I. Парчки
Крестьянские домики за стеной мельчайшего упорного дождя казались убогими мокрыми клетушками, которые готовы вовсе уйти в землю под напором наступающей воды. Лужи подошли к земляным завалинкам. На глиняных стенах, как на промокательной бумаге, проступили пятна. Бревна казались губками, напоенными влагой. Сочились стены, сочились стволы ближнего леса. Казалось, дождь — привычная стихия этих мест и никогда летнее солнце не жгло эту от века мокрую землю и набухшую, отяжелевшую листву.
Андрей с чувством нарастающей досады сидел на брезентовом чемодане на середине крыльца штабной избы.
В штабе дивизии приезд новоиспеченного прапорщика произвел так же мало впечатления, как появление еще одного покупателя в столичном универмаге. Подумаешь — одна звездочка, двадцать пять лет и фамилия из тех, какие колонкой выстраиваются в телефонных книгах! Дежурный офицер назвал ему фольварк, у которого сейчас стоит парковый дивизион, открыто, хотя и с вежливой улыбкой зевнул, накинул на плечи тыловую, гладкого сукна шинель, надвинул на глаза щегольскую кавалерийскую фуражку с крошечным козырьком и, низко пригнувшись, нырнул под притолоку выпадающей из пазов двери.
Старший писарь, заметив растерянность прапорщика, снисходительно посоветовал пройти на телефонную станцию и позвонить в дивизион, чтобы прислали лошадь.
«Не могут дать свою, — думал Андрей. — На фронте затишье, и дороги размыло — наверное, в штабе кони дуром стоят. Даже не позвали куда-нибудь в халупу. Неужели мокнуть здесь, на крыльце? Ведь этак, черт возьми, размочит новенькую с бархатным околышем фуражку и шинель, у которой борта пока еще стоят, как из фанеры. И так на всем материал дрянной. Куда это девались все прежние материалы: сукно, диагональ? Деньги за все плачены сумасшедшие, а товар — дерюга. Раньше, бывало, артиллерийские офицеры ходили — картинка, а теперь — так, армейская серость… Полтора года пролетело. Солдатский быт позади: грязь, вши, усталость. Сейчас предстоит парк, в сущности — заслуженный отдых…»
Но мысль о парковой службе не радовала. Сумеет ли он поставить себя с офицерами? А это чувство неловкости каждый раз при столкновении с солдатами? Вольнопером было просто. Теперь неизбежно придется держать себя как-то искусственно. Может ли быть речь об естественных отношениях, раз на плечах золотые погоны?! Неужели придется наказывать солдат, ставить с бебутом под ранец с полной выкладкой? Вдруг старого запасного, как мальчишку, в угол! А называть всех на ты!..
Тарантас из парка прибыл только к вечеру. Вестовой забрал чемодан, складную кровать Андрея, оглянулся кругом и спросил:
— Это все, вашбродь?
— Все, конечно, — ответил Андрей. — Что же, на фронт сундуки возить? — И вдруг стало неловко за то, что у него мало вещей.
— Оно так точно. Ну, а только в парке на этот счет легше, вашбродь. У наших писарей вещей побольше вашего будет.
— И зря. Попали бы они на батарею. На походе полетели бы в канаву и тючки, и сундучки, — вспомнил Андрей Кольцова.
— А вы, вашбродь, уже на батарее были?
— Всю войну почти… солдатом…
— А-а, — протянул солдат и оглядел как-то по-новому прапорщика с головы до ног.
Лошади, хлюпали по шоколадной глубокой жиже. Брызги от колес залетали даже в высоко поднятый ход тарантаса.
— Тарантас смотрите, вашбродь? Пленный он. Из Венгрии его волокем. У помещика его захватили. Еще как с генералом Корниловым за Карпаты ходили. А теперь — командирский.
— Ах, да, вы же с сорок восьмой дивизией…
— Так точно. Вперед всех летели. Один наш парк там оставили.
— Ну, а как теперь живете? Офицеры у вас хорошие?
Солдат, сидевший на облучке вполоборота, задергал вожжами, завертел кнутовищем и уже через плечо бросил:
— Так что ничего себе господа… Как полагается… А вот за тим леском ишо лесок, а в ем парк и стоит.
Дождь и ветер одели лес, поле и горизонт одноцветным полотнищем. Под мокрыми, раскисающими соснами стояли промокшие палатки. Сквозь хлюпкий брезент едва пробивался свет свечей.
Решил: «Вот увижу первое лицо, и все определится — или хорошо, или плохо. Если б хоть один человек оказался порядочный… На фронте, да еще одиночество — с тоски сгинуть можно».
— Вот здесь их благородие адъютант, поручик Кельчевский, — сказал провожающий солдат.
Андрей не успел подойти к палатке, как оттуда, согнувшись в три погибели, чтоб не сбросить на себя с брезента лужицу, вышел высокий офицер в кожаной истертой куртке и помятой фуражке. При первом взгляде на его лицо Андрею захотелось представить себе Кельчевского без военной формы, без высоких сапог и кожанки. К этому лицу с курчавой бородкой, с мягкими глазами так шел бы уютный пиджак с домашним воротником и теплым жилетом.
Сутулые плечи, плоская грудь, большой, почти кубический портсигар на боку кричали о том, что потускневшие от дождей погоны — только незваные гости на этих плечах и кокарда на артиллерийской фуражке — печать принуждения.
Он подарил Андрея мягкой, приветливой улыбкой и сказал:
— Здравствуйте, прапорщик. Неприветливо встречают вас наши владения. — Он обвел бивуак рукою.
«Как помещик встречает гостя», — подумал Андрей, настойчиво наблюдая за жестами и выражением лица Кельчевского.
— Устали, наверное? Ну что же, сегодня не стоит вам уже ходить представляться, и все такое… Палатки у вас, разумеется, нет? Ну и у нас здесь нет. Надо из обоза второго разряда затребовать. Советую вам пока в избу. Вам уже приглядели — есть чистая. Там кроватку расставите и как дома выспитесь. А завтра решим, где вам устроиться.
При слове «кроватку» Андрей улыбнулся, подумал, как приятно будет вытянуться под одеялом и заснуть крепко-крепко, а человек, предлагавший «расставить кроватку», стал близким и внушающим доверие.
«Хорошо будет!» — решил про себя Андрей и сразу освободился от какой-то тяжести.
Изба действительно оказалась просторной и чистой. Кто-то неведомый и невидимый, скорее всего вестовой Кельчевского, принес чемодан и, пока Андрей мылся у колодца, расставил кровать, покрыл простыней и даже зажег на краю стола огарок толстой кондукторской свечи.
За дверью копошились безликие люди — женщины, старики и дети, выселенные для офицера из чистой избы, и сон опустился тяжелым мягким занавесом, сравнявшим звуки крестьянского дома с ночной тишиной прифронтовой деревушки…
— Любите, любите поспать! — нараспев, но без тени упрека, закричал Кельчевский над ухом Андрея. — Батенька, уже двенадцать! Здорово после дороги спится? — На нем был теперь табачного цвета френч, и мягкие, пушистые усы одной неразделенной волной тянулись от алых губ к курчавым мягчайшим бакенбардам.
«На дворе солнце, — подумал Андрей, — не может человек иметь такой вид в дождь».
— Люблю поспать, — сознался он и стал одеваться.
— Вы знаете, а мы вас уже определили. Вы у нас адъютантом будете, я уже приказ заготовил.
— Я — адъютантом? Но ведь я не знаю делопроизводства.
— Ну, подумаешь, дела! Хорошо уже то, что вы знаете о существовании делопроизводства в кругу адъютантских обязанностей. Вы человек интеллигентный, а мне уже надоело — я и командир Второго парка, и адъютант. Уже полгода. Куда же это годится? И, знаете, все этому будут рады, вы это увидите, а почему — поймете после.
— Ну, знаете, — недоумевал Андрей, — это что-то странное. Я ведь всего неделю тому назад произведен в офицеры. Оглядеться надо, мне ведь и помочь, и указать будет некому. Неужели командир дивизиона согласится?
— Так я же вам говорю, уже приказ подписан.
— Но, господин поручик…
— Казимир Станиславович, — поправил Кельчевский.
— Нет, правда…
— Да вы не впадайте в панику, ведь это же не боевая часть. У нас все проще. Делопроизводство пустячное. С месяц я вам помогать буду. Старший писарь — дока. Он все за вас сделает. Зато аксельбанты будете носить. Завтра для вас из чемодана достану запасную пару. Столовые и суточные, и на коня получать будете. Не отказывайтесь.
Андрей подумал о том, что белые блестящие змеи с погремушками лягут ему на грудь. Ребячьи цацки! Шпоры, аксельбанты, ордена — сплошной малиновый звон. То, о чем мечтают пустоголовые юнкеришки. И вдруг ему — Андрею, читающему философские книги и стихи Блока…
— У меня нет склонности к погремушкам, — сделал он суровое лицо.
— Ну, не будете носить вне службы, а на службе наденете защитные, зеленые, незаметные — и все по форме. На фронте это не строго. Словом — решено!
Андрей пожал плечами: дескать, поживем — увидим, и вслед за Кельчевским отправился на бивуак.
У столовой палатки — зеленого балагана из выцветших полотнищ — стояла группа офицеров. Все они с нескрываемым любопытством осматривали новоприбывшего офицера. Кельчевский называл Андрею фамилии, офицеры жали руки, задавали обычные при знакомстве вопросы и повели Андрея обедать.
Доктор, худой, с бесцветным лицом и независимым видом, несомненно из семинаристов, достал из кожаного несессера плоскую фляжку и спросил Андрея:
— Зельем не гнушаетесь?
— Спасибо, не пью.
— Ничего? — спросил удивленно Кельчевский.
— Нам больше будет! — с наигранной грубостью пробурчал командир 1-го парка, поручик Иванов, весь утонувший в золотистой, разросшейся от подбородка до висков, не знающей ни ножниц, ни гребешка буйной бороде.
— Не курите и не пьете? — сложился в любезную улыбку старообразный военный чиновник с блеклым безволосым и смятым лицом. И, покачав перед носом Андрея толстым пальцем с обкусанным ногтем и быстро перебросив свои морщины на лукавый манер, прибавил:
— Наверное, по части женского пола ударяете?
— Кандидату соперник, — съехидничал Иванов.
— Кандидату никто не соперник, — со сладкой хитрецой в голосе заявил чиновник. — Кандидат свое место знает. Где надо — уступит, кто прозевает — подцепит. Лишнего не возьмет, своего не потеряет. — И опять, обращаясь к Андрею: — А в железку… — он сделал пальцами жест, словно быстро сдает карты, — изволите пытать судьбу?
— Есть грех, — засмеялся Андрей, — этим грешен.
— Ну так вы же наш, голубочек, соловейчик вы залетный! Пампушечка! — дурашливо залился, воздев руки кверху, кандидат. — Не миновать вам кандидатских ручек. По рублику, по рублику… Ой, у меня в Оренбурге на текущем счету еще ведь далеко до десяти тысяч! Ой, далекохонько! Но приблизимся — чувствует моя душенька, — приблизимся!
«Настоящая ящерица», — подумал Андрей.
— Ой, что вы о кандидате подумали? Чувствую, что-то подумали, — приблизил к нему свое лицо кандидат. — Нехорошее-с подумали. А кандидат — человек открытый и место свое знает. Гордости на одно лычко, и ни на копеечку больше. Сколько по штату положено… Не то что офицерский чин, дворянство там всякое… А денежки кандидат любит. По рублику, по рублику!..
Пивные глаза его слезились, рот с белыми опущенными губами растянулся до ушей. Обгрызенные пальцы суетливо бегали по клеенке стола.
— Кандидат, кандидат, — бурчал поручик Иванов, — а ведь прапорщик адъютантом будет, столовые и суточные получит. Вот пожива-то!
— Адъю-тан-том? — всплеснул руками кандидат. — Батюшки светы! А Кулагин-то как?
— А Кулагин в погремушках не нуждается, — прогремел чей-то мощный, но лишенный мягкости и глубины бас за спиною Андрея.
Андрей обернулся. Огромного роста и барской дородности офицер с трудом пробирался на свое место вдоль скамьи.
— А в шмоньку у нас и без столовых и суточных на всех армейских кандидатов хватит, — продолжал он, примащиваясь у стола.
— А разве я что-нибудь сказал? — заерзал на месте кандидат. — Я ведь ничего не сказал, ничегосеньки и не думал говорить!..
— Попробовал бы ты сказать! — презрительно процедил Кулагин. — Познакомимся, — протянул он руку Андрею. — Кулагин. А ты, кандидат, сходил бы, чтоб с с обедом не тянули. А впрочем, и без тебя обойдемся. Конон! — заревел он на весь бивуак и застучал ножом по тарелке.
— Есть, ваше благородие, несем! — послышался голос, и вестовой выбежал из кухонной палатки с миской супа.
…
— Ну как общество? По вкусу? — спросил Кельчевский и, не дождавшись ответа, продолжал — Да, знаете, невесело. В боевых частях все-таки лучше. Опасность очищает. А у нас — болото. Был штабс-капитан Петин — это был человек, а сейчас не с кем даже словом перекинуться. Иван Иванович Иванов — это человек приличный вполне. Он служил в министерстве земледелия столоначальником, но зато чудак, со странностями. Герст — он в отпуску — тоже приличный человек, но немец, сухарь, чуждается всех нас, а прочие?.. — Кельчевский сделал знак рукой, который должен был выразить безнадежность. — Доктор — пьяница. Ничем, кроме выпивки, не интересуется. Кулагин — скот в человеческом образе, а кандидат…
— Да уж, кандидат в рекомендациях не нуждается.
— Он не так прост, как вы думаете. Это штука сложная. Палец ему в рот не клади.
— Это вы насчет железки?
— Ну, в железку это копеечник. Скорее насчет всего прочего… — Кельчевский многозначительно посмотрел на Андрея.
— А что же еще?.. От кандидата?..
— Ну, тем лучше, тем лучше, — уходя от неприятной темы, заспешил Кельчевский. — А теперь пойдемте, я вас с отцом-командиром познакомлю.
Полковник Торопов сидел у окна в высоких сапогах-бурках и крутил собачью ножку. Его лицо как нельзя лучше подошло бы для антиалкогольного музея. Так четко была вырисована на нем густая паутина синих и фиолетовых жилок, так недвусмысленно был окрашен полный нос, так зловеще дрожала на лбу налитая багровая жила, так темны были яблоки глаз, мутны и неподвижны зрачки. Узловатые пальцы и синяя кожа рук дополняли картину. Изо рта его шла струя крутого перегара, которая нагло заявляла собеседникам отца-командира, что последнее очередное возлияние состоялось отнюдь не в давно прошедшие времена, а только что, здесь же, может быть непосредственно накануне визита.
Андрей щелкнул шпорами и начал рапортовать полковнику.
Торопов протянул ему руку и, не дав закончить обычную формулу рапорта, спросил:
— Какую школу окончили?
— На фронте произведен из вольноопределяющихся, господин полковник.
— Скажите. Разве в артиллерии это практикуется? А впрочем, вы, может быть, студент-технолог или политехник?
— Нет, я студент университета.
— Так, так, ну ладно. — И Торопов заговорил о том, что Андрею необходимо принять должность адъютанта дивизиона.
— Слушайте, Казимир Станиславович, но ведь это губка какая-то! — не выдержал Андрей, когда аудиенция окончилась.
— Да, по части спиртного — чемпион, — рассмеялся Кельчевский. — Погодите, еще придется понаблюдать. Вот его друг и приятель, поручик Хазарин, приедет, он сейчас в Минске с казначеем. А казначей тоже по части выпивок не дурак. Торопов сейчас без друзей, потому и хандрит.
Деревушка, на краю которой стояли избы, занятые Андреем и полковником, залегла в складке между невысокими холмами. Нужно было пройти кверху по тропе, которую обступила уже высокая рожь, чтобы выйти к зеленой роще, оставшейся от вырубленного за последние годы мощного леса. Здесь, забросанные полусухими еловыми ветвями, стояли под тенью деревьев зарядные ящики, а рядом протянулись низким строем палатки солдатского типа. Палатки господ офицеров, получше и повыше, заняли центр рощи. Тут же — углами к высоким деревьям — пристроилась и палатка-столовая с плоской брезентовой крышей. Внизу по другую сторону дороги раскинулись коновязи.
С вершины холма от столовой открывалась цепь высот. Дорога ленивыми изгибами перебегала с вершины на вершину. Поля чередовались здесь с поредевшими от солдатского топора перелесками.
Всюду, где хотя бы пара старых сосен давала какую-нибудь надежду на укрытие от аэропланов, были разбросаны маленькие бивуаки походных пекарен, лазаретов, ветеринарных пунктов, кузниц, мастерских, транспортов и обозов.
Фронт был в двадцати — двадцати пяти километрах, но вся эта полоса деревень, полей и лесов, как полотенце вышивкой, пестрела такими придатками армейских стоянок и бивуаков.
По дорогам то и дело рысили ординарцы, катились одноконные военного образца телеги, телефонные двуколки, санитарные линейки; поскрипывая, шли тяжело груженные хлебом и сеном возы; подобно сухопутным катерам, кивали почерневшей трубой походные кухни.
Прифронтовое население незаметно растворилось в солдатском муравейнике. Дома, халупы, сараи были, как на непрерывных посиделках, набиты солдатами, ряды палаток вытянулись продолжениями деревень и хуторов, перекинулись через холмы и реки и, избегая открытых мест, заполнили все рощи, все сады, глубокие овраги и балки.
Андрей предпочел остаться в деревне, подальше от палаток дивизионных офицеров.
Зарядные ящики дивизиона были набиты снарядами. В тылу стоял транспорт с полным комплектом бомб и шрапнелей. Но фронт почти не потреблял тяжелых снарядов, и парчкам нечего было делать. Нужно было большое искусство, чтобы заполнить день.
По утрам лениво, сквозь зевоту, Андрей занимался канцелярией, затем читал, обедал, опять читал, пил чай, отсиживал часы в палатке-столовой, где каждый вечер шла азартная игра. По ночам при свете огарка опять поглощал книгу за книгой, не раздумывая, не критикуя, стремясь только уйти от будней войны.
Книг было мало. Свои, привезенные из России, он давно обменял на десяток ходких романов, купленных другими офицерами во время поездок в отпуск, и, покончив со всеми запасами печатного слова, стал ездить верхом по окрестностям. Газеты «Русское слово», «Речь» и «Биржевые ведомости» приходили ежедневно, но были пусты и благополучны, как сводки верховного главнокомандующего, в которых неизменно сообщалось, что на фронте без перемен.
В пятнадцати километрах от стоянки дивизиона, при станции Полочаны, в снятом с колес вагоне расположилась офицерская лавочка. В этой лавчонке с каждым днем исчезали навсегда то те, то другие товары, а цены совершали плавное, а иногда и скачкообразное восхождение, которое знаменовало собою падение рубля.
Утвердившись в должности адъютанта, Андрей должен был проделать еще одну традиционную церемонию — представиться инспектору артиллерии, высшему артиллерийскому начальству корпуса.
Намеков Иванова и Кельчевского оказалось мало, потребовалось прямое указание Торопова, и только тогда, побрившись и надев белые, серебристые аксельбанты, Андрей отправился в штаб корпуса.
Штаб помещался все в том же господском доме богатого фольварка, где Андрей не раз дежурил телефонистом и где инспектор артиллерии генерал Столомоницкий, убегая от старческой бессонницы, когда весь штаб затихал и даже телефоны прекращали свой надоедливый крысиный писк, часами играл с прапорщиками, а то и с солдатами в двадцать одно.
В комнате офицера для поручений при инспекторе не было никого. Андрей сел у окна и глядел в мутные зеленоватые стекла на размытые дорожки парка, по которым суетливо носились вестовые и денщики с пакетами и офицерскими вещами. Офицера для поручений Сокольницкого, петербургского адвоката из преуспевающих, Андрей тоже хорошо помнил. Он не раз привозил ему пакеты в качестве ординарца. Сокольницкий всегда был в меру вежлив, но как-то скучающе равнодушен и в разговоры не вступал. Он принимал и подавал бумаги барскими брезгливыми движениями белых пальцев, всем своим видом показывая, что это не его дело, все это только игра обстоятельств, но суть остается сутью…
«Было бы самое лучшее, если бы не узнал меня, — подумал Андрей, — или сделал бы вид, что не узнал…»
В штабе стояла предвечерняя тишина, чужих не было, писаря, посапывая и скрипя перьями, лениво усиживали несложные, но многочисленные дела, в полуоткрытую дверь доносились шелест бумаги и постукивание костяшек на счетах. Затем по коридору прошли медленные, шаркающие шаги, ночные звуки которых вызывают в воображении свечу в руке, колпак и шлафрок. Шаги прошли мимо двери, помедлив, вернулись, и на пороге стала фигура Столомоницкого. Андрей вскочил и зашагал к генералу.
Столомоницкий был в потертой плюшевой венгерке, ноги тонули в подбитых беличьим мехом домашних туфлях. Длинные брюки каскадом неаккуратных складок сбегали до полу, и красный широкий лампас прятался в меховой оторочке.
Не вынимая рук из карманов, генерал переступил порог и выслушал рапорт Андрея. Он ни одним мускулом не показал, что эта церемония имеет для него какое-нибудь значение, но когда Андрей отчеканил рапорт, маленькие глазки Столомоницкого оживились, руки птицами вылетели из карманов, сложились в сухие морщинистые кулачки, и генерал, не отвечая на слова рапорта, выпалил:
— Адъютант какого дивизиона, какого?
— Мортирного паркового, — повторил, щелкая шпорами, Андрей.
— Какого, какого? — наступал на него Столомоницкий.
— Мортирного паркового, — еще раз повторил изумленный Андрей.
— Так вы что там? — заорал генерал. — С ума сошли? Да как вы смеете? Вы за кого же это меня принимаете?
За спиной Столомоницкого показалась мягкая, ловкая фигура офицера для поручений. Генерал продолжал выкрикивать в лицо Андрею:
— Так вы вздумали дурачить меня? Я вам покажу кузькину мать!
— Ваше превос… — начал было Андрей.
— Ма-алчать!.. — завопил, взвизгивая, генерал.
«Ничего не понимаю», — с отчаянием подумал Андрей и умоляюще посмотрел на Сокольницкого.
— Я вам говорю! — рявкнул генерал, вплотную подходя к Андрею.
— Но, ваше превос…
— Ма-алчать! Я вам сказал, прапорщик!
Андрей стоял, мигая глазами. Растерянность сменялась бешенством. Какого черта нужно этому картежнику от него, Андрея? Он орет на него, как никогда не орал на солдат. Какая муха его укусила?
— Я вас спрашиваю, — понизил наконец тон генерал, отчеканивая теперь каждое слово. При этом он взял Андрея за металлический наконечник аксельбанта. — Чем вы думали, когда писали этот рапорт?
— Ваше превосхо…
— Я знаю, что я ваше превосходительство, но вот вы, вы мне прямо ответьте, как вы смели подписать эту наглую бумажку? — Он выхватил из кармана сложенный полулист бумаги, смял его, разорвал и швырнул на стол.
— Вот мой ответ! — закричал он. — И скажите своим, что это еще не все. Я вам пропишу ижицу! — Голос генерала опять стал взбираться к верхним, визгливым нотам.
— Осмелюсь доложить, ваше превосходительство, — вмешался офицер для поручений, — прапорщик, если не ошибаюсь, не подписывал эту бумажку.
— Я докладывал вашему превосходительству, что я вступил в должность адъютанта дивизиона всего пять дней назад, — не слушая больше генерала, твердо сказал Андрей.
— Как? Что? — осел вдруг генерал и опять спрятал руки в карман. — Пять дней? А где же вы раньше были?
— В разрешенном мне по случаю производства в офицеры десятидневном отпуску, — официально, но с нескрываемой едкостью отчеканил Андрей.
— А вы в винт играете? — совсем иным тоном, очевидно разом забывая весь предыдущий разговор, спросил Столомоницкий.
— Никак нет, — сухо ответил Андрей.
— А в пикет?
— Никак нет.
— А в экарте?
— Никак нет.
— Жаль, жаль… Из вас бы вышел приятный партнер, — с искренним сожалением покачал головой генерал, сунул Андрею вялую, старческую руку и ушел.
— Разрешите все-таки спросить, господин поручик, — обратился Андрей к Сокольницкому, — что это за бумага, подписание которой ставилось мне в вину?
— Знаете, прапорщик, — усаживаясь за стол, сказал Сокольницкий, — бумажка все-таки не таё!.. Нельзя же такие вещи писать инспектору артиллерии. Вы своим так и скажите. Если бы это был не Столомоницкий, дело бы простым шумом не окончилось.
— Но я все-таки не знаю, в чем дело.
— Дело в том, что генерал подписал бумажку на какой-то винный склад с просьбой выдать три ведра спирта для технических нужд всей артиллерии корпуса и уговорился с полковником Тороповым о том, что бумажка будет реализована через ваш дивизион — у Торопова есть какие-то связи с акцизными, что ли, — а спирт решено было поделить пополам. А теперь на запрос об этом спирте Торопов сообщает, что привезенный десять дней назад спирт в количестве трех ведер «по случаю жаркой погоды усох». Так и написано: «усох». Вы понимаете, конечно, как вспылил его превосходительство. Все надежды были на эти полтора ведра. У нас есть долги… внутриштабные. Словом, вышло нехорошо. Нехорошо и чрезвычайно неуважительно.
«Так это я из-за спирта получил такую головомойку? — подумал Андрей. — Сволочи, штабные крысы!» — перебирал он в уме нелестные эпитеты, и внезапно лицо Сокольницкого стало противным. Опухлые губы, которые распирала толстая сигара, показались склизкой дырой.
— Имею честь кланяться, — поднялся он и, не подавая руки, вышел из комнаты.
В офицерской обеденной палатке рассказ об «усохшем» спирте и инспекторском гневе вызвал восторг. Кандидат и доктор, захлебываясь от удовольствия, повторяли отдельные места, и даже Иванов и Кулагин отпускали злые словечки по адресу Торопова и генерала.
В тот же день к вечеру приехал поручик Хазарин. Окруженный офицерами, он сидел в столовой и жадно ел подогретый борщ. Выпивая рюмку за рюмкой, как пьют на вокзале, он громко чавкал, и его опущенные книзу двумя черными клинками монгольские усы подрагивали на бритом подбородке. Желтоватая кожа и выдающиеся скулы обнаруживали в нем кровь татар или других кочевников-тюрков, прошедших по Руси не только с огнем и мечом, но и с человеческими страстями.
В Курской губернии Хазарину принадлежало средней руки имение. Он сам хозяйничал и считал себя знатоком сельского хозяйства.
Он любил говорить, что агрономы, петровско-разумовцы, — это развратники, которые хотят вековое российское хозяйство поставить по-западному, а на это, по его, Хазарина, компетентному мнению, данных нет. Новаторы не понимают русского мужика. Он никак не может и не хочет стать фермером. Да и никому это не нужно. Хазарин так никому и не сообщил, какие методы он предлагает для ведения и развития национального сельского хозяйства, но, по рассказам его денщика, запуганного и кроткого солдата Макария Мишкина, который дважды ездил с ним под Курск, был он прижимистым хозяином, скупым по отношению к семье и жестоким к батракам и зависящим от него окрестным крестьянам.
— Придется дежурный взвод держать там, в Мигелинах, — говорил Хазарин, отламывая пальцами толстые куски хлеба. — Я приискал избу, ну и буду там проживать. Милости просим ко мне. Соточка и закусон всегда найдутся. А напротив стоит госпиталишко походный. Маленький. Но сестрицы — первый сорт.
— Ой, приеду, приеду, — завопил кандидат. — Позовите, Константин Сергеевич.
— Зову, кандидат, зову, всех зову. И вас, — обратился он к Андрею. — Надо нам познакомиться. Не знаю, всерьез у нас зашевелились или так только. На фронте тихо. Ночью постреливают да ракеты жгут, а то тихо. Но чего это парк выдвинули? В штабе Тридцать восьмой говорят, что есть признаки оживления.
— Признаки оживления, — бурчал себе в бороду Иванов, — майское наступление прохлопали, а теперь признаки оживления. Бить некому!..
— Да, — подхватил Хазарин, — бить некому, а вот кого бить, так это есть. Черт знает до чего довели! Ведь вы поверите, вот я здесь сижу, ни черта не делаю, а мыслью все там, у себя… — Быстрые глаза его вдруг остановились. — Ведь все хозяйство помещичье рушится, а на нем страна стоит. Рабочих рук нет, скота половина осталась. Распорядиться некому. Бабы пашут, бабы и командуют. Письма получаю, — он даже отложил ложку, не окончив еду, — так это… — Хазарин махнул рукой, налил до краев большую рюмку, выпил, крякнул и выругался. — А тут, — продолжал он, — водка да девки… А сестер этих… вот пошло — отбою нет. А хозяйство рушится. Надо бы закон такой, чтоб помещиков всех по домам пустили… тех, которые хозяйством занимаются, как фабрикантов, что на оборону работают. Вот кому, я вам скажу, лафа — какие деньги за поставки гонят. Ай-я-яй!
Последние слова Андрей услышал, уже переступив порог палатки.
— Не нравятся молодому ваши речи… — донесся вслед сдержанный шепот Кельчевского.
Знакомиться с командой управления, которая была подчинена ему непосредственно, Андрей пошел в одиночестве. Навстречу из палатки поднялся фельдфебель-великан. С фельдфебелем поздоровался за руку, зачем-то сказал, что сам несколько дней назад был нижним чином, и сразу понял, что уважения фельдфебельского этим не заслужил, хотя улыбка по лицу старого служаки бродила самая преданная.
В команде было много «стариков», бородатых оренбуржцев и кустанайцев, среди них были мастера и ремесленники, владельцы мастерских и домовладельцы. Они выстроились перед Андреем двумя рядами и молча, без большого интереса, выслушали его короткое приветствие. Уже не впервые было им встречать офицеров из студентов, которые все начинали с приветливых взглядов и даже вежливых слов, намеков на то, что они-де не как все офицеры, а потом втягивались в атмосферу власти и гнули ту же линию, что и кадровые.
Андрей почувствовал, что пути к этим людям для него трудны и извилисты, и решил про себя, что только постепенно, работая с солдатами, занимаясь грамотой, разговаривая с ними по вечерам у костров, он может прийти к настоящим человеческим отношениям. В этот момент он не сомневался в том, что никто не помешает ему в этой работе. Раз он прямой начальник, никто не будет вмешиваться в его отношения с подчиненными.
На другой день после официального знакомства с командой он спросил своего вестового Мигулина, не слыхал ли он каких-либо отзывов солдат из команды о новом начальнике.
— Хорошо говорят, — ответил Мигулин, и по его тону Андрей понял, что далеко не все говорят хорошо.
Мигулин пошел к нему в вестовые добровольно. Он сразу сознался Андрею, что в холуи идет только с тем, чтобы избавиться от работы в конюшнях. Всю жизнь с малых лет он проработал на мельнице в Оренбурге, считал себя рабочим, и грязная работа на конюшне ему не улыбалась. В строй тоже не тянуло. Нрава он был смиренного, ценил всякое доброе слово и даже переоценивал. За Андреем ходил, как нянька.
Через неделю Андрей знал уже, что если в дивизионе у него есть друг, то это только Мигулин.
Однажды он принес Андрею кабинетную карточку, тщательно обернутую в папиросную бумагу. В кресле с резными ручками сидела женщина с гладко зачесанными волосами, кружевным воротничком и простым приятным лицом. Рядом с нею стояли мальчик и девочка — подростки. Позади из фотографического тумана возникали аравийские пальмы, и у ступеней дорической колоннады пенной волной остановилось озеро.
— Вера Андревна… Супруга моя и детки, — с дрожью в голосе произнес Мигулин, — бедуют там, наверное… в Оренбурге.
Андрей сказал Мигулину, что будет посылать его жене двадцать пять рублей в месяц. На серые глаза Мигулина накатилась слеза, но рассыпаться в благодарностях он не стал, вздохнул глубоко, бережно обернул карточку и пошел готовить прапорщику постель.
Вечером у входа в столовую палатку Андрей встретил Кельчевского. Андрей почувствовал, что Кельчевский ждал его. На этот раз улыбался он особенно приветливо. Но передний золотой зуб в сумерках казался щелью и придавал лицу поручика оттенок хищности. Мелкие черты лица и мягкая курчавость бородки плохо вязались с сухим ртом, и Андрею казалось, будто Кельчевский надел на нижнюю часть лица картонную маску. Он взял Андрея под руку и настойчиво повел к дороге. Андрей повиновался. Он шел, смутно сознавая, что если Кельчевский и скажет ему сейчас что-нибудь, то, разумеется, неприятное.
— Я обещал вам помогать кое в чем, — начал вкрадчивым тоном Кельчевский, — и вот мне хочется дать вам совет… самый дружеский. Он, правда, не относится к адъютантским обязанностям. Но, я думаю, вы поймете мотивы… Видите ли, вы говорили с командой, и вот уже пошли слухи… и, конечно, преувеличенные. Говорят даже, будто бы вы фельдфебелю при солдатах руку подали.
— Правду говорят, — сразу насторожился и зачерствел в неожиданном упорстве Андрей. — И буду подавать.
— Минутку, минутку, не надо горячиться, — успокоительно сдавил ему руку Кельчевский. — Ведь мы с вами — интеллигентные люди. Вот вы пожали руку фельдфебелю, а вы знаете, что именно он меньше всего заслуживает уважения.
— Но ведь у него на лбу не написано. Мы жмем руку тысячам проходимцев ежедневно, не зная, кто они такие, а нередко жмем руки и заведомым подлецам. Ведь жмут же все офицеры дивизиона руку кандидату…
— Вот видите, вот видите, очевидно нельзя применять такой критерий: не знаю — значит, уважаю. Нужен другой критерий. Вот на этот раз военный закон об отношениях между офицерами и нижними чинами может быть как раз удобен. Он избавляет порядочных людей от недоразумений.
— Казимир Станиславович, во-первых, я пожал руку не фельдфебелю Игнатюку, а человеку просто — он первый вышел мне навстречу; во-вторых, вы же сами сказали, мы — интеллигентные люди. Уже в дни Французской революции все интеллигентные люди договорились о том, что люди равны. За полтораста лет пора бы пойти и дальше…
— Военную машину вы не переделаете.
— Почему, Казимир Станиславович? Ведь нас, интеллигентов, сейчас в армии миллион. Студенты, медики, молодежь. Мы — сила. Давайте переделаем!
— Ну, — на этот раз сухо возразил Кельчевский, — разные интеллигенты на этот счет мыслят по-разному.
— Очень жаль.
— Жаль или не жаль, но это факт. Я все-таки считаю своим долгом предупредить вас: лучше всего, если в отношениях с нижними чинами вы будете как все. Ведь называя их на вы и пожимая им руку, вы ставите всех нас в неудобное положение. Вот, кстати, идет еще слух, что своему вестовому собираетесь платить по тридцати рублей в месяц. Заметьте, что в пехоте офицеры, как правило, вестовым не платят. Мы, артиллеристы, не желая пользоваться бесплатным трудом, платим все по пяти рублей. Полагаю, вполне достаточно. Может быть, вам, как одинокому человеку, деньги не нужны, но в каком же положении оказываемся все мы?
Наши вестовые уже ходят с постными физиономиями. Думаю, что и здесь вы переборщили.
«Так вот где собака зарыта!» — понял Андрей.
В тот же вечер Торопов заявил Андрею:
— Слушайте, прапорщик, говорят, вы студенческий дух хотите привить в армии? Так вот, философствовать я не буду, не мастер, и говорю с вами пока приватно, — прошу вас называть всех нижних чинов, в том числе и вашего вестового, на ты, как полагается по уставу. Руку можете подавать кому угодно, но не в строю и не в присутствии нижних чинов. Надеюсь, мне не придется говорить с вами официально.
«Хорошо хоть так», — подумал Андрей.
— Максим Васильевич, — заявил он Мигулину, — отныне я буду при всех называть вас на ты. Прошу считать, что это переводится с китайского и означает вы. А о помощи вашей семье раззвонили вы зря, и теперь прошу вас рассказать всем, что я раз послал деньги, а потом забыл и больше не посылал…