XXII. Человекам место не здесь
Почему нужно было перебрасывать дивизион в другую армию — никто не знал, но приказ о переброске был встречен с радостью. О целесообразности переезда предоставлялось размышлять штабу фронта, — важно было, что насиженную, надоевшую позицию, с которой связаны были воспоминания о долгих месяцах монотонной жизни, предстояло сменить на подвижность и на какие-то новые места и переживания.
Кольцов считал, что переезд дивизиона означает начало серьезной перегруппировки сил и, следовательно, надо ждать наступления.
Алданов посмеивался над ним, дразнил, заставлял петушиться.
Но всем было весело, все оживились.
С шумом и криками снималась батарея с позиции, бросая обжитые, высушенные боками блиндажи, которые теперь без увозимых дверей, оконных рам и даже печных кирпичей выглядели звериными норами.
Строганые доски, печные дверцы — все это батарейцы взяли с собою для новых построек на новых местах.
Кольцов ходил вдоль вагонов, хлестал нагайкой по высоким сапогам и резко, с угрозой, покрикивал на замешкавшихся солдат. Он опять показывал, как надо сажать в теплушки буйных жеребцов, как прибивать поддержки — деревянные чурбанчики, чтобы на ходу не катались по платформе тяжелые пушки, как устанавливать лошадей, кого с кем, чтобы они не грызлись в тесном соседстве, и голос его звучал торжеством мастера, знающего свое дело и потому имеющего право на презрение ко всем, кто не обладает таким же мастерством.
Андрей и Ягода суетились на погрузке первого взвода. Алданов, откинув назад суховатую голову в аккуратной новой фуражке, добродушно, с прибаутками покрикивал позади, где грузили обоз. Молодой прапорщик Зенкевич, приехавший на батарею в декабре, ходил без дела и только присматривался к погрузке.
Появился Зенкевич на батарее зимним вечером. Осторожно, стараясь не звенеть шпорами, он спустился в блиндаж. Здесь остановился, посмотрел во все стороны, вдруг вытянулся, ударил каблуками и выпалил куда-то в темный угол:
— Имею честь явиться, прапорщик Зенкевич, назначен во вверенную вам батарею.
Офицеры вскочили и вытянулись, как полагалось по уставу. Кольцов был без рубашки, Дуб с расстегнутыми штанами, к которым его вестовой Павел, стоя на коленях, пришивал пуговицу.
Кольцов, заправляя помочи, подал Зенкевичу руку и сказал:
— Командир на минуту вышел. Сейчас зайдет.
Дуб прыснул.
Соловин, действительно, вошел сейчас же в блиндаж, на ходу застегиваясь, как человек, который только что сходил до ветру и среди своих не стесняется. Его широкая, согнутая в плечах фигура заняла все отверстие двери.
Офицерик по-юнкерски шагнул назад к печке, стал лицом к двери и вновь отрапортовал о прибытии.
— Простите, — развел руками командир, стоя на ступеньке. — Не могу поздороваться. Петр, воды и рушник! — закричал он наружу.
Прапорщик пожал руки офицерам. Андрея обошел, но откозырял ему с улыбкой.
— Наш вольноопределяющийся, Андрей Мартынович 'остров, — сказал ему Алданов.
Тогда офицерик поспешно протянул руку.
Все он проделал не задумываясь, не смущаясь, несмотря на то, что обстановка никак не способствовала созданию той официальной торжественности, какая по уставу должна сопровождать появление и рапорт нового офицера. Он всем улыбался одной и той же улыбкой. Эта улыбка говорила: ну и что же, все просто и понятно. А как же иначе?
У него было маленькое прыщеватое лицо. Носик выступал спелой ягодкой и лупился. Глазки щурились. Плечи узкие, длинная гибкая талия. Спасала добродушная, готовая все принять и простить улыбка. Улыбка Зенкевича служила ему ту же службу, что и окраска некоторых насекомых и бабочек. Это был его щит во все трудные минуты жизни. В толпе благодаря этой улыбке он стушевывался. Когда его пушил командир батареи, он улыбался, и нельзя было продолжать кричать на этого юношу, такого улыбчивого и наивного. Он мог бы бежать с поля битвы, и эта улыбка оправдала бы его: все просто и понятно, — а как же иначе?
К Андрею он подошел в тот же вечер и сказал:
— А я из Одессы. Там юнкерское окончил. А вы тоже из Одессы?
Андрей сказал, что он не одессит и Одессу не любит.
— Ну да! — сказал Зенкевич, улыбаясь. — Потому что вы не знаете Одессы. Аркадия, Фонтаны, Ланжерон, Фанкони. А девочки!.. — Нос-ягодка вдруг выехал вперед. — Нет, разве можно не любить Одессу-маму?
И Андрей сразу представил себе, как этот прыщеватый юноша сидит, улыбаясь всему свету, в углу блистающей хрусталиками люстр модной кондитерской, полуголый бродит по пляжу, усеянному телами дородных южанок, и наслаждается жизнью, Одессой-мамой и собой. Он взял под козырек, и демонстративно вышел наружу.
Но Зенкевич не смутился холодностью Андрея и на другой день сказал ему:
— Вы недовольны, что я не подал вам руку в первый день? Так ведь я не знал ваших обычаев. В другом месте за это могли бы сделать замечание.
В конце концов он обезоружил Андрея. Улыбка победила.
Его умение ничего не делать, не давая заметить этого, было поразительно.
Когда он стоял рядом с надрывающимися под тяжестью погрузки людьми, он так же не бросался в глаза, как и случайный серый пень давно срезанного дерева.
Иногда он говорил что-нибудь солдатам, советовал или приказывал, и если от этого ничего не изменялось, то и это казалось совершенно естественным.
Кольцов несколько раз останавливался, смотрел на Зенкевича и наконец подозвал его к себе:
— Какого черта вы путаетесь без дела?
Зенкевич улыбнулся.
— Идите помогайте поручику Алданову, а то им еще платформ не хватит — барахла набрали.
Зенкевич повернулся на каблуках и, словно его обрадовали лестным предложением, помчался в хвост эшелона…
Классный вагон походил на квартиру, из которой переезжают и все громоздкое уже отправлено. На лавках валялись кухонные принадлежности, стоял раскрытый самовар, рядом сапоги, ночные туфли, коробки с ваксой, тряпки, книги и обрывки газет.
За окнами на ходу поезда выплывали из сизых далей маленькие станции. В вагон заглядывали длинные лучи электрических фонарей, повешенных на лебединые, изогнутые верхушки столбов. На перронах мелькали красные шапки, серые и черные папахи, меховые воротники сестер, а в вагоне на объемистом чемодане командира, поставленном на попа, горела толстая кондукторская свеча и офицеры играли в карты или пили плохо очищенную от сивушного масла разведенную спиртягу, морщились, крякали, плевались.
За картами Андрей рассказал Алданову и Кольцову о Матвее Казакове. Кольцов непритворно обрадовался и даже перепутал карты.
— Ей-богу, переведу на ящик. Да нет, прямо на батарею вторым номером, пусть, сукин сын, заряжает орудие.
— Не пойдет он, я знаю, — густо помрачнев, сказал Алданов.
— Не пойдет? Хотел бы я видеть!
Андрей испугался, как бы эта затея не стала делом чести для Кольцова.
— Пойдет, конечно, — сказал он равнодушно. — Но какой смысл? Вместо хорошего фуражира будет плохой номер.
«Надо было раньше об этом подумать», — сказал ему взглядом Алданов.
— Нет, приедем — обязательно возьму его в оборот, — решил Кольцов и стал собирать карты.
Высаживались еще быстрее и энергичнее и получили от начальника станции комплимент:
— Никто еще так быстро не разгружался.
Кольцов считал, что это его единоличная заслуга.
А потом походным порядком втянулись в большую, по-волынски грязную деревню Большой Желудск.
Здесь халупы ломились от народа. Солдаты-постояльцы спали на полу, на скамьях, на столах. А на печах и на полатях один за другим от середины к краям, по росту, спали старики, бабы, дети, свои и родичи, беженцы из прифронтовых деревень.
По-волчьи голодные глаза неотступно смотрели из всех углов на солдатские полупудовые караваи и дымящиеся котелки борща.
Ночами солдаты вдыхали крепкий бабий дух, ворочались, не спали, матерились шепотом в рукав, в рваную заплатанную подушку и, когда становилось невтерпеж, выходили во двор, где низкие тучи серой мужичьей ветошью стлались по небу, скрывая звезды.
Офицеры остановились в школе. Здесь было холодно, но просторно и чисто.
Парты раздвинули, горами деревянного лома сбросили в угол и расставили в классах офицерские койки. Андрей приспособил для спанья классную доску, положенную на две парты.
Самовар задымил на донышке высокой кадушки, пуская хвост пара к беленому потолку.
В первый же вечер Дуба отправили в Киев за спиртом. В командировочной стояло: «За техническим маслом, ввиду отсутствия такового в ближайшем тылу».
Все три батареи стояли в одной деревне. Офицеры ходили в гости друг к другу. Впервые после выхода на фронт сближались. Сближение происходило вечерами за картами, за водкой, к которой приносили деревенские соленые огурцы и солдатские мясные консервы.
Рядом с деревней, в господском доме фольварка, стал штаб корпуса, во главе которого стоял энергичный и популярный среди офицерства, впоследствии командующий армией, генерал Ц.
Это был один из немногих высших офицеров, которые поняли, что даже царям служить нужно уже по-новому, учтя опыт своих поражений и чужих побед. Но гнилая династия сама не понимала этого, не ценила и держала на подозрении таких слуг.
Ни особым умом, ни новыми идеями в военном деле он не отличался, но славился простой решительностью и несвойственной российскому генералитету независимостью. Вставал он в пять утра и один пешком шел по частям, по дорогам, где передвигались обозы, или верхом отправлялся в окопы. Был он строг и к солдатам, и к офицерам, неумолим к трусам и разгильдяям. В высших сферах авторитетом и любовью, разумеется, не пользовался и в чине полного генерала уже давно командовал армейским корпусом.
Там же, на фольварке, приютился и небольшой госпиталь. Сестры этого госпиталя сразу стали тем центром, вокруг которого системами разноблещущих звезд вращались офицеры окрестных частей и самого корпусного штаба.
Однажды утром сияющий и бритый Кольцов ввалился в школу с двумя сестрами. Одна была смазливая, черненькая, победно улыбающаяся. Другая — бледная, со строгим послушническим лицом. Картежники бросили преферанс. Все оживились, смеялись, старались развлекать гостей.
Зенкевич предложил сняться. Предложение вызвало бурю восторга.
Кольцов, скаля зубы, предложил тут же проявить снимки. Сестры взвизгнули:
— Ах, как хорошо, ах, как вы придумали!
Вестовые принялись спешно закрывать, заколачивать окна в маленькой комнатушке. Пошли в ход одеяла, попоны, брезенты. Наконец все щели были забиты.
Станислав, ухмыляясь и подрагивая лихо закрученным усом, шептал:
— Ой, пане Андрею, така проявка бендзе, — мое шануване.
В комнатку забилась вся молодежь. Зенкевич возился у окна при свете красного фонарика величиной с наперсток. Прочие сидели на скамьях и на койке Алданова, сбившись в тесную группу.
Сначала говорили вслух, затем замолчали.
Но уже через несколько минут раздался напряженный шепот:
— Александр Александрович, оставьте…
Дуб хихикнул. Алданов вышел из комнаты и громко стукнул дверью.
— Попутный ветер! — крикнул расходившийся Кольцов.
После этого Кольцов зачастил к сестрам. С ним обычно ходил румяный остролицый поручик из первой батареи, кубанский казак Ладков.
Кольцов всем рассказывал, что у черненькой веселой сестры на груди язва, что у него с нею ничего не было, а так себе, дурачество.
Станислав комментировал:
— Язва-то для жоны… Ой, пане Андрею, как штабс-капитан своей жоны боеси. Як огня. А теперь еще больше, бо она узнала про одну галицийску пани…
Дуб привез из Киева два ведра водки, и всю мерзавчиками.
— Иначе не давали, — оправдывался он.
Крохотные битые бутылочки усеяли всю улицу не только у школы, но и в самых дальних концах деревни.
Кольцов недоумевал, как это офицерские мерзавчики попали в солдатские халупы.
Вечером по случаю свалившегося богатства были приглашены гости.
Подполковник Малаховский, командир третьей батареи, потирая маленькие синие руки и пощелкивая по столу крепко крахмаленными круглыми манжетами, метал банк. Поручик Ладков шептался в углу с Кольцовым. Полковник Скальский, сухой и жилистый, с фигурой балетного солиста, напоминал Кострову Андрея Болконского.
Казалось, вот убрать бы грудь этого суховатого складного человечка флигель-адъютантскими аксельбантами — и он взойдет, стуча каблуками, на паркет какого-нибудь питерского салона.
Скальский держался особняком. Выпил рюмку водки. Аккуратно нарезав, съел твердый острый огурчик, но в карты играть не стал. Он стоял в углу, заложив руку за белый парадный пояс, и вскоре ушел. В молодости он обучался в Академии художеств, не кончил, но и теперь все свободное время и на бивуаках, и в палатке, и даже в блиндажах проводил за полотном.
Шумнее всех был казачий сотник Лунев. У него на груди трехэтажным иконостасом колыхались четыре солдатских медали, четыре георгиевских креста и два или три офицерских ордена. Он командовал конвойной командой штаба корпуса, и злые языки утверждали, что в этой же команде он провел всю войну, сначала в чине вахмистра, а затем хорунжего и сотника.
Широко расставив ноги и поставив шашку между коленями, он суетился у стола, кричал, хлопал по доске широкими ладонями, и при каждом движении звенел, шелестел шпорами, шашкой, крестами и медалями. Волосы у него были стрижены по-казачьи, в скобу, а усы сливались с полукруглой рыжеватой бородой. Лоб сквозил скудною узкою полоской. Проигрывая, он горячился, кряхтел и загибал углы карт четырехугольными пальцами. Выигрывая, спешил притянуть к себе всю груду бумажек, отводил руки партнеров, собиравшихся рассчитаться с банком, и кричал:
— Я сам, я сам!
И сейчас же сортировал бумажки: отдельно тройки, пятерки, десятки.
Когда распита была батарея блестящих бутылочек, которые вестовые разложили на столе ожерельем, игра приняла необычайные формы. Алданов, захмелевший и развеселившийся, швырял бумажник на стол со стуком и прибаутками. Он отдавал деньги без спора, сколько требовали, в карты не глядел.
Малаховский дрожащими руками без всякого повода вдруг притягивал к себе банк.
У него отнимали деньги, уверяли его, что он ничего не выиграл, и тогда он с добродушным смехом уступал, а потом опять путал талию, хватал чужие деньги и карты.
Двадцатипятирублевые бумажки он рассовал по бесчисленным кармашкам своего кителя, и они торчали оттуда радужными полосками, как шелковые пестрые платочки франтов.
Казалось, больше всех захмелел Лунев. Его громадные руки господствовали над столом. Они носились от партнера к партнеру, всех задевая, опрокидывая стаканы и рюмки.
«Зачем они играют, ведь у них уже троится в глазах?» — проходя мимо, подумал Андрей и тут же заметил, как с двумя десятками на руках Лунев крикнул: «Дамбле!» — сунул карты в тарелку и захватил деньги.
Партнеры прошлись по десяткам пустыми, слипающимися глазами.
Проследив еще несколько таких же «шалостей» Лунева и увидев, что под столом вместе с картами уже валяются и кредитки, Андрей решил идти к Соловину, чтобы тот прекратил игру, но его предупредил напившийся до чертиков и начавший буйствовать Кольцов.
Он подлетел к игрокам с криком:
— Хватит! К черту карты! — И, разбросав талию, смял в комок и швырнул в угол деньги.
Офицеры вскочили, ругаясь, но он не обращал на них внимания. Схватив первую попавшуюся бутылку, он запустил ее в окно. Стекло звякнуло, и зимняя белая струя пара ворвалась в комнату.
— Больше звона, музыки! — рявкнул пьяный и понесся кругами по комнате, схватив Ладкова и Зенкевича за руки.
Большой, длинноногий, усатый, он носился как бешеный из угла в угол и скалил волчьи зубы. На смуглом заросшем лице горели не пьяным, но бешеным огнем черные навыкате глаза. Кто-то хотел сдержать его и отлетел в сторону от удара не в шутку, а всерьез, со злобой. Шпорой он сбил со стола лампу. Керосин брызнул на пол. Как нашаливший баловень, Кольцов с хохотом бросился в другие комнаты.
Станислав и Павел одеялами и полушубками тушили колыхающиеся, растекающиеся по полу озерца пламени.
Кольцов влетел в маленькую комнату и сапогами принялся крушить хрупкую походную кровать Зенкевича.
Андрей хотел броситься на него и скрутить, как дикого зверя. Силы бы хватило, как и у этих солдат-вестовых, которые, потушив огонь, носились теперь за штабс-капитаном, увещевая его успокоиться. Но и Андрей, и солдаты не смели коснуться рукой офицера. Он не удержится, ударит — тогда побоище, скандал и, несмотря на всю нелепость такого суда, — каторга или расстрел. «Из-за пьяницы — да ну его к черту! Бешеный волк, и зубы волчьи». Андрей сдержался с трудом и ушел во двор, в темную, колченогую деревенскую ночь.
В сенях слышал, как будили Соловина, прося его сдержать Кольцова, и старик недовольно кричал:
— Что вы ко мне лезете? Что я ему, дядька? Не можете сами скрутить?
Затем возня и громкий пьяный храп в одной из комнат.
Когда Андрей вернулся, на смену Кольцову забубнил, зашумел Алданов. Проглатывая «к», он кричал истошно:
— Да разве это челове'? Это с'от. А разве я челове'? Я бы здесь не был, если бы я был челове'. Челове'ам место не здесь. А раз я не челове', та' разве не все равно? Наплевать на орбиту земную, на 'оординаты и на ось абсцисс. Я хочу пить. — И вдруг поднял палец высоко над головой. — Иду ' бабам, 'то за мной? — крикнул он, всем телом наваливаясь на дверь. — Мы найдем апельсинчи'!
— Я с тобой, друг, — закричал, поднимаясь и гремя регалиями, Лунев. — Мы с тобой как рыба с водой…
И они пошли в обнимку, спотыкаясь и роняя друг друга на грязные провалы деревенской улицы.