XXVII. Барановичи
Батарея стояла на позиции в большом лесу у местечка Крево. Боевая линия разрезала местечко пополам. На большой улице с одной стороны были снесены плетни, заборы и избушки, — на местах их выросла ржавая паутина проволочных рядов; а по другой, по восточной, шла цепь окопов, вынесенных фортов и кольцевых укреплений.
Сельская церковь на холме оказалась ключом позиции. Ее колокольня была разбита, колокола упали, стены в серых дырах и избоинах, с разбегающимися во все стороны, как от удара по стеклу, щелями. В одном месте крупнокалиберный снаряд подрыл гранитный фундамент, и из-под серого камня глядела темная нора погреба. По бортам церковного холма отчетливым венцом, который просился на план, на кальку, выстроились пулеметные гнезда.
Борьба в районе местечка велась напряженная, с саперными работами, с окопами, со взрывами мин, схватками из-за воронок. Дрались за отдельные укрепленные холмики, усадьбы, дома и другие клочки позиции.
Батарея стала в двух километрах от местечка, в лесу у дороги, сейчас же за болотистой поляной.
На фронте было беспокойно. С пяти утра начинались налеты аэропланов на ближайшие тылы, на станции железнодорожного узла. Зенитки, притаившиеся в помещичьих садах прямо под яблонями, на песчаных, маскированных зеленью буграх у шоссе, у станционных территорий, изрисовывали все небо пучками белых и черных дымков.
Дымки долго держались плотными комочками ваты, таяли, превращались в облачка и нехотя уходили за горизонт. Сверху дождем летели десятифунтовые стальные стаканы, осколки, пули; шрапнельные трубки распевали на разные голоса, внося беспокойство во всю тыловую полосу вплоть до Молодечна.
Ночами, погасив огни, стуча в глубине небесной черноты всеми согласно работающими моторами, проплывали, направляясь в набег на дальние тылы, цеппелины.
Ружейная стрельба полностью не замирала ни днем, ни ночью. Артиллерия с обеих сторон била преимущественно по батареям противника. Немцы с методическим постоянством шарили в лесных массивах шрапнелями.
Выдавали ли место вспышки ночных выстрелов, нащупал ли его пилот-разведчик, или попросту подозрительна была болотистая поляна перед строем орудий, но позиция батареи обстреливалась почти каждый день.
Солдаты и офицеры отсиживали роковые полчаса-час в блиндажах. Андрей же залегал на корнях самой толстой сосны спиною к фронту, предпочитая удар осколком перспективе быть засыпанным землей и придавленным бревнами.
Впрочем, блиндажи стали теперь строить искуснее. Рыли широкую яму глубиной в метр и в ней посередине — другую, в рост человека. Убежищем служила нижняя яма. Верхняя же закладывалась сплошь положенными бревнами и засыпалась землей. Над этим земляным холмом сооружался навес из досок или тонких бревен, покоившийся на четырех крепких столбах, глубоко врытых в землю. На навес нагружали булыжники и кирпичи.
Расчет состоял в том, что, ударившись о крепкую породу, бомба немедленно взрывалась, не успев проникнуть в настил. В бревна била уже не двухпудовая махина, а только ее осколки. Теоретически блиндаж становился непроницаемым.
Кто придумал такую систему защиты — сказать трудно, но идея эта явно не была внушена циркуляром или инструкцией. Это было изобретательство низов.
В результате всех обстрелов на батарее было трое легкораненых. Но на первой батарее, которая стояла по другую сторону дороги, несколько позади, было трое убитых. На третьей также погибли двое канониров. Она нашли неразорвавшуюся немецкую шрапнель и, положив стальное бревно на колени, пытались отвинтить трубку. От обоих остались только клочья.
По всему лесу валялось множество невзорвавшихся снарядов, и число несчастных случаев росло, невзирая на известные всем инструкции. Из шрапнельных трубок батарейцы-мастера делали ложки, чашки, брелоки и другие поделки, кто от скуки, кто ради грошового, но единственно возможного заработка.
Одна из германских бомб ударила в телегу с офицерскими вещами. Дуб остался без чемодана, белья, платья и книг. Он очень огорчился, ахал, скулил при встречах с начальством и наконец с помощью Соловина выхлопотал себе пособие в сто пятьдесят рублей на покупку утраченного «по вине казны» имущества. Через алдановский чемодан со всем содержимым прошли две шрапнельные пули. У соловинского сундука отхватило кованый угол. Но больше всех опечален был Станислав. Неизменная подруга его редкого досуга — гитара с лентой цвета «пылкой любви» — исчезла. Через два дня гриф упал с дерева на обеденный стол, а дека принесена была с дороги одним из канониров. Лента-сувенир не вернулась…
Однажды после ночного обстрела исчез стол, врытый в землю. Он оказался целиком — стол и доска — на вершине чудовищной сосны. Достать его оттуда не представлялось возможным, а сам он грозил свалиться на голову каждую минуту. Пришлось отнести другие столы в сторону.
Стоило бы бросить такую позицию, но теперь, ввиду подготовлявшегося наступления, лес под Крево был переполнен батареями, и всякое другое место не обещало ни больших удобств, ни большей безопасности.
К подготовке наступления относились теперь уже равнодушно. В тылу собирался пехотный кулак, и палатки резервов таились в каждом перелеске от Крево до Сморгони. Но уже не в диковинку были и артиллерийские массивы, и штабели снарядов, и люди, сбитые в тысячные кучи, как под Бородином или под Пленной.
Всеми петроградскими новостями Андрей поделился только с Алдановым. О царскосельских нравах, о кризисе монархии беседовали в лесу на поваленной сосне, вдали от позиции. Рассказывая, Андрей опять горячился, негодовал.
— Chaque peuple a le gouvernement qu'il mèrite, — сказал с презрительной печалью Алданов.
Андрей посмотрел на него с удивлением.
— Мне всегда казалось, вы искренний демократ и любите народ… Ну вот хотя бы солдат.
— Должно быть, по слабости хара'тера, Андрей Мартынович, а та', собственно, не за что. Темный наш народ, ди'ий, злобный без причины. И, что хуже всего, — без вся'ого разумного упорства в жизни… Вот Иванова, Степанова, Петра, Семена — люблю, челове'а в них вижу, стою за всячес'ие права для них и готов братс'и делить с ними все — и горе, и радость. А вот в массе ненавижу и, признаться, боюсь их. Знаете, пришлось мне гимназистом в одном из волжс'их городов на ярмар'е видеть, 'а' в толпе поймали вориш'у. Всего-то ему было лет восемнадцать. И у'рал-то он 'ошеле' с и'он'ой серебряной и треш'ой денег. Избили насмерть. А пристав с урядни'ом да двумя стражни'ами любую деревню перепороть может. С'омандует, — и пойдут в очередь снимать штаны.
— Что же тогда спрашивать с Кольцова? — вырвалось у Андрея. «Тот просто бьет и не философствует», — подумал он про себя.
Алданов оскорбленно замолчал.
— В Петрограде, — продолжал Андрей, — ждут дворцового переворота, думаю — гвардия…
— Ах, что гвардия! — с досадой перебил Алданов. — Это бывшая сила, 'огда-то это были преторианцы. Теперь гвардия неспособна даже на переворот. Во вся'ом случае, она могла бы толь'о начать. О'ончат за нее.
— Кто же, вы полагаете, кончит?
— Торговые и промышленные 'руги. Вы и не подозреваете, 'а' выросло наше 'упечество, я ведь его хорошо знаю. Вся родня в миллионах ходит. На Волге в любом городе дядья, зятья, невест'и в особня'ах проживают. Живой, энергичный народ. Они еще не развернулись. Дорвутся до власти — вгрызутся зубами. И, верьте мне, тогда мы, 'а' Амери'а, зашагаем вперед. Может, это и хорошо, что Распутин… Это уже душо' гнилостный. Призна'и разложения.
— Мне кажется, ни о чем нельзя гадать, прежде чем не кончится война. Все зависит от ее исхода.
— Да, 'онечно, но с этой стороны я уже не жду ничего хорошего. Это была неумная затея, а теперь уж назад сыграть нельзя. Нас побили, и теперь дело уже не в нас. Мы партнеры толь'о для счета…
В блиндажах о Царском Селе говорить Андрей воздержался. Но Ягоде рассказал все как думал. Степан, к удивлению Андрея, ответил, что о мужике царицыном слышал и все солдаты об этом знают, но все рассказывают по-разному. Кто клянется, что это беглый монах, кто считает его отцом наследника, кто соображает и о том, что хитрого мужика немцы подсунули в царскую семью «своим человеком» и отсюда все измены, проданные планы и неудачные наступления…
Совсем неожиданно в полдень пришел приказ подвести передки и к вечеру выступить в направлении Молодечна.
На тыловой опушке леса табором сбились несколько артиллерийских дивизионов.
Только ночью стало известно, что этим артиллерийским дивизионам приказано немедленно двинуться на юг, вдоль фронта. В пять переходов следовало перейти в район Барановичей, в распоряжение Четвертой армии.
Вся тяжелая артиллерия, уходила из-под Крево. Кревский кулак распадался сам собою.
Переходы на прифронтовых участках приказано было совершать с наступлением темноты, чтобы не дать аэроразведке противника обнаружить передвижку артиллерийских масс.
Шли проселками, длинной кишкой в тридцать — сорок километров.
Редкие полесские деревушки не в состоянии были разместить в своих избах и ригах тысячи солдат. Приходилось ночевать в лесах, под летним высоким небом.
У жителей ничего нельзя было получить, кроме молока и картошки. Армия подкармливала деревню. Старики подсаживались к солдатским бачкам и хлебали деревянными ложками, оставляя капусту на сивых усах. Детям отливали в мисочки, и они на полу у печки или около кровати глотали горячую жижу. Старухи уносили остатки.
В верховьях Шары батарея вступила в песчаную пустыню, через которую шли двое суток. Здесь ветер стегал песчаным дождем редкие лозы, а кони, на глазах спадавшие с тела, наливая кровью глаза, вытягивали тяжелые ходы из зыбучих желтых волн, разбросавшихся бесцеремонно, как в Сахаре. Казалось, было здесь когда-то дно большого озера, которое пересохло и оставило широкий песчаный след среди лесов Литвы и Полесья.
От местечка Камень Андрей и Багинский поехали вперед выискивать дорогу и ночлег.
С утра и до полдня рысью неслись разведчики, но не встретили ни одного строения, кроме избушки лесника на недавних, плохо принимавшихся посадках сосны и ели.
Днем, пополдничав куском сала с луковицей, извлеченными из продуктового мешка Багинского, разведчики отправились дальше. Было ясно, что кругом нет близко ни деревень, ни сел, ни местечек, не было смысла возвращаться назад, и они заночевали в одиноком домике на пороге песчаной пустыни.
Дом стоял на краю длинного, обнесенного плетнем поля. Сараи и клети говорили о том, что здесь осел деловитый хозяин — пионер, решивший повести наступление на пустопорожние до того места. Над двором поднимался высоченный журавль колодца. За домом темнел только поднявшийся, еще редкий, неуверенный в своем росте сад.
Зеленая краска на ставнях дома давно облупилась, а самые ставни и доски забора посерели от дождя, ветров и солнца. Видно было, что пионеру не шутя давалась война с песками.
Багинский поставил коней под навес рядом с чьим-то высоким тарантасом, и разведчики вошли в избу.
Перед только что отгоревшей русской печью, в зареве розно рассыпанных углей, мотался большой, как чалма, не то черного, не то красного цвета повойник. Тень на стене бегала рогатым Мефистофелем, молниеносно менявшим не только очертания, но и размеры. На крутых раскаленных рогачах женщина вынимала тесто в высоких цилиндрических формах. На печке кто-то спал. Замурзанные детские пятки выглядывали из-под тряпья.
Изба одним помещением тянулась вдоль четырех окон с жалкими тусклыми шибками. По пути постепенно она преображалась, очищалась от кухонных предметов и превращалась в мещанскую комнату «за все», со столиками под серыми, с шитьем, скатертями, с иконами и целыми россыпями фотографических карточек военных и штатских людей с семействами и без оных, на которых мушиными наездами давно были уничтожены все черты индивидуальности, и остались только пиджаки, юбки, манишки, солдатские куртки и кованые сапоги, по которым и распознавали теперь обитатели своих родных и знакомых.
В углу под божницей стоял большой стол, а напротив, у крайнего окна, приютился гость, должно быть владелец тарантаса. Он лежал на походной койке одетый, но без сапог, и читал несвежую распадающуюся по швам газету при свете огарка, прикрепленного к краю низкого табурета.
Куртка гостя висела на стене, и по серебристым погонам Андрей узнал в нем земгусара.
На разведчиков гость посмотрел поверх газеты, движением бровей опустив белую оправу очков на кончик носа.
На всякий случай Андрей козырнул, стукнул шпорами и спросил:
— Разрешите остаться, ваше благородие?
— А я не офицер, ребята, — сказал человек, рассекая двумя буквами весь узел отношений.
— А все-таки, — неопределенно протянул Багинский, — может, помешаем?
— А вы что же, собираетесь концерт на барабане учинить?
Он приподнял лысеющую голову, и над крепким вместительным черепом на темени поднялась большая конусообразная шишка. Она придавала земгусару вид индийского мага или мудреца с детских иллюстраций.
— А вы, я вижу, барабанов не любите? — уводя с этой фразой остатки смущения, сказал Андрей.
— Угадали, молодой человек, — Земгусар вздохнул и даже отложил газету. — Не люблю, крепко не люблю.
От этого простого ответа стало всем просто.
— Воды нагреть вам? — деловито спросила хозяйка. — Чаю, извините, нету. Давно не видели.
— Чай у нас есть, тетушка. И вас угостим, — бодро закричал земгусар, — и еще на заварку оставим. Я из Питера фунтик везу. Так что же, чаюем, ребята? — спустил он ноги с койки.
Огарок перекочевал на середину большого стола. Багинский вынул картошку, кусок сала. Земгусар открыл трубку бисквитов и раскрошил в красных пальцах и только потом распечатал плитку жоржбормановского шоколада.
— Пробуйте, ребята, питерских гостинцев. Не стесняйтесь. У меня еще есть, — показал он подбородком на чемодан.
— Вы что же, часть догоняете?
— Да… собственно, не часть… Вот под Барановичи еду.
— И мы.
— А откуда?
Андрей сказал.
— Ах, вот что! Расскажите-ка о Поставах, расскажите. — И глаза его разгорелись неподдельным любопытством, словно был он военный специалист и ему было необходимо учесть каждое действие обеих сторон.
Андрей поддался гипнозу этого ярко вспыхнувшего любопытства и стал рассказывать подробно, на ходу проверяя и уточняя собственные впечатления, и само собою вышло так, что бой вырос в его рассказе в картину отвратительной бойни, от которой хочется закрыть глаза и крикнуть: «Довольно, кончайте!»
Багинский перестал пить чай. Он замер в неподвижной позе, и его черные пальцы с розовыми ногтями сжимали чашку, а глаза глядели в рот Андрею. Хозяйка слушала, сидя у печки на плоской скамеечке, с серым недовязанным чулком на коленях, а земгусар покачивал лысой блестящей шишкой, поламывая пальцы больших небарских рук.
— Хорошо рассказываете, — сказал он Андрею. — Сорок тысяч, вы говорите?
— Говорят, а может быть, и больше.
— И шли, вы говорите?
— Шли. А что же им делать?
— Ну, — мотнул головой земгусар, — что делать! Сорок тысяч вооруженных и обреченных на смерть людей могли бы многое сделать.
Это было слишком широко, почти беспредельно. Андрей сделал вид, что не понял.
— Но ведь во всех войнах так было. Шли на смерть и не искали иных выходов, кроме победы.
— Ну, во-первых, не всегда так было. Случалось и раньше, что людям надоедало воевать с врагом, о котором они не имели понятия, и они поворачивали штыки в другую сторону. А во-вторых, из того, что так бывало, еще не следует, что так будет всегда. Армия профессионалов — это одно, а вооруженный народ — это совсем другое. Когда воюют десять миллионов человек, возможны всякие неожиданности. И еще заметьте — раньше люди не знали, что им делать в таких случаях, а теперь не все, но многие знают.
— Я, например, не знаю, — откровенно сознался Андрей.
— Но вы, вероятно, и не стремились узнать. Для вас один путь — ждать, пока те, кто начал войну, решат, что пора кончить — победой или поражением — все равно. Но для многих людей этот вопрос стоит иначе. Мысль об скончании войны наполняет сны солдата, заменяет ему все прежние мечты, пронизывает каждое его раздумье. Спокойно принимают войну только заинтересованные в ней люди или же слабые, безвольные существа…
Андрей искоса посмотрел на Багинского. Земгусар перехватил этот взор.
— Видите, в вас сейчас же заговорил страх, как бы я не разагитировал вашего товарища, солдата, нижнего чина. Это в вас говорит будущий офицер или чиновник. Вы за дисциплину, и только потому, что она охраняет этот строй социального неравенства, в котором вы имеете шансы занять лучшее место.
— Не согласен, — резко ответил Андрей. Такой поворот беседы не пришелся ему по вкусу. — Войну ведут нации. И солдаты, и офицеры прекрасно знают, на что они идут. Никто не создает никаких иллюзий. Война отвратительна, но она неизбежна. Дисциплина укрепляет ряды сознательных бойцов, страхует их от временной слабости и заставляет всех несознательных участвовать в защите родины, которая давала им все — от пищи и питья до высших благ жизни. Если бы у нас был иной строй, совсем не похожий на то, что есть сейчас, все равно армия строилась бы по тому же принципу, и войны были бы так же неизбежны. Ну, офицеры не били бы солдатам физиономии и называли бы их на вы…
— Вот в том-то и дело. Франция и Англия не далеко ушли от царской России. Это хорошо сказано: «вместо ты — вы», «долой мордобой» — вот и вся разница. Нужно смотреть на вещи шире. Не такой строй, вы говорите. А какой же иной, какой именно? Что вы имеете в виду? Вот от этого все и зависит.
— Я мыслю строй конституционный или даже республику. О чем еще мы можем думать?
— Кадетствуете, значит?
— Я не принадлежу ни к какой партии…
— И, пожалуй, гордитесь этим? — иронически заметил земгусар.
— Если хотите — да. Свободная индивидуальность…
— Это я знаю. Но что бы вы сказали о человеке, ну, скажем, каменного века, который, отрицая круговую поруку в борьбе со стихиями, с дикими животными, предпочел бы болтаться по лесам, по полям бессильным перед каждым медведем, волком, безоружным и бесприютным.
— Это совсем другое дело.
— Это совсем то же. Путь человечества еще не закончен. Предстоит еще овладеть многими тайнами и силами природы. Человек должен преобразить землю, завоевать море, воздух. Одиночки в такой борьбе — балласт.
— Я и не проповедую анархизм. Я только против политических партий, и то не вообще — они, по-видимому, неизбежны, — а для себя лично.
— А я именно о политических партиях и говорю. Вам, вероятно, известны только мелкие временные партии, построенные на групповом расчете, на коммерческом подходе к идее власти. Но есть партии, которые берут глубже.
— Это что же? Масонство какое-нибудь, что ли, или, может быть, нечто религиозное?
— Презрение это в вас мне нравится. Послушайте, будем говорить серьезно. Вы вот вольноопределяющийся, возможно студент. Да? Ну вот видите. Так неужели вы, будущий трудовой интеллигент, никогда серьезно не думали о том, какими путями пойдет дальше история, как намерено человечество бороться с войной, с бедностью и с прочими социальными язвами? Вот вы говорите, что война неизбежна, что воюют нации. Этими словами вы обнаруживаете, что живете как цыпленок, которому завязали глаза. Вы, в сущности, не знаете, зачем, для кого вы разбиваете себе лоб в кровь. Вы не потрудились изучить природу того явления, которому отдаете все свои силы и даже жизнь. Война ведется капиталистами за передел рынков, а вы толкуете о нациях, о справедливости.
— Вы социал-демократ? — догадался Андрей.
— А, все-таки кое-что слышали, — с нескрываемым презрением бросил земгусар. — Если бы ничего не слышали, я и то бы не удивился. Сколько маменькиных сынков, мечтающих о судейской карьере, знают Блока, ходят в Художественный театр, но о Марксе даже не слышали.
— Погодите, — перебил Андрей, — Маркс… Я слышал, конечно, о социал-демократах. Но ведь это же рабочая партия. Что у меня общего с рабочими?
— К какому же классу вы себя причисляете?
— Да ни к какому. И есть ли еще классы?
— Ну, — раздраженно развел руками земгусар, — есть ли классы?.. Вы — интеллигент. Ваш путь либо с буржуазией, либо с рабочими.
— А если я не примкну ни к тем, ни к другим?
— Вы уподобитесь зерну между двумя жерновами. Вас размелют в муку.
— Вы ведь тоже интеллигент?
— Да. И для меня вопрос решается тем, что система капитализма тянет человечество назад. Культурная миссия буржуазии исчерпана. Эта война — лицо отживающего класса в отчаянии. Для рабочего класса и его союзников, для нового строя, это будут родовые муки.
— А вы что же, акушерствуете?
— Акушерствую, вы угадали. По мере моих сил…
Затем он пытливо посмотрел на Андрея и продолжал, особенно медленно роняя слова:
— Для бедняка, для парии этого проклятого строя, не имеющего иной перспективы, как беспросветный труд на пользу другого, хищника, нищета, тьма и бесправие, — путь в революцию ясен. Он подсказывается всею силою инстинкта. Революционная теория для него — это как откровение, как заря над тьмой ночи, как призыв идти навстречу теплу и утру. Для вас, для таких, как вы, — это вопрос внутренней честности, чувства справедливости, чувства прогресса и истории. На пути будут возникать сомнения, соблазны. Скорее всего вы не устоите перед каким-нибудь испытанием или душевной слабостью… — Его глаза сузились и потемнели. — Но тогда вы уже не найдете спокойного равновесия, спокойной совести. Горе и правда миллионов будут стоять перед глазами, как бы ни повезло вам в личной жизни. Придется очерстветь, проститься с благородными мыслями юности. Что ж, этопуть многих…
Земгусар замолчал. Багинский дышал тяжело. Все детское и наивное в его лице растаяло. Маленький вздернутый носик вытянулся. Он смотрел на земгусара немигающими черными глазами и ждал, когда он заговорит опять.
Земгусар заметил произведенное им впечатление. Он похлопал разведчика по плечу и сказал:
— Хороший ты паренек, я вижу. Ну, живи, живи!
Андрей не мог уснуть долго. Вспоминал девятьсот пятый год, Мишу Гайсинского, кружок Монастырских в Горбатове… А потом жизнь пошла мимо. Студенческие организации — это было что-то далекое. Блок, Художественный театр. Тысячи прочитанных книг, учебники, история, хронология, цари и герои. «А что, если главного в них и не было? Но неужели в тысяче книг не было, а в одной, запрещенной, есть? Впрочем, если запрещенная, то вернее всего — настоящая. Марксизм. Знакомое слово. А что в нем, только ли рабочий вопрос, теория социализма, или что-нибудь еще? Не философская же это система. Слово — как занавес в театре. Пьеса еще не разыграна. Да, надо занять свое место в зрительном зале…»
Андрей не видел, как беседовал земгусар с Багинским у колодца, как за пазухой у разведчика исчезли листки и тонкая брошюра.
Багинский разбудил Андрея, когда низкое солнце еще купалось в холодных утренних дуновениях, ударяя серебряными иглами в дальний лес, в низкий забор. Но земгусара уже не было.
Весь путь до Скробова и потом с батареей Андрей размышлял о встрече. Багинский был необычно задумчив и ехал, как-то особенно тяжелея в седле, не размахивал, как всегда, нагайкой, не покачивал носками в стременах.
Он ни о чем не спрашивал Андрея, и Андрей сам не заводил разговора о земгусаре. Он чувствовал себя не в выигрышном положении.
Куда-то ездили квартирьеры, вели батарею по проселкам, между зелеными и желтыми холмами. У всех дорог частыми бивуаками стояли пехотные части. Здесь леса приютили не всех. Полки становились прямо в поле, не разбивая палаток, с вечера и до утра разводили костры по обеим сторонам дороги.
Батарея стала в балке между лысыми отлогими холмами. Казалось, вот сейчас же за гребнем на западе залег враг. Орудия наполовину зарыли в землю, забросали ветками.
Рядом, в коротком овраге, в высоком кустарнике поставили сруб для офицеров, и в стене обрыва вырыли блиндажи — пещеры для номеров. Передки увели далеко в лес.
Холмы приподняли и сузили горизонт. На дне чаши с неровными желтыми и серыми от выгоревшей травы краями жили, не зная, что делается кругом, не видя ни соседних батарей, ни расположившихся вокруг позиции пехотных резервов. Люди, уходя, поднимались на гребень, за гребнем исчезали, как будто проваливались в другой мир.
Батарея быстро обросла штабелями снарядов. В передках образовался склад шрапнелей. В ящиках не было ни одного пустого гнезда.
Ближайшие участки фронта занимал гренадерский корпус. К нему примыкал 25-й армейский. В тылу подходил 3-й Кавказский.
Под Поставами в дни подготовки наступления все были уверены в успехе и говорили об этом вслух. Под Крево — выражались осторожно. Под Барановичами — все сомневались.
Кольцов, стуча каблуком в пол и жестикулируя, кричал, что все войска надо сейчас бросать на Юго-Западный фронт. Там умеют добиваться удачи. Туда надо дать все резервы. На Западном фронте никогда не будет толку…
Наблюдательный соорудили на вершине холма. Глубоко врыли в землю сруб, и Соловин стал отсиживать на пункте свою очередь. Кольцов конфиденциально высказал соображение, что старик хочет заработать мечи к мирному Владимиру.
Проходил день за днем, на холмах накапливалась артиллерия, над батареей, заходя по пути в самый купол неба, шли по утрам, как трамваи, одиннадцатидюймовки. Где-то слева сухо щелкала батарея Кане. Легкие трещали весь день. Накопление артиллерии не прятали. Барановичи были такой целью, в значении которой ни германцы, ни русские не обманывались. Если Западный фронт хотел по-настоящему помочь юго-западным дивизиям, он должен был рвать именно у Барановичей. Если бы германская линия дрогнула вся, от Балтики до Буковины, то корпуса, стоявшие у Барановичей, пошли бы прямым маршем на Брест.
Росистым утром по пути на пункт Андрей и Багинский уселись на борт придорожной канавы. Рядом курили и разговаривали гренадеры Астраханского полка. Вдоль дороги, без рядов, без равнения, раскинулись гренадерские палатки.
Разговор шел о первом наступлении. Гренадеры толковали о потерях, о проволоке, о пулеметных гнездах германцев.
— Наши полдня били, — говорил, сплевывая на докуренную папиросу, черноусый гренадер. — Тяжелыми били… А потом пришел в окопы сам генерал. Прочитал бумажку про наступление. Германцев мало, говорит. Их начальство всех, кого можно, на юг послало. Наши дивизии там им жить не дают, а тут их никого почти не осталось. Так только, тьфу… А там, говорит, Брест возьмем, и герману скоро конец будет.
— Взяли? — иронически говорит сосед.
— Взяли, — покачал головой гренадер. — Как пошли мы у озера, а он кроет пулеметом. Прямо встать с земли нельзя. А сзади нас подгоняют. Вот пошли мы на проволоку. А на проволоке уже народ висит. Ну, запали мы у проволоки, резали, резали — руки в кровь… А потом за проволоку… А он сбоку из-под земли как вдарит. Мы и побежали.
— Из-под земли?
— А ты что думал? Укрепление у него впереди. А нам и не видно.
— И побежали?
— Побежали. А нас опять назад завернули… Укрепление мы взяли, да взводом — в окоп. А впереди прапорщик… Я за ним. Глядь, а из ямы на нас герман, усатый, морда как котел, глаза вытаращил, в каске и гранатой грозится. Прапорщик ему пулю. Он рот раскрыл, упал, а гранату не бросил. А за ним еще герман. Мы на них в штыки. Это в яме-то, в окопе. Они удирать, а мы вперед да вперед. А нас как хватят гранатами, да на ура! Это сверху-то, с нашей стороны. Глядим, а это наши нас же гранатами бьют. «Братцы, — кричит прапорщик, — свои мы!» А граната хлоп, да и упал он. И голову, и грудь рассадило. А наши дёру. Так окоп и не взяли.
— Это когда же было? — спросил Андрей.
— А на днях, первого, что ли, под Столовичами.
— А укреплено у него сильно?
— У, нагородил, не подступишься. Где семь, а где и десять рядов проволоки. Да еще через реку переходить надо, как в атаку идти. Гляди, сапог в грязи оставишь. А то еще в болото угодить можно. А он в болоте на холмиках укрепления построил, сразу и не заметишь.
В вечернем небе низко с раздражающим гулом прошел аэроплан.
— Герман? — спросил молодой астраханец.
— Нет, крестов нету, — ответил усатый.
— Чего он низко-то идет? На шрапнель напорется, — сказал Багинский.
Аэроплан козырнул серым крылом и вдруг пошел вниз, к густой роще.
— Смотри, смотри! — крикнул гренадер. — Подбили его, что ли?
Аэроплан, круто виражируя, упал на другое крыло и быстро сел за темным массивом рощи.
— Сел, сучий сын!
— Чего же это он?
— У германа сел. И не стреляли. Не иначе как сговорено…
— А может быть, подбили, а мы не заметили…
— Да кто же его подбил, когда никто не стрелял. Сам сел.
— Вот тут, правее, — сказал усатый, — поляк стоит. Легион. А насупротив у германа — тоже поляк… Пильцуцкий, говорят, за немца тянет. Так одни к другим, ребята рассказывают, бегают. Ну, герман все и знает. Непорядок, — неодобрительно покачал он головой.
Об упавшем аэроплане говорили и в окопе, и на батарее. Тысячи людей видели странную посадку. Солдаты строили самые разнообразные предположения. Говорили, что летчик был пьян, говорили, что он был послан штабом 25-го корпуса, что в штабе пропали планы. Слово «измена» опять звенело в шепоте. Росло убеждение в предстоящей неудаче.
Под Барановичами догнали батарею письма. Сразу принесли в блиндаж целую пачку. Все сели за стол, укрывая ладонями конверты, листочки, выражения лиц, неожиданно громко кашляли, вдруг забывшись, начинали двигать ногами.
Одно письмо от Татьяны сообщало об окончании гимназии. Кончали форсированными темпами. Экзамены держали только по главным предметам. Второе было написано накануне отъезда в Липов. Оно состояло из обрывков фраз, нервное, незаконченное, с многоточиями в целую строку. Обещала написать из Липова, надеялась, что попадет на фронт. Ах, если бы только Андрей оставался на одном месте! Она добилась бы назначения в близкий город или даже в корпусный лазарет.
Екатерина писала коротко, сдержанно. Она в Гаграх, в санатории. Хорошо, если бы Андрей мог к ней приехать. Дядя стал сановником. По слухам и по печати, он теперь близок к Царскому Селу и «ездил на поклон к Р.». Вся семья Екатерины после этого решила порвать с ним отношения.
«Это такой позор, — писала Екатерина. — Если хоть кто-нибудь из офицеров в санатории узнает о моем родстве с ним, я уеду. Р. ненавидят все. Когда же все это кончится? Все силы нужны сейчас для победы, а тут на пути встают такие помехи».
Не было в письме ни слова о любви, о привязанности. Последняя фраза была теплей, но так, вероятно, кончались все письма, идущие на фронт.
Армия долго топталась на месте. Корпуса прибывали, стояли в резерве, не имея ни халуп, ни бараков, не разбивая палаток, чтобы не показать расположение частей германским «таубе». Ночами зажигали костры. Начальство иных частей велело их тушить. Другие — не препятствовали. Дождь мочил пехоту, которая замирала в поле под его капелью, подняв воротники шинелей.
Вся артиллерия, разумеется, уже известна неприятелю. Все калибры показаны пристрелкой и беспорядочной пальбой без нужды.
На батарее нервничали все до последнего солдата.
Не было того состояния перед атакой, которое напрягает кисть руки, как для удара. У Андрея было чувство разжатого кулака со вздрагивающими вялыми пальцами.
Германская артиллерия ведет обстрел русских позиций. Огонь рассеянный. Это расчет не на поражение, а на моральный эффект. Гранаты часто падают в овраг. Немного позади нащупывают одиннадцатидюймовку германские шестидюймовые бомбы. Они проходят над батареей низко, с резким излетным свистом.
Шрапнельный клевок ударил прямо перед фронтом третьего орудия. Номера упали на землю. Снаряд не взорвался. Его осторожно вырыли и расчинили. Стакан другого клевка образовавшиеся при взрыве газы бросили в небо. Он загудел над Андреем, который сидел у входа в блиндаж. Андрей нырнул в глубокую щель, как в воду. Стакан врезался в землю в проходе. Все рассуждали, что оторвало бы: ноги или руки, если бы Андрей не успел броситься вниз.
Соловин перестал ездить на наблюдательный. Пункт еще не нащупали, но зато, один за другим, два преждевременных разрыва своих же бомб осыпали все сооружение, и крупным клочком стали сорвало доску, к которой прикреплялась труба. Соловин немедленно прекратил стрельбу и ушел на батарею ходами сообщения. Вечером ругался:
— Черт знает как стали работать заводы. Много, да барахло. Не знаешь, по ком стреляешь: по неприятелю, по своим или по себе самому.
Кольцов пожимал плечами:
— А у немцев, что ж, лучше? Каждая вторая бомба не рвется. Задохнутся, сволочи. Металла не хватит, меди… Говорят, все дверные ручки вывинтили, все кастрюли обобрали… Хлеба не хватит. Передохнут…
— Что-то долго дохнут, — бурчал Соловин.
Утром в день атаки холмы кругом дымились туманом. Ветер срывал дымки, вохкие клочья тумана, нес их быстрыми облаками, но в низинах серое варево ползло медленно, останавливалось, наваливалось темнотой, плотно окутывая части предметов. Стволы сосен стояли столбами без вершин, вершины плыли куда-то одни без стволов, одна пушка была без колеса, и видно было, как люди вынимают руки, выдвигают ноги из ватного отрепья, толстым летучим слоем легшего на землю.
Из штаба пришли вести, что австрийский корпус потеснен и растрепан, первая линия прорвана, местами захвачена вторая. Назревает кризис боя.
За пологим холмом, по дороге на пункт, навстречу вышли из тумана артиллерийские орудия. Упряжки шли без командиров. Щит передней гаубицы был согнут. За гаубицей шла легкая пушка. У нее хлябало колесо. Обод бил на ходу о лафет. За орудиями вытянулась из лощины колонна людей в серых кепи. Человек пять солдат с небрежно закинутыми назад винтовками мирно покуривали, шагая по бокам.
— Откуда? — спросил Багинский.
— От Карчева. Набрали их силу! — кивнул конвоир в сторону пленных.
— И орудия?
— И еще там остались. А попортили сколько!..
Пункт показывал русло Шары, песчаные дюны, болотистые западины низкого берега с поднимающимися над серой ровностью холмами, леса и перелески ближнего германского тыла.
У трубы на доске прибита бумажка. На ней каллиграфическим почерком Кольцова выписаны цели.
Сейчас все внимание наблюдателей у Даровской высоты. Это единственное место, где русские прочно заняли вторую линию германских окопов. В прочих местах всюду, где наши цепи врывались в окопы противника, германцы бешеными контратаками заставляли их вернуться в исходное положение. Даровская высота досталась не даром. Весь день шли атаки, люди волнами бросались на штурм поднявшегося над болотом холма.
Но утром в тумане и в клубах дыма гренадеры ворвались в укрепление. Гарнизон, сломав пулеметы, спрятался в убежища.
Теперь идут германские контратаки на высоту. Вся артиллерия участвует в их отражении. То германцы, то русские устраивают неистовый заградительный огонь, и черный занавес встает то позади, то впереди холма.
Чтобы бить по дальним целям вернее, организуется второй пункт в занятом немецком окопе. В сумерках Андрей, Багинский и Сапожников бегут с аппаратом ходами сообщения, ползут между прежними боевыми линиями.
Русский передовой окоп пуст. Только кое-где он наполняется резервами, которые сейчас же перебегут в передовую немецкую траншею. Окоп изрыт снарядами, как будто киркой и лопатой копал и бил здесь слепой взбесившийся великан.
За бруствером свободно и часто, как стрекозы в июньском поле, бродят пули. Проволока при вспышках осветительных снарядов незаметна. Видны только голые острые колья, и между ними застыли в воздухе без всякой видимой поддержки, сломавшись в пояснице, бросившие плетью длинные руки к земле, трупы… Слева из болота несутся стоны. Светляками, падающими звездочками вспыхивают фонарики санитаров.
В германском окопе бьют в глаза остатки того порядка, какого не найдешь в русских. Гладкий цементированный пол, выделанные как окошечки в часовнях бойницы. Какие-то трубы. На черных усах проволоки номера на картоне, чтоб не перепутать. Пулеметные гнезда как пароходные каюты — с окошечками и вправленными в бетон плитками толстой брони.
— Утром надо будет рассмотреть подробнее. Говорят, есть подземный зал, подземная лавка и даже церковь.
Вторая германская линия наполнена людьми. Она почти не разбита. Здесь на тыловом борту окопа наскоро набросана земля. Для пулеметов в свежей насыпи сделаны прорезы.
Здесь не смолкает огневой бой. Здесь почти немыслимо наблюдать, невозможно руководить огнем. Командир участка успокаивает. Обещает, что утром подойдут резервы и сейчас же пойдут в атаку. Враг уже в поле, он не выдержит, окоп останется в тылу, и все будет в порядке.
Но чернота ночи становится плотной, как стена угольной шахты. Осветительные снаряды показывают низко нависшее, куда-то несущееся сплошное одеяло облаков. Даже мертвенный белый свет не делает неба серым. Оно черно, и нет на нем ни одного прорыва, ни одной звезды, ни одной светлой тени.
В бойницу внезапно врывается вихрь и вносит в окоп сухие травы, щепу, бумагу, а за вихрем волною воды влетает в узкую яму ливень.
Ливень прекращает бой. Замолкают винтовки. Вероятно, даже из дул пушек хлещут сейчас струи.
Небольшие блиндажи, подземелья набиты людьми. Здесь оставаться бессмысленно. Артиллеристы уходят назад, в первую германскую линию. В просторных блиндажах прячутся, пытаются обсохнуть у железных печей.
Ранним утром на фронте поднимается бешеная пальба. Ее слышат даже на батарее.
— В чем дело? — кричит в трубку Кольцов.
— Немцы пошли в контратаку, — докладывает Андрей.
Просыпается русская артиллерия. Снаряды идут над головой один за другим: легкие, тяжелые — по свисту, по завыванию лопнувших поясков можно различить калибры…
Еще темно. Ничего почти не видно. Плечи вздрагивают от сырости.
— Тяните провод опять во вторую линию! — кричит Кольцов. — Наши сейчас пойдут в атаку. Мы будем бить по уходящему противнику. Два орудия отправляем вперед.
Но в этот же момент впереди, там, где идет бой, шум и гул рассыпается на отдельные, странно выкрикивающие голоса, и еще через минуту люди темными мешками тяжело падают в окоп.
Стрельба приближается, как звуки расширяющей русло, ломающей преграды полноводной реки. Один пулемет уже тарахтит где-то рядом. Стрекот его бьет в ухо. Полоса винтовок выстраивается в ряд. Это теперь говорит уже первая германская линия, — значит, немецкая контратака удалась. В полутьме вспыхивают огневые языки минометов. Они тоже бьют по первой линии. Справа винтовки уходят, заворачивают назад…
— Уходим… Окоп под ударом! — кричит Андрей в трубку.
— Черт!.. — рычит Кольцов.
Рвется связь…
На батарее тихо. Все опять на своих местах. Ушедшие вперед орудия вернулись, не сделав ни одного выстрела. Гренадеры в своих окопах, германцы — в своих.
Потери подсчитаны. Цифра со многими нулями. Результат — все тот же круглый, издевающийся нуль. Игра сыграна вничью. Самый досадный, самый подлый результат.
Идут дожди, стреляют орудия. К позициям подтягиваются новые дивизии. Юго-западный прорыв расширяется. Его необходимо поддержать. Ставка требует рвать у Барановичей. Барановичи — слишком значительная цель. Десятки тысяч людей еще раз бросятся на немецкие пулеметы, будут резать проволоку, бить гранатами по окопу…
У офицеров третьей батареи гости. В срубе из бревен, вокруг стола с керосиновой лампой, сбившись вплотную, сидят поручики, капитаны. Малаховский терзает седоватую, отращенную от скуки бороденку. Он уже решил ее сбрить, заметил, что она старит… Зенкевич улыбается в пустой угол. Соловин рассказывает о своих поручичьих днях, и никак нельзя понять, считает ли он, что в те дни было лучше, или же он осуждает старую казарму, шагистику, словесность, мотнистых капитанов, строивших дома на приварочные деньги, и полковых командиров, передоверявших власть своим энергичным женам.
Молодежь снисходительно посмеивается.
Речь переходит к особе командира дивизиона. Странно, никто не знает, как он получил Георгия. Никто никогда не видел его не только на пункте, но и на батарее.
— Главный делопроизводитель, — оттопыривает губы Дуб.
— Я знавал его раньше, — говорит Малаховский. — Он несколько лет заведовал Офицерским экономическим обществом в Саратове.
— Боевая подготовка! — бросает Кольцов.
— Да он, наверное, пушку от гаубицы не отличает, — кричит кубанец Ладков.
— Ваше высокоблагородие, вас их высокоблагородие командир дивизиона просят, — кричит из-за перегородки телефонист.
Лица неприятно вытягиваются.
— Меня? — спрашивает Малаховский.
— Нет, их высокоблагородие подполковника Соловина.
Соловин удивленно поводит плечами, медленно поднимается, медленно идет через комнату, медленно берет трубку.
— Так… так… я слушаю, — слышен голос Соловина. — Очень приятно слышать, очень приятно…
— Что такое? Что случилось? — закипятился Кольцов.
Соловин осторожно кладет трубку и громким, нарочитым голосом, как на смотру, командует:
— Господа офицеры, встать!
Все поднимаются, выпячивают грудь, расправляют плечи, ощупывают пальцами кушаки. Торжественность влетает в блиндаж вместе со звуком близкого разрыва.
— По указу его императорского величества…
Напряжение скульптурно овладевает лицами.
— …от двадцатого мая. Вольноопределяющийся Андрей Мартынович Костров производится в прапорщики с назначением на вакансию в мортирный дивизион…
Все лица оборачиваются к Андрею, и так смешно следить, как сползает с них напряженность, заменяется выученной с детства улыбкой радушия. Они все думали сейчас о Брусилове, о какой-то неожиданной победе, о царском манифесте… Оказалось, одним прапорщиком больше.
Это Соловин нарочно…
Поздравления, пожатия рук.
Один Кольцов трясет руку искренне. Видно, что он по-настоящему доволен.
— Станислав! — кричит он в дверь. — Тащи немедленно… Живо!..
Голова Станислава показывается из-за двери. Он удивляется глазами. Он размышляет, в чем дело. Кольцов шепчет ему на ухо.
— А, а… зараз, зараз, пане! — И лицо его расплывается в улыбку обрадованного до смерти человека.
Через четверть часа Кольцов разворачивает маленький сверток в папиросной бумаге, и оттуда золотом блещет пара новеньких погон с одной звездочкой и крестами из пушек.
Кольцова награждают аплодисментами и на этот раз искреннее смущение Андрея.
— А я еще, когда в Киев ездил, догадался, — хвастает Кольцов.
— В мортирном вам хорошо будет, — говорит Соловин. — Это я с ними вакансию еще под Крево сговорил. Пока пойдете в парк, отдохнете, а там вас переведут в одну из батарей. Там хорошие ребята. И орудия похожи на нашу гаубицу.
Первый выход на батарею в офицерских погонах. Вымученные улыбки, радушно протянутые и вдруг казенно отдернутые руки. Новый тон в разговорах. Поздравления, как будто с отъездом в другие, далекие, может быть лучшие края. Багинский жмет руку, борясь с с желанием приложить пальцы к козырьку. Ягода — впервые вставший навытяжку.
«Нехорошо… и сказать об этом некому. Надо скорее в другую часть, — с тоскою думал Андрей. — Там все встанет на свое место и будет естественней…»
Шишка, пудовые катушки, черное львовское одеяло — все это позади…
На станцию в десятидневный отпуск Андрея провожает один только Алиханов, всегда улыбающийся, сильный, ловкий татарин. У дорог таборы подтянутых к новым боям полков. В куреве дневных костров выскакивают и козыряют какие-то совсем чужие лица.
На бугре, после крутого подъема, встречается большая колонна пехоты. Ей нет конца. Впереди, выгнув грудь колесом, идет молодой сильный поручик с кривой турецкой саблей. За ним знамя. А дальше ряды и ряды, пока не скрывает их пыль, вставшая над долиной дымом гигантской трубы.
— Третий Кавказский на позицию, — отвечает на вопрос один из отставших.
— Завтра опять атака, — говорит Андрей ординарцу.
Алиханов перестает улыбаться.
Но и Барановичи, и атака — все позади…