X. Из Польши на Каму, на Волгу
Петрилловские позиции удерживали восемь дней вместо пяти, на которые рассчитывала ставка. Расстреляв последние патроны, армия ушла, отбив все атаки, не отдав ни клочка окопов. Русский солдат, русский офицер еще раз доказали, что не на них ложится вина за поражения, что не тевтонская доблесть приносит победу полчищам врага.
Эта армия царя и помещиков была безоружна…
К шоссе Холм — Влодавка — Брест подтягивались все новые и новые части. Только у Бреста были мосты через Буг, и вся военная машина, заключенная в пределах Царства Польского от прусской до галицийской границы, с трудом перебрасывала через реку в двух-трех пунктах свои вытянувшиеся в бесконечные предмостные очереди звенья.
Рядом, уступая дорогу не только артиллерии, пехотным частям, но и обозам, укрываясь на ночь в балках, оврагах и ямах, тащились вдоль дорог по обочинам, где нельзя — целиной, по полям, по проселкам, сливаясь в ревущие базары у мостов и паромов, беженцы.
Худые клячи через силу тянули груженные кладью телеги.
Страх соединял в обозы одиночные упряжки бедняков-скитальцев, выброшенных на пути войны. Иногда двигались целыми хуторами, деревнями, местечками.
Бежали евреи. Народ, одинаково преследуемый шовинистами обеих сторон, — беднота, не оставлявшая на месте ничего, кроме ломаной, прогнившей мебели, увозящая с собой швейную машину-кормилицу или ящик с сапожным инструментом.
Бежали крестьяне, которых сгоняли с мест жандармы и казаки, чтобы обезлюдить оставляемую врагу местность.
Сопровождали беженские возы старики, женщины, дети. Взрослые мужчины были в армии.
Дети не выдерживали беженской жизни. Беленькие крестики выросли в эти дни частоколом у польских дорог.
Солдатам было запрещено иметь дело с беженцами во избежание эпидемий, которыми были охвачены эти движущиеся массы. Но проследить за выполнением такого приказа было не легче, чем разделить воды Тигра и Евфрата в русле Шат-эль-Араба.
Батарейцы сочувственно относились к беженцам. Оренбургские и самарские мужики не могли вообразить себя и свои семьи в подобном положении. Они были защищены всей русской равниной. На беженских женщин шла настойчивая охота. Женщины были снисходительны.
Солдаты охотно чинили рваную упряжь беженских лошадей, ковали коней, заменяли свежевырубленными дрючками расколовшиеся оглобли, качали головой при виде ломаного колеса, подписывая тем самым суровый приговор семейству, мимо которого теперь перекатится один, а за ним и другой фронт, неся с собою голод, обиды, оскорбления, шальные пули, обвинения в шпионаже, а может быть, и смерть…
Война раскрывала перед Андреем одно из своих грандиозных полотен, о котором неохотно говорила литература, образы которого едва подсказывало искусство.
К городам были подвезены эшелоны для эвакуации чиновников, купцов, домовладельцев. Грузили пианино, письменные столы, трюмо и мраморные умывальники.
На собственных колесах шли те, кому негде было склонить голову, чей единственный дом факелом запылал у какой-нибудь дороги. Шли они к станциям железных дорог, где их не принимали за отсутствием составов и предлагали колесить дальше, в глубь России. За сто, за двести километров от фронта их наконец грузили на открытые платформы, которые они трогательно убирали зелеными ветками, сорванными в лесах Полесья, и под дождем и ветром катили через всю Россию на Волгу, на Каму.
У переполненных и без того уральских городишек выстраивали бараки, а то и палаточные города, и люди постепенно вымирали здесь, в чужой стороне, без надежды вернуться в родные места.
В хаос наполненных с верхом телег можно было проникнуть, только заставив хозяев силой вскрыть сундуки, мешки, ящики. А между тем содержимое этих беженских телег поражало своим многообразием и… нелепостью.
Иногда, выставив голову за борт, ехал на возу годовалый теленок, уже сбивший ноги на походе. На мягком горбу увязанного хлама красовались клетки с птицей, не только с курами, утками, но и с чижами и канарейками. Нередко можно было видеть среди скарба большие стенные часы, явно обреченные на гибель ухабами разбитых артиллерией дорог. Везли столы, стулья, кованые сундуки, инструмент, сельскохозяйственные орудия, большие десятичные весы, гитары, сбрую…
Однажды рядом с батареей стала беженская повозка. Конь пал на бесконечном походе от истощения. Трое крестьян — старик, старуха и девочка лет двенадцати — с ужасом глядели, как вздымаются и опускаются проступившие наружу ребра животного.
Старик молча стал разгружать телегу. Он с трудом стащил на землю набитый доверху лантух. Край зацепился о железный конец боковины телеги, лантух прорвался, и на дорогу дождем посыпались… зеленые, крепкие, как камешки, груши.
Семейство шло уже больше недели из-под Келец…
Батарея делала тридцать — сорок километров в день. Влодаву миновали на ходу. Ночью она уже полыхала далеким заревом на юге.
На другой день стали у Словатичей, где шоссе подошло к Бугу.
Здесь у перевоза перед Андреем открылось еще не виданное зрелище. Через реку, не превышавшую здесь пятидесяти — шестидесяти метров в ширину, ходил паром, из тех, какие перевозили еще войска Яна Собесского и Владислава Четвертого. На канате от берега к берегу переправлялась прогнившая плавучая площадка, на которой могли поместиться четыре парные упряжки да десять — пятнадцать человек. Брода через реку не было. У правого, восточного берега вода, бурля и играя, вырыла узкую, но глубокую яму.
Перед паромом сгрудились на песчаном берегу татарским табором тысячи телег. Казалось, вся местечковая и хуторская Польша перекочевала под Словатичи.
Кругом этого кочевого становища горели костры; на вертелах, в солдатских манерках варили пищу. Сидели кругами, хлебая семейный борщ и крупеник, закусывая хлебом явно интендантской выпечки.
Но у переправы не было мира — места на пароме брались с бою, с настоящего бою, с кровью, вывернутыми скулами и выбитыми зубами. Начиналось с долгих язвительных разговоров, потом переходили на кулаки, в батоги, в оглобли…
Каждый стремился придвинуть свою телегу поближе к парому. Ни одна телега не могла сдвинуться с места без того, чтобы не поломать у соседа боковину, колесо или даже ногу лошади.
Кто послабей, становились в сторону и ждали. Но ждать можно было и до второго пришествия и, уж во всяком случае, до пришествия германцев.
Иные пытались искать брод. Они тянулись по берегу вдоль реки, по зыбучему песку, надрывая лошадей, и опять возвращались к тому же становищу, так как брода заведомо не было.
А перевоз через реку действовал по-черепашьи.
Андрей долго глядел на этот табор, размышляя, что понять этих людей, их мысли, ближайшие цели, желания так же трудно, как не прошедшему путем войны трудно по-настоящему понять солдата. В тылу до сих пор полагают, что война — это схватки, штыковые атаки, страдания, страх смерти, и никто почти не знает, что война — это жизнь, полнокровная жизнь миллионов людей, только жизнь в других условиях, по-иному. Соловин не уезжает в тыл, хотя и запасся свидетельством о контузии, потому что ждет, не выйдет ли ему полковничий чин, прежде чем начнутся опасные бои. Кольцов готов не сходить с наблюдательного пункта, лишь бы уйти с войны командиром батареи, со столовыми, суточными и приварочными. Ни один человек на войне не ставит ставку на смерть. Все делается в расчете на вечную или по крайней мере долгую жизнь, и, для того чтобы оградить, уберечь эту жизнь, люди прячутся в кусты, нагибаются, когда свистит снаряд.
Люди табора жили своей жизнью, и жизнь эта могла бы раскрыться в тысячах романов, драм, комедий и фарсов, но все это закрыто от взоров его, Андрея. Он видит только луг, пески, реку, огни костров и тусклое тряпье на людях.
Плот, отчаливший было от берега, уходил под воду, перегруженный сверх меры. Дощатое днище шуршит по песку, и канат больше не действует. Двое соскочили в воду, пытаясь сдвинуть с места заливаемую водой махину. С берега шли на помощь. У телег поднялся вой.
Сначала выли ближние, стоявшие у воды хозяева погруженных телег. Потом задвигались фигуры у повозок. Дети, прислушиваясь к скрипу телег и крикам взрослых, поднимали неистовый плач. Женщины успокаивали их такими голосами, от которых просыпались соседи и встревоженно поднимали головы у костров библейские старики.
Эти люди, которым никто не сообщал о положении дел, всегда были уверены, что враг наседает и что ближайшие пять минут решают судьбу.
За рекой была страна их чаяния, Россия, обещавшая хотя бы относительный покой, а здесь жгла пятки земля войны.
Мимо шел Ягода.
— Пойдем, Степан, — предложил Андрей. — Ведь это ужас.
Они подошли к реке. Андрей крикнул:
— Тихо!
Никто не обернулся: все галдели, как будто только криком можно было сдвинуть плот.
Андрей оттолкнул стоявших у каната парней и потребовал:
— Своди коней в воду! Люди тоже все прочь!
Теперь на него смотрели. Он был в военной форме, с револьвером на боку, он был из другого, организованного мира, — но никто не пошевельнулся, чтобы исполнить приказание.
Андрей шагнул в воду, оперся на канат и выбросил тело на паром.
— Своди коней! — сказал он ближним.
— Моя телега тут, а кони будут на берегу? Ой, нет. Это не выходит, — заплакал злобными слезами восемнадцатилетний парень.
— А я тебе даю честное слово, что кони будут на том берегу в первую очередь.
— Ой, нет, нет, не дам! — Он вцепился покрасневшими пальцами в узду лошади.
— Степан, сними его в реку! — обозлился Андрей. Рука Ягоды, как стальной кран, проделала несложную работу, и парень упал в воду на четвереньки.
— Ну, всех коней в воду! — сказал Андрей, вынимая револьвер. — Живо! Не подходи! — крикнул он старикам, которые в суматохе хотели проскочить на паром. — Живо! Все снимайся с парома. Останутся: ты, ты и ты. — Он ткнул в грудь троим здоровым парням.
Лошади тяжело бултыхались в воду, припадая грудью до дна. Паром поднял один бок, освобожденный от сотни пудов.
— Тяни! — скомандовал Андрей.
На другом берегу быстро выгрузили повозки. Степан остался у табора.
Андрей подъехал к берегу и погрузил только что высаженных коней и людей.
— Не приеду, пока не выстроите очередь! — крикнул он с середины реки. — Все в одну линию.
Теперь никто больше не оспаривал его права командовать.
После десятиминутной суеты у берега выстроились в ряд два-три десятка телег, и весь лагерь пришел в движение, стремясь занять место в хвосте. Там, позади, шла драка, ругань, споры, кто раньше приехал, кому нужно скорее перебраться на ту сторону, но у парома вытянулась уже успокоившаяся очередь.
Четверо молодых парней работали теперь бессменно, принимая на паром не больше четырех телег, и дело шло втрое быстрее, чем прежде.
Уже Ягода ушел к своему орудию, уже месяц встал над рекой, а Андрей при свете фонаря вершил свои неожиданные обязанности коменданта, и теперь все исполняли каждое его слово, и он знаком руки разрешал споры о месте в очереди, пропуская вперед женщин с детьми, задерживая по нескольку часов тех, кто пытался силой пробиться вперед.
Какая-то старуха поднесла ему пару соленых огурцов. Тянулись руки с бутербродами, ножками курицы, от которых он наотрез отказывался. Кто-то на ухо предложил деньги за переезд не в очередь. И он внезапно стал центром этой сбитой случаем на берегу реки человеческой массы.
Усталый, сонный, он не заметил, как стал у борта парома, опираясь на канат. Старый еврей погнал лошадь на берег раньше времени, и задняя доска телеги врезалась Андрею в ребра. Глаза перестали видеть, и режущая боль вырвала хриплый крик.
Его вынесли на берег на руках и положили на траву. Старухи хлопотали над ним, поили водой, совали какие-то капли на осколках сахара.
На четвереньках он отполз к кустам. Здесь отлеживался долго, пока не стала терпимой боль в боку.
Знакомый голос заставил приподняться. В кругу у одного из костров сидели Пахомов и Савчук. Старик беженец что-то рассказывал, чертя пальцем по ладони другой руки. Длинная борода ходила беспокойной метелкой.
На батарее Станислав уложил его, как ребенка, на черное австрийское одеяло. Сказал Станиславу про Пахомова.
— А, то лавочка! — отмахнулся Станислав. — Спите лучше.
Андрей долго лежал, не засыпая от боли, под лунным небом, на котором уже пробивалась розовая заря.
От Люблина, Любартова, Ивангорода, от Радина, Радома и Конска тянулись на Брестское шоссе бесчисленные части русских армий и беженских телег. Чем дальше, тем труднее было пробираться сквозь гущу людей, коней и фурманок. Но перед тяжелой артиллерией расступалось все, и дивизион уверенно подвигался к крепости Брест-Литовской. На пути получили два автомобиля снарядов. Зарядные ящики вновь были полны, но в парке было пусто. Говорили, что в Брест-Литовске можно будет получить сколько угодно тротиловых бомб, но нет ни одной шрапнели.
К Бресту приказано было подойти ночным походом. Может быть, имелось в виду обмануть воздушную разведку германцев.
Непроглядно темный лес в беззвездную ночь навсегда остался в памяти Андрея. Попадая во тьму, он думал: «А все-таки не так черно, не так зловеще, как в лесу под Брестом».
Как бы ни была темна ночь, в небе идет дорога от звезд, и стволы, хотя бы у самого подножия, сереют, выступая из тьмы; а здесь было черно, как в наглухо заклепанном котле. Люди шли, вытянув руки вперед, и молчали, боясь напороться на пень или торчащий сук. Только колеса стучали, подпрыгивая на корнях, да вдали глухо стонали выстрелы батарей. Иногда кто-нибудь ругался злобно и скверно оттого, что неожиданно хлестала по лицу иглистая ветвь.
Андрей боялся, что споткнется лошадь и он полетит под колеса пушек. Почему-то команда в этой тишине передавалась шепотом, и оттого все кругом казалось зловещим, затаившим какую-то неведомую опасность.
Пустое поле, усеянное дальними огнями, показалось знакомой стороной.
Долго путались по безликим в темноте дорогам и наконец перед рассветом остановились у небольшого дома. В темноте нельзя было ничего рассмотреть, кроме восьмиконечного креста над воротами…
Но огоньки на горизонте и тусклое, блеклое зарево, какое бывает над городами, говорили, что это Брест.