.
Летчик тихо-тихо стонал. Изо рта текла струйка черной крови.
— Глаза открывает, — сказал шепотом солдат, оборачиваясь к подбегавшим.
Из деревни бежали санитары в белых передниках.
Тело хрупко сломилось в руках, как ненастоящее…
— Мешок с костями, — сказал санитар, опуская голову немца. Кровь больше не текла. Глаза глядели круглыми мутными стекляшками.
Старый солдат снял шапку и перекрестился.
— Помер, — поднялся от покойника высокий унтер с крестом на повязке, должно быть фельдшер.
— Так кончают все, кто играет с воздушной стихией, — сказал офицер с погонами воздухоплавательной роты.
— Ну, на «колбасе» можно в карты играть, — презрительно заметил пехотный поручик.
— Много вы понимаете! — почернел от злости «колбасник» и отошел в сторону.
— Это вы зря, — сказал пехотный офицер постарше.
— Да ведь наши «колбасы» совсем теперь ушли в тыл. Километров за двенадцать болтаются. Что они там видят — одному аллаху известно.
— А как их аэропланы жгут, вы слышали? Я на днях вот сам видел… еду мимо «колбасы» — вдруг рожок, такой тревожный-тревожный, и все солдаты к лебедке. Лебедка скрипит. А «колбаса» идет к земле так, что даже незаметно. Из корзины видно — двое руками машут. А он уже здесь. Шпарят по нем из винтовок. А он промелькнул над «колбасой» — и вверх. Так, я вам скажу, «колбаса», как большой примус, вспыхнула. Только облако пыли пошло да дождь какой-то дряни посыпался… Жуткая штука! Ни людей, ни корзины — ничего. Плывет пламя в воздухе по ветру, потом дымом обернулось и рассеялось. Что ж, рассчитайте! Если такой истребитель идет двести сорок километров в час — в минуту, значит, четыре километра. Если он поднимется за линией окопов в десяти километрах и до «колбасы» еще десять километров — ну вот ему и нужно на весь полет пять минут. Идет он над самой землей, издали его и не видно. Зенитке и не приготовиться! Так он, подлец, наверняка идет. Нет, нашим, я считаю, надо снять все «колбасы», как одну. Ни к чему! Против техники — надо технику. А с голым брюхом против машины не пойдешь.
— Потом мне говорили, парашют в корзине один, а людей двое — «колбасник» и артиллерист. Если что, так хоть дерись из-за парашюта, — сказал вдруг поручик.
— Ну вот видите, а вы говорите…
— Потому говорю, что хуже пехоты все равно нигде нет…
В парке были новости. Приехал новый командир дивизиона, назначенный вместо Торопова, окончательно выбывшего за болезнью в отставку, — подполковник Лопатин.
Это был беловолосый, низко стриженный плотный мужчина с розовым, по-английски бритым лицом. Он носил пенсне с круглыми стеклами без оправы, отчего его лицо и голова казались еще светлее и глаже. Осанка у него была кадровая, руки — белы по-барски, одевался он подчеркнуто аккуратно, слыл хорошим товарищем, тонным артиллеристом и барином.
Командуя мортирной батареей, он побывал в Галиции, едва унес ноги после корниловского вторжения в Венгрию, заработал Владимира, но не добился ни оружия, ни Георгия. На позиционной войне потерял надежду на вожделенные награды и решил, что полковника можно теперь выслужить и в парке.
Парк для него был чем-то вроде выгодного мезальянса, и он, сам того не замечая, каждому пытался объяснить сложную конъюнктуру, заставившую его решиться на такой сомнительный шаг.
В парке он ближе всех сошелся с Кулагиным. Говорили, что у обоих под Ялтой есть дачи и виноградники. Дачу и виноградники принесла Лопатину его жена — судя по портрету, который всегда стоял у него на столе, сильная и высокомерная женщина.
Лопатин пил не меньше Торопова, но никогда не упивался. В этом отношении ему мог соответствовать только Кулагин. Они просиживали целые вечера вдвоем за бутылкой, лениво о чем-то беседуя. Беседа, по-видимому, играла роль того гороха, который подают в пивных завсегдатаям. Должно быть, Кулагин настраивал Лопатина против Андрея, потому что адъютант все чаще ловил на себе недобрые взоры начальства. Он спросил Лопатина, не сделает ли он ему приятное, если подаст рапорт о переводе на должность младшего офицера в парк. Лопатин наотрез отказался принять такой рапорт.
— Слушайте, — как-то сказал он Андрею. — Есть слух, что нас перебрасывают в Румынию.
— В Румынию? — воскликнул Андрей.
— А вы чему радуетесь?
— Все-таки перемена!
— Молодость! — снисходительно заметил Лопатин. — Так вот, я дам вам письмо в штаб корпуса к капитану Толчинскому. Но это в крайности… Мы не друзья со Столомоницким и этим адвокатиком, как его… Лучше бы так… У фольварка, где взвод Хазарина, стоит штаб бригады. Офицеры вечно толкутся у Хазарина. Загляните сначала к нему. Спросите, не знает ли чего. Ну, а потом там всякое такое… Понятно? Вы не устали? Ведь вы сегодня уже крейсировали? Возьмите моих лошадей и коляску.
У хазаринской халупы стояли десяток верховых лошадей и чей-то походный экипаж.
«Должно быть, получил из дому водку и очередной ящик снеди», — подумал Андрей. Хазаринский вестовой каждый месяц ездил в имение офицера и возвращался с транспортом битой птицы, наливок, вин, а также с донесениями жены и управляющего имением.
У Хазарина не только пили, но и играли.
Стол был окружен офицерами. Вытряхнувшиеся и просто любопытные смотрели через плечи партнеров. Некоторые играли стоя — признак высокого давления. Банк метал белокурый аккуратный артиллерист в чине поручика. У него была подстриженная бородка, волосы игриво курчавились в одну сторону. В его нервных руках колода карт порхала над столом так быстро, что нельзя было уследить за нею. Это был поручик Кноль, известный в корпусе картежник, всегда рыскавший в поисках игры и доводивший ее до высоких ставок и трагических для партнеров результатов.
— Вы в гости или по делу? — спросил Хазарин, отводя Андрея в сторону. — Тут вот нагрянули… внезапно…
— И в гости, и по делу. А у вас, я вижу, веселая стоянка.
— Ничего, не скучаем.
— Полковник хочет узнать, имеют ли под собой почву слухи о походе в Румынию.
— Как же, как же! Я хотел сообщить, но решил, что вас уже оповестили. На днях отчаливаем. Вот и гулянки идут по этому поводу. Вы не торопитесь? Тут сейчас спектакль может состояться. — Он прильнул к уху Андрея. — Фурсов сегодня поклялся поймать Кноля. Уверяет, что разгадал трюк.
— Значит, будет скандал?
— Ну, конечно. А вы как думали? А это дело, что этот паренек разъезжает по всей армии и всюду срывает банки? Ведь он на мелочь не играет. Он и понт пропускает, ждет только случая купить крупный банк, а потом дает одну-две карты, и всегда счастливо. Что же, он в рубашке родился? Ясно — нечисто.
— Так не принимали бы в игру, и все.
— Нельзя. Как-никак офицер. Стойте, вот опять…
Кноль уже держал в руках карты. Он купил банк.
— Так вот, триста.
Руки его быстро облетели стол, приближая колоду и соблазны то к одному, то к другому игроку.
— Что же, нет желающих? — Он с досадой швырнул талию на стол. Верхняя карта скользнула с колоды. Он вернул ее обратно и, ровняя, обегал края колоды концами пальцев.
— Давайте, — сказал высокий, с массивными плечами офицер. Оттого, что волосы его низко спускались на лоб, казалось, что он только что надел военную форму.
Кноль взял в руки талию. Худые белые пальцы опять носились над столом.
— Стоп! — поднял руку высокий. — На минуту карты.
— То есть как?..
Высокий протянул огромную плоскую руку, которую, казалось, долго держали под прессом, и выхватил карты у Кноля.
— Все видели? Внизу под подрезкой только что была десятка пик. Я просил господ офицеров заметить. Все свидетели!..
Уже все стояли на ногах. Вокруг Кноля был очерчен порочный круг. Шум голосов переполнил помещение так, что, казалось, двери должны распахнуться сами собою. Стекла в окнах подрагивали, когда стучали кулаками по столу увлекшиеся партнеры.
— Вон, мерзавец! — Фурсов взял Кноля тремя пальцами за воротник, как берут нашаливших на улице мальчишек. — Кронид, двери!
Вестовой распахнул дверь.
Кноль был в костюме от хорошего портного…
— Найдите в себе мужество наказать себя сами. Иначе!.. — вынес угрожающе за порог высокий.
— Он прямым путем поедет к саперам. Там сегодня играют, — сказал, смеясь, добродушный толстяк, на котором все сидело не на месте: погон слезал с плеча, портупея делила толстое брюхо пополам.
— Какой мерзавец!
— Давно нагайка плачет!
— И давно все знали!
— И никто…
— А вы молодец!
— Господа, господа, успокойтесь! Мало ли какие элементы пошли теперь в офицеры. Давайте продолжим талию.
— Я поеду, — сказал Андрей. — Значит, это наверное?
— Наверняка, наверняка, — спеша к столу, говорил Хазарин. — Так и скажите.
«Вот тебе и долгая стоянка! Не повезло Татьяне, — подумал Андрей. — Как давно от нее не было писем. Если она выполнила свое намерение, то она уже где-нибудь здесь, в Минске. А может быть, вместо Минска она теперь совсем далеко. Но почему нет писем? — Ветер холодил щеки. Андрей по-крестьянски спрятал руки в рукава. — Впрочем, теперь это не принесло бы ей радости. Пришлось бы объясниться и прекратить встречи…»
Теперь все мысли безраздельно занимала Елена. Пусть полковники пьют, раскладывают пасьянсы, пусть поручики ругаются, похабничают. Он может не отвращать своих мыслей от девушки. Две жизни потекут рядом, не сливаясь ни на секунду…
Офицеры заметили задумчивость и отчужденность Андрея. Они наперебой спрашивали, что на него накатило: не потерял ли он в отпуске сердце? Не завидует ли кузену Кириллу? Не подхватил ли он насморк в Минске? Не болит ли у него живот?
Андрей в споры не вступал и уходил куда-нибудь в поля, в лес…
— Уж не в монахи ли готовитесь? — спросил даже Кельчевский. — Вы заметили, у нас ведь половина архиереев из гвардейских поручиков. Неудачная любовь, разорение или еще что. У русских, в сущности, английская система, только скрытая. Там в духовенство идут младшие сыновья по традиции, а у нас — неудачники.
Чтобы уходить от обстановки, от разговоров, Андрей стал ежедневно писать Елене письма-дневники. Он не знал ее точного адреса, он не знал, хочет ли она переписываться с ним. Он никогда не рискнул бы написать первый, боясь получить нераспечатанный пакет обратно. Он беседовал сам с собою. Он создал себе во фронтовом безлюдье призрак человека, который мог приходить по вызову и беседовать ночами…
Кирилл и Серафима вскоре написали Андрею. Письмо было переполнено едва сдерживаемой радостью людей, переживающих сладость победы. В постскриптуме Серафима сообщала, что Елена вспоминает об Андрее: «Я сказала ей, что фронтовики ужасно любят переписываться. Она ответила, что рада была бы получить от тебя письмо».
На полях был приписан адрес Елены.
Андрею всегда казалось, что письма переписывают и рвут только в романах. Но письмо Елене в одну страничку он складывал в лесу, проблуждав там целый вечер. Придя, он записал его, как записывают стихотворение. Оно должно было быть сдержанным, но сквозь строки должен был просвечивать его восторг. Оно должно было вызвать ответное письмо, возможно, более откровенное, но вместе с тем ни одним словом не должно было показать, что он сам просит об этом.
Он свез письмо в полевую контору и тут же на переплете полевой книжки начертил десять ровных квадратиков. Он будет зачеркивать по одному в день до получения ответа.
Ответ пришел неожиданно быстро. Андрей не стал читать письмо за столом, ни даже дома при Мигулине, Незнакомый почерк и штамп станции говорили, что это от нее. Он ушел в лес и там осторожно стал вскрывать узкий сиреневый конверт.
В ответ на одну страницу Андрей получил восемь. Это было великолепно. С ощущением счастья он больно хлестнул по сапогу стеком, назвал себя болваном за свою одну страницу и стал читать.
Письмо начиналось без всякого обращения, как будто Елена не хотела поставить в первой строчке официальные слова и вместе с тем не решилась употребить такие дружеские эпитеты, которые сообщили бы всему письму характер интимности.
«У нас нет ничего нового, — писала Елена. — Мама и соседи до сих пор толкуют о свадьбе Серафимы. Мне трудно поддерживать беседы на эту тему, так как я, к стыду своему, не заметила ничего из того, что заинтересовало других… Я и сейчас не помню, какое платье было на Серафиме, хотя у меня осталось впечатление, что она была трогательно мила и интересна. Я не заметила, что Иван Терентьич был сильно под мухой, что Костя и Лялик все время спорили и дрались… То, что запомнила я сама, — совсем иное, и говорить об этом мне не с кем…
Несколько лет назад положение нашей семьи резко изменилось. Я не скажу, чтобы связанные с этой переменой переживания как-нибудь болезненно отразились на мне, но каждый раз, когда я бываю в нашем старом доме, мне становится не по себе. Я переношу лишения очень легко и спокойно. Иногда мне даже удается утешить других, главным образом маму, которая все время говорит о прежних, лучших временах, и старшего брата Котю, который тоскует в письмах по гвардии и гвардейской жизни. Другой мой брат — моряк — похож на меня, а оба мы похожи на отца, который был беспечным, веселым и добродушным человеком. Михаил всегда пишет бодрые письма и поддерживает у нас с мамой радость жизни.
Единственное, что мне дается тяжело, почти невыносимо, — это наше уединение. Деревня и в особенности одиночество — не мой удел. Я люблю книги, мой рояль — подарок отца, но ведь они не могут наполнить все двадцать четыре часа. Иногда я радуюсь, что железная дорога далеко проходит от наших мест. Иначе каждый гудок паровоза кричал бы мне, что, кроме нашего хутора, нашей грязной деревушки Носовки, существует широкий мир, что он весь опутан сетью стальных рельсов и рейсами пароходов, что, в сущности, каждый молодой человек легко мог бы жадно поглощать впечатления, что для него могли бы стать доступными все старые и новые города, театры, музеи, библиотека, концерты, если бы не деньги. Ах, дорогой мой! Как глупы люди, создавшие себе из денег препятствия на каждом шагу!..
А есть ведь люди, около которых струится ветер больших путей и океанов, с которыми хочется не присесть, а сейчас же помчаться куда-нибудь далеко-далеко… Редко встречаешь таких людей, но с ними всегда чувствуешь себя на вокзале в дорожном костюме или у кассы большого райзебюро. Таким ветерком пахнуло от вас… Я буду рада, если вы будете писать мне, хотя, признаюсь, строки вашего первого письма не принесли мне ни горьковатого запаха вокзалов, от которого слегка першит в горле, ни ветерка океана. Впрочем, на одной странице не разгуляешься… Пишите больше! Я жду».
Андрей прежде всего почувствовал, что письмо это было бы высмеяно всеми офицерами, если бы только попало хоть одному из них на глаза. От этого оно стало еще дороже.
Ответ едва уместился на шестнадцати страницах убористого почерка. Уже на двенадцатой странице можно было сознаться, что в чемодане лежит пачка написанных и неотправленных писем. Он послал бы сразу все эти письма, теперь же, — может быть, даже они были написаны с тайным расчетом на то, что когда-нибудь их будут читать. Но любовь — это качели. Хорошо только на высоте, когда кружится голова… Елена, конечно, сама потребует эти письма. Он не согласится. Она повторит требование… и тогда, может быть, он сдастся…
Приказ грузиться в эшелоны привезли поздней ночью.
— Странно! — сказал Лопатин, развернув карту на одеяле. Свеча капала на зеленые завитки белорусских лесов. — Неужели решили нас повернуть на Галицию?
Офицеры заволновались.
— Маршрут — до Каменец-Подольска. От Каменца до Румынии — сотня километров. По-моему, в Румынию — это на Окницу или Унгени. Ну ладно, будет видно. Вероятно, повезут нас через Могилев.
Карта жила по-своему в представлении Андрея. Все места располагались вокруг нового Иерусалима — черниговской деревни Носовки. Через Могилев, Жлобин… Это в трех часах езды от той станции, где ждет проезжих извозчик-лесовик. Румыния — это далеко. Это надолго. Там какие-то международные пути и узлы. Куда дальше бросит дивизион боевое счастье или стратегическая неудача?! Проехать в каких-нибудь ста километрах…
Спрашивал у полковника разрешения ехать отдельно от дивизиона, не имея никаких надежд на успех — раньше никогда бы не посмел, — но видение на карте ширилось и крепло…
— Ну, теперь ясно, — буркнул Иванов, — адъютант женится. Невесту на чужой свадьбе подцепил.
Лопатин посмотрел на Андрея со снисходительностью, близкой к сожалению.
— Догонять будет сложно. Нас могут повернуть в пути. А если опоздаете к границе, то влипнем в историю оба: и вы, и я.
— Я буду раньше вас в Каменце… Один день всего лишь… На скорых поездах. — С таким чувством еще в детстве отпрашивался у отца на бал в общественное собрание.
Но никто больше из офицеров не мог воспользоваться подобным преимуществом. Молодежь собиралась переночевать в Минске. Дома прочих были далеко, не на путях. Бессмысленно было пускаться в такое неверное плавание.
На рассвете Андрей высадился с небольшим чемоданчиком на маленькой станции. У телеграфиста лежал условленный ответ на депешу: «Очень рада, жду, приезжайте прямо к нам. Елена».
Обыкновенная поездка на извозчике по самой безрадостной, надоевшей с детства улице может превратиться в фантастическое путешествие, если впереди одиноко маячит лампа в комнате женщины, которая ждет друга издалека.
Даже сломанное в осенних грязях колесо и вынужденная остановка в разбросавшемся среди древних луж местечке не лишили Андрея той остроты внутренних содроганий, которые сопровождали все его мысли об этой прекрасной своею неясностью встрече. Он не остался в избе постоялого двора, куда заехал чиниться извозчик и где пахло вчерашним борщом и мытой клеенкой. Он ушел на мокрые поля, сидел в чьем-то пустом промокшем саду над речушкой, бродил у церковной ограды, пил пиво в местной пивнухе, которая казалась ему романтической таверной, наблюдал каких-то разговорчивых проезжих, которые после третьего стакана почувствовали себя кругосветными путешественниками, все видевшими и все постигшими и потому исполненными презрения к окружающим. Как много романтизма в самых обыкновенных людях!
Вместо утра подъезжал к деревушке вечером. Трегубенковский дом не светил ни одним окном. В пристройке, где помещалась контора завода, горела керосиновая лампа.
— Ты где остановишься? — спросил возницу.
— Та там, край дэревни. — Кнут вошел в темноту, проткнутую двумя-тремя дальними огоньками. — У Клименки Макара. Постучить в окно — я и выйду. Тико коням надо часа четыре, а нэ меньше.
— Ладно. Я сойду здесь у околицы, — сказал Андрей. — А ты хорошенько посмотри колеса. К утру нужно на поезд во что бы то ни стало…
— Вы щось забулы, мабуть, якись бумаги? — спросил возница. Семьдесят километров по грязи из-за четырех часов в его представлении могло бы оправдать только дело жизненное, скорее всего бумаги…
— Ты прав, старик. Забыл… паспорт в страну счастья.
Старик посмотрел на него как на юродивого. Деревня прощает вывихи души так же легко, как город — сломанные ноги…
— Поспиете на потяг. Спишить у окопы — це… — Он не кончил и замотал кнутовищем.
Упавшая калитка лежала там же с постоянством гранитной плиты. Вокруг домика скучились тени — косматая нестриженая ограда, купы высоких деревьев в шарах галочьих гнезд стояли особняком от всего этого поля и присевшей в балке деревни. Поддерживая шашку, стараясь не шуметь, Андрей прошел вдоль стены. За кремовой занавесью маленького окошечка стояла лампа. Шар матового абажура бросал на потолок большие цветы легких теней. Виден был накрытый стол.
Когда он ступил на крыльцо, оно заскрипело по-мокрому неясно, а Андрею так хотелось понять, приветствует ли его старый домик или предупреждает… В маленькой передней — вторая дверь. Светлая щель открылась раньше, чем он успел постучать.
— Андрей Мартынович! — всматриваясь, сказала старуха Ганская, протягивая вперед узкую прыгающую табакерку. Она шарила глазами около него. — Разве вы не встретили Елену?
Андрей был растерян.
— Она пошла вам навстречу, к деревне.
— Мы ехали задворками, — вспомнил Андрей. — Там суше…
— Так что же я стою? Заходите!
Андрей вошел в комнату, жалея о том, что не встретил Елену где-нибудь перед домом, в поле, наедине. Он остановился.
— Я все-таки пройду навстречу Елене Павловне. Иначе как она узнает…
Старуха смотрела на него, разгадывала все его мысли, как знакомый фокус с несложной техникой.
— Что же, пройдите… Тут что-то вроде аллеи, прямо к мостику. А мы самовар подогреем. — Из соседней комнаты выглядывала, любопытствуя, деревенская девочка с замурзанным личиком, черными ножками и серой косичкой до плеча.
Андрей шел среди двух прерывающихся рядов лип и кленов. Листья осыпались при каждом порыве ветра. Они бесцеремонно ложились ему на плечи, на грудь и, успокоенные, спадали на дорогу, в мокроватый ковер, постланный осенью. За пушистыми облаками, как за снежными навалами в горах, пряталась луна.
На земле было много людей — в окопах, в городах, в деревне… А здесь, у самого моста, на бревне сидела только одна девушка в большом деревенском платке.
Андрей протянул обе руки…
Только оторвавшись от него, она спросила:
— Как же так вышло?
Андрей рассказывал, и простые вещи звучали, как таинственные, замечательные истории.
Людей часто толкает друг к другу навстречу непобедимое влечение. Но не часто бывает так, что сердце человека само звучит, как орган, и чувствует, что другое отвечает ему, как гулкие своды. И нет ни одного звука, ни одного шелеста, нарушающего гармонию. Кто может похвастаться, что слышал в себе такие звуки дважды? Андрею казалось, что вся его жизнь рассечена этим моментом надвое: на то, что было до первого поцелуя Елены, и то, что будет после него…
Он не знал, что, собственно, так привлекает, волнует его — сухие ли тонкие руки девушки, яркие ли ее глаза, шелковые волосы, голос сдержанный, грудной, или строгий профиль. Все это было для него такое свое, особенное, что, будь он художником, он только с нее рисовал бы своих мадонн, будь он писатель — никогда не находя, искал бы всю жизнь неповторимые слова для этих ощущений. Она казалась ему безупречной. И тот, кто не согласился бы с этим, заслужил бы его искреннее удивление.
Никогда впоследствии он не мог вспомнить, о чем они говорили в этот час. Ночное поле вошло в них и широко раздвинуло грудную клетку.
Они стояли, держась за руки, и говорили о том, о чем говорили друг другу миллионы людей, и в горле першило, как от легкого угара. Слова означали, что им нельзя больше расстаться ни за что на свете. Он помнил еще, что им не было стыдно, хотя держались они за руки, как дети в хороводе, и серьезно говорили самые наивные, самые высмеянные в жизни слова.
Так, взволнованные, они не вошли, а вступили в домик.
Мать посмотрела на них быстрым взглядом и сейчас же отвела глаза.
— Как же это все случилось… что вы опять приехали? — спросила Елена.
Андрей стал рассказывать о походе в Румынию и, чтобы не глядеть все время в лицо Елене, осматривал комнату.
Большой, поколениями обставляемый помещичий дом отдал этим крошечным комнатам свои никому больше не нужные и отобранные особой привязанностью остатки. Они были великолепны для этих простых стен и покосившихся узких подоконников. Часы в павловском футляре двускатным гребнем своей крыши упирались в потолок. Прабабушкино псише заняло весь угол. Иконы в аршинный рост свисали почти до полу. Крышка рояля была уставлена рядами фотографий в порядке роста рамок. По стенам — портреты, отобранные из семейной галереи. Во всем убранстве чувствовалось чудовищное усилие сохранить в этом прозябании хоть отблеск прежней богатой жизни. Сходя на нижнюю ступеньку общественной лестницы, сюда могли совлечь только мишуру верхней, так как все по-настоящему ценное было пущено с молотка. Эта мишура призвана была напоминать другим, что живущие здесь люди вовсе не примирились с настоящим положением, считают его временным, навязанным случаем, несправедливым, непризнанным…
Мать вглядывается в Андрея так напряженно, что каждая морщина, каждая родинка на его лице чувствуется отдельно, оживает под ее взглядом. Это потому, что она подходит к моменту по-деловому. Девятнадцать лет ждала она этого момента и наверняка представляла его себе не так, не в такой обстановке. Андрей понимал, что она страдает из-за бедной сервировки, от того, что нет гостей во фраках и стол не ломится от разнообразных блюд и бутылок, от того, что любопытная девочка все еще не уходит спать в свой угол и ее голова нет-нет и покажется в разрезе двери, а может быть, и от того, что он, возможный жених ее дочери, совсем не похож на того, кого выбрала бы она сама, мать…
Но все эти мысли были легки, как вечерние тени, протекающие в сумерки по стальной глади пруда, скользкие, неуловимые. Что до них, когда закат алым шелком затянул полнеба, челнок идет по черным вершинам дерев, опрокинувшихся в зеркало реки, и рука девушки, опущенная в воду, рождает серебристую, как тело месяца, струю.
И не такие мысли сникли бы, побледнели и растаяли перед этим шумным набегом радости, от которой все предметы получили вдруг силу радовать и волновать.
Елене не стоило большого труда в этот вечер чувствовать себя самой замечательной девушкой, какую когда-либо видел Андрей.
И Елена сознавала это. Как актер перед залом, который уже покорен его искусством, она находила в себе необыкновенное, новое. Интонации ее голоса стали глубже и значительней. Она с удивлением замечала, что может быть остроумной и слова ее могут порхать мотыльками. Она сама села за рояль и играла шумные, вызывающие вещи, тогда как обычно любила только шопеновскую лирику. Само собою вышло, что она стала мелодекламировать вполголоса. Ее умиляло то, что она от блестящих каскадов и рулад легко, умно и тонко перешла к задушевности и интимной тихости. Даже мать смотрела на нее с удивлением. Вот какая она, ее дочь! Эта умная, слегка скучающая, слегка скрытная девушка! Да, многое еще не раскрылось в ней…
Елена обернулась, держась руками за вертящийся круг музыкального стула и посматривая на узкие носки туфель.
— Вам так необходимо ехать утром?
— Скорее ночью, чем утром…
— Как, — всполошилась мать, — вы сейчас же уезжаете?
— Но, может быть, один день…
Андрей был благодарен Елене.
— Все равно и года было бы мало…
Мать смотрела куда-то на один из старинных портретов. Она согласна была отсутствовать…
— Поезд идет в восемь. У вас хорошая лошадь?
— Лошади мужа доезжали в два с половиной часа, — с гордостью вспомнила мать.
Елена встала и прижалась щекой к ее сухому плечу.
— Мне скорей, чем в четыре часа, не добраться, и то если опять не потеряем колесо.
— Вы не хотите просить лошадей у Трегубенки?
— Тогда пришлось бы провести у них хотя бы час…
— Я не согласна! — вскрикнула Елена. — Вы знаете… Я такая эгоистка…
Мать развела руками.
— Сколько же вам останется на сон?
— Я буду спать в поезде. Мы посидим немного, а потом вы дадите мне книгу, и в четыре часа я тихо уйду.
— Мы будем полуночничать вместе, — сказала Елена. — Завтра я могу спать хоть до обеда.
— А я по старушечьей привычке пойду сосну. Вы уж меня простите.
Елена долго и нежно целовала мать.
— Приезжайте к нам еще, из Румынии. Будет же у вас отпуск…
Елена осталась у рояля. Спустив модератор, она играла что-то тихое, может быть что-то свое, и одна рука ее то и дело путешествовала от клавишей к Андрею, а потом так и замерла в его горячих ладонях. Потом они говорили… О знакомых, о Петрограде, о книгах; больше о книгах. Она, по-видимому, много читала… Но как странно!.. Она не помнила авторов любимых произведений, не знала лучших книг классических авторов. Об отдельных книгах она говорила охотно, обнаруживая вкус и вдумчивость, но Андрей с удивлением замечал, что литература для нее — это ряд ничем не связанных книг, забавных мирков, полураскрывшихся спектакликов, ничем, никак не связанных между собою. Кажется, ей было безразлично, как относятся актеры этих спектакликов к жизни. Книги были написаны и, следовательно, имели все права на существование и самобытность.
Но все это теперь умиляло Андрея. Это открывало возможность долгих содержательных разговоров, приятных, чуть-чуть поучительных бесед, которые свяжут. Но чаще, затихшие, они сидели молча, пока текли уступленные им войною четыре часа.
Андрей всю дорогу ждал, не сломается ли колесо и не даст ли ему судьба-злодейка еще один день счастья…
Он ехал через Киев. Здесь в лазарете уже второй год лежал раненный разрывной пулей в плечо его школьный товарищ, Костя Ливанов. В четырнадцатом году он бежал с криком «ура» на австрийский окоп, который раскусил пополам шоссе Андреев — Мехов, и злая, разрезанная перочинным ножиком пуля ударила его почти в упор, вошла в локоть и вышла в плечо. Рана начиналась узкой дырочкой и кончалась на плече трубой рваного мяса, сухожилий, мускулов, костей. Здоровый парень чах, но не умирал. Он был худ, желт. Его носили на руках в уборную. На каждой перевязке он громко призывал смерть.
У него на столе стояли коробки с конфетами и папиросы. Конфеты он раздавал солдатам. А папиросы курил сотнями.
Он расспрашивал Андрея о Елене, о его встрече, его любви с жадностью потерявшего зрение, которого только что научили читать книги для слепых. Андрей стеснялся, но потом увлекся воспоминаниями… Он прервал свой рассказ внезапно, заметив, что у Кости злые, как у раздраженной ящерицы, глаза. Простились холодно…
Закупив вина для Лопатина в первом попавшемся подвальчике на Подоле, Андрей уехал на Каменец-Подольск.
Круглый зал казатинского вокзала играл хрусталиками люстр и радужными срезами зеркальных стекол. Столы сплошь были заняты офицерами. Белые косынки сестер сливались со скатертью, отчего кожаные куртки сидели на стульях обезглавленными. Выпив кофе и расплатившись, Андрей пошел к выходу. Стена зеленого вагона стояла третьей параллельной плоскостью после плоскости двери и решетки дебаркадера. Казалось, здесь все построено из раздвижных ширм, которые легко побегут по рельсам вправо и влево и за которыми скрываются такие же зеленые, красные, белые ширмы. С перрона доносился шепот паровозных топок. Лица людей в свете вокзальных ламп были плоски, как серебряные погоны врачей и саперов.
На пороге встала фигура высокой женщины в шляпе.
— Розалия Семеновна!
— Вы куда?
— Я в Румынию. А вы в отпуск?
— Нет, я к новому месту службы…
— Вы покинули Лужки… отряд?
— В отряде почти никого из прежних не осталось. Вы ведь знаете?
— Ничего абсолютно!
— Значит, в мире сплетничают значительно меньше, чем мы думаем.
— Что-нибудь случилось? Я не задерживаю вас?
— Нет, у меня пересадка. Я коротаю время и понимаю ваше любопытство. Я не помню, видели ли вы у нас сестру Татьяну Николаевну Загорскую. Красивая такая, блондинка…
Андрей схватился за спинку стула.
— Что с вами?
— Она была у вас?
— Недолго, с месяц…
— Месяц в Лужках?
— Вы знаете ее?
— Но что с нею?
— Теперь я не знаю даже, как сказать вам… Она покончила с собой…
Все плоскости сошли со своих мест и зашатались. Круглая зала качнулась и готова была закружиться каруселью огней.
Сторож-инвалид резким звоном оборвал разговоры людей и щелканье чайной посуды.
— Вам второй?
— Да, мне… — прошептал Андрей.
— Она выпила сулему… Ее заразили…
— Татьяну? Кто?
— Кто, кто? — вдруг вскрикнула Розалия Семеновна. — Не все ли равно? Может быть, Зоя, может быть, барон… А вернее всего, — она вдруг перешла на злой, напряженный шепот, — ее заразила ваша проклятая война!..
Андрей не узнал сдержанную красивую еврейку. Рот ее был перекошен. Глаза горели живыми агатами. Щеки полыхали жаром.
— Ну, все равно… — резко кивнула она головой. — Княжна уехала в Петербург. Зоя все разболтала за то, что ее удалили из отряда, и, может быть, наговорила лишнего. Сестры разъехались. Был скандал. Теперь там всё новые люди… — Она замолчала. — Да. Ваша Лидия уехала к отцу в Смоленск.
Андрею было все равно, но он спросил машинально:
— В Нижний?
— Нет, в Смоленск. У них там крупное мануфактурное дело. Ваш поезд отходит, идите!..
Андрей на ходу вскочил на подножку. Скорей на диван лицом к стене! Как руками раздвигает воду пловец, он раздвигал волею все налетевшие мысли…