ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
— Эхе-хе-эй! Нет ли тут у вас одного пекашинского чувака? Че-чё? Нету? А почем ваши утушки — белые, шейки? Че? Непродажные? Но-но, прикройся! Пущай сами скажут. У нас, между протчим, равноправие…
Егорша побрел дальше. В одной руке веточка ивовая — от оводов, в другой через плечо — пиджак. Не тяжелая ноша. А пот лил с него градом. И не только от жары.
В последние две недели он покачал в себя горючего. Сперва дома по случаю возвращения с курсов трактористов, потом в родном Заозерье на встретинах у дяди.
Вот тут они развернулись. Музыка — две гармони (его тальянка да дядин трофей со светлыми перламутровыми планками), закусь — баран на столе, а винцо, какое винцо! Не сучок, не табуретник доморощенный, а коньяк-виноград, злое солнышко. Дядя привез этого добра из Германии целую канистру, и сколько можно было бы еще заправляться, да Егорша сказал себе: стоп! Пора в район. Пора насчет работенки подходящей пошуровать, а то, чего доброго, и с правами за пень встанешь: ведь тракторов в районе покамест нету. Вот так он и попал из-за праздничного стола на райцентровский воскресник по сплаву.
Правда, его никто не неволил — он мог и день, и два отлеживаться на сеновале у начальника райтопа, старого знакомого по отцу. Да надо же соображать немножко! Голова-то день и поболит — не отвалится, а когда еще подвернется такой случай, чтобы все районное начальство было в сборе? И Егорша, не долго думая, — багор в руки, гармонь за плечо, да в первых рядах на Выхтемскую косу, на самый боевой участок лесного фронта.
Проклятье, божье наказанье для пинежан эта Выхтемская коса! Всегда на ней лес, какая бы вода в реке ни была. В маловодье понятно: древесина садится на песок, и тут никакими бонами не спасешься. Но на ней, на этой косе, и в сырое лето не бывает безработицы. В сырое лето вода кругом разольется — мосты наставит в кустарниках да в низинах. Вот и выходят, что на Выхтемской косе всегда худо: и в дождь, и в вёдро.
— Эй, — закричал опять Егорша, поравнявшись с новой кучкой сплавщиков, на этот раз состоящей почти исключительно из мужиков и подростков. — Есть пекашинские!
— Нету. Дальше они.
Егорша посмотрел вдаль на крохотных человечков, бродивших посреди реки, и выругался.
Ах, олухи пекашинские! Не могли отвертеться. Загнали-таки на Артюгину плешь, от которой еще в войну все, как от чумы, отпихивались. Потому что ревматизм тут верный. Негде обогреться и обсушиться, ежели сверху дождь. А в такую жару, как нынешняя, тоже не курорт. Сгоришь к чертовой матери. Шкура клочьями сползет. И поэтому раньше, в те годы, как делали? Требовали, чтобы кадровых рабочих на Артюгину плешь занаряжали. Неужели Мишка забыл про это?
Егорша еще не меньше полукилометра отшагал по жаре, по скрипучему, раскаленному песку, затем бросил пиджак на пружинистый куст ивняка, сполоснул лицо, прополоскал горло и только тогда, сложив руки ковшиком, прокричал на реку.
Мишка, по счастью, услышал сразу.
— Иду-у-у!
И вот уже отделилась от острова знакомая сутуловатая фигура — и тяп-тяп по песчаной отмели. И были видны белые, сверкающие на солнце ступни, и отсюда, с берега, казалось: человек идет по воде.
— Ты как Христос расхаживаешь, — сказал Егорша и, очень довольный этим неожиданным для самого себя сравнением, рассмеялся.
— Христос, мать его за ногу! — Михаил, выйдя из воды, с трудом разогнулся.
— Что, опять водяная болезнь?
— Да, замучили чирьи.
Они легли в тень под ивняк.
От Михаила пахло сырью, прелой одеждой. Кожа на ногах, размытая водой, была белесо-розовая, дряблая. Он болезненно щурился и мигал. Это от солнца, от слепящего зеркала воды — чисто сплавная болезнь.
— Дозвольте доложить, — начал Егорша шутливо, но в то же время и не без гордости, — тракторист Суханов-Ставров вернулся с десятимесячных курсов. Вот моя книжица.
Он полез в один карман, полез в другой, и вдруг лицо его сделалось белым, как мука.
— Неужели я их где выронил?
— Чего выронил?
— Права! — закричал, зверея, Егорша и быстро-быстро начал разгружать карманы.
На песок полетели-посыпались разные вещи: светлая алюминиевая расческа, химический карандаш, две авторучки — Егорша любил при случае выдать себя за начальника, — паспорт, комсомольский билет…
— Вспомнил! Я их у дяди оставил. Ну да! Я еще, когда показывал, сказал тетке: убери подальше, тут моя жизнь. Чего ты губы в бок? Думаешь, заливаю? Потерять права — все равно что голову потерять. Так нам говорили на курсах.
— Егор-ша-а-а… — донесся издалека женский голос.
Вялости и усталости у Егорши как не бывало. Он живо приподнялся на локоть, глянул вниз по реке.
Белый платок трепыхался в конце косы, под застругами. Потом еще один вскинулся.
— Мне сигналят, — сказал Егорша. — Роздых кончился, або начальство подошло, художественную часть требует. Я ведь знаешь как сюда? На одном плече багор, на другом гармонь. Сам Подрезов приказал: «Ты, говорит, Суханов, подъем перво-наперво мне обеспечь». Цени. Все бросил, а пошел друга разыскивать…
Егорша снова растянулся на песке, подмигнул с намеком:
— А голосок-то узнал?
— Какой голосок?
— Но-но, вбивай, Ерема, кривые гвозди. Гадюка! Все секретики… Мы с Дуняркой обхохотались тогда об етом деле. Я это вкатываюсь к ней насчет подкрепленья — вдребезги с одним корешом прогорел, не на что в училище убраться, и вот Дунярка меня етим самым раз по кумполу: «А ты знаешь, говорит, что моя тетушка-то учудила? Первого пекашинского мужика захороводила».
— Как там наши? — спросил Михаил.
— Чего? Наши? Ты меня с фарватера не сбивай. Сперва предоставь полную отчетность. В смысле картошки дров поджарить… — Егорша хохотнул. — Я, между протчим, по дороге сюда спрашивал. Не отрицает…
— Был, говорю, у наших? — снова резко и нетерпеливо оборвал его Михаил.
Егорша старательно облизал пересохшие губы. Внутри у него все кипело и клокотало. Кто они, в конце концов, с Мишкой? Друзья? Или первые встречные-поперечные? Он, Егорша, ради друга все бросил, на жару махнул, а тут пришел — и дверь на замке. Подумаешь, важная государственная тайна — с бабой переспал. Но Егорша сдержался и ответил спокойно, даже с потугой на остроту:
— А чего наши… Все пока кверху головой.
— Мне ничего не наказывали?
— А как им наказывать? Я ведь нынче через Заозерье трассу в райцентр пролагал…
— Значит, и Першина не видел?
— Видел. Но, между протчим, тебе привета не передавал.
— А на кой черт мне его привет?
— Не скажи. Председатель!
— Он лучше бы, гад, замену мне давал. На две недели послал сюда, а сегодня у нас какое?
— А чего тебе? Живи. Думаешь, кисельные берега ждут тебя дома?
Михаил не ответил. Он смотрел за реку, на пестрый луг, по которому медленно со стрекотом ползла конная косилка.
Так вот в чем дело, догадался Егорша. Пожня, сенокос у него на уме. И бесполезно теперь о чем-либо с ним толковать. Не поймет, не услышит. Как глухарь на токовище.
И Егорше, пожалуй впервые за много-много лет их дружбы, вдруг стало скучно и неинтересно со своим приятелем.
2
Ребята звон подняли на всю улицу:
— Миша, Миша пришел!
А матерь-то, матерь-то обрадовалась! Слезой умылась, встречая его у крыльца.
И только Лизка все сразу поняла, все уразумела.
— Ладно и сделал, что ушел. Как не уйти! Бывало, об эту пору какие зароды стояли, а нынче что?
Он сел на нижнюю ступеньку крыльца, так, чтобы голова оказалась в тени, а если бы ему сейчас приказали забраться на крыльцо, то еще неизвестно, как бы это у него получилось.
Тридцать километров отшагал он по жаре, да с чирьями на теле, да босиком вдребезги разбил, искровенил ноги. Нельзя, ни в коем случае нельзя было отправляться босиком в такую дорогу после двухнедельного брожения в воде.
Но, по правде говоря, он не столько переживал сейчас из-за ног, сколько из-за сапог. Ноги — что. На ногах новая кожа вырастет, а вот на сапогах не вырастет. Сапоги съела Выхтема. По существу, только голенища он и принес в корзине, а головки сгнили, сопрели от жары и сырости.
Михаилу стало немного полегче, когда Лизка принесла тазик с холодной водой и помогла ему вымыть ноги. Затем на сбитые, израненные места она положила свежий подорожник и обмотала ступни ветошью.
Первую и самую главную новость выложила Татьянка.
— Муки-то нам не дали, — сказала она сердито. Оказывается, на днях тем, кто едет на дальний сенокос, правление выписало по три килограмма ячменной муки, а им ни шиша. Почему?
— Вот то-то и оно, что почему, — заговорила Лизка. — Я уж ему, борову, вчерась доказывала.
— Кому? Председателю?
— Ну. Нарочно ходила в правленье. Мама наша разве пойдет. Что, говорю, у нас разве Михаил-то не поедет на пожню? Всю страду будешь держать у реки? «А когда поедет, тогда и получит». А мы, говорю, с мамой не робим? Я три года телят обряжаю. Да пропади они пропадом и телята, говорю, коли на то пошло. А тут как раз в контору Павел Клевакин вошел — только что с Германии приехал. Добра, говорят, всякого воз целый привез. Ну и вот: получай, Павел, пятнадцать килограмм муки. Тот даже и не просил. Почто, спрашиваю, так? «А пото, что закон такой есть. Полагается. Всем, кто с воины возвращается, мука положена». Ну, тут я и слова сказать не могу. Залилась слезами. Какой же это закон, думаю! У нас папа жизнь положил, а нам ни зернышка, а тут здоровый мужик к семье вернулся, да ему же еще и мука…
— Ладно, — сказал Михаил. — Чего впустую кулаками размахивать.
— Да ведь как не размахивать, — возразила Лизка, ширкая носом. — Он, дьявол, на нас взъелся — житья нету. А из-за чего? Что мы ему исделали? Три человека в колхозе робят — ну-ко, много ли таких домов в Пекашине?
Тут Лизка немного покривила душой. На самом-то деле она знала, из-за чего взъелся на них председатель.
Из-за критики. Из-за того, что он, Михаил, против шерсти погладил Першина.
Дело было нынешней весной. Михаил в числе первых выехал из лесу на посевную. Выехали с радостью, с надеждой: ну-ко, новый председатель, покажем, как надо настоящий урожай с весны закладывать.
И вот тут-то вдруг выясняется: в колхозе нет семян. Семена наполовину скормлены лошадям в лесу.
Орали, кричали много, из района приезжало начальство, а что толку? Ответил за это Першин?
«За неправильное использование семенного фонда председателю т. Першину поставить на вид».
«За успешное выполнение плана вывозки леса объявить товарищу Першину Д. П. благодарность с вручением денежной премии в сумме 1500 рублей».
Да, такое вот вышло решение. Михаил сам обе бумаги читал. И что же после этого удивляться, что Першин залютовал, начал на каждом шагу прижимать тех, кто хотел спросить с него за семена?
Больше всего Михаилу хотелось сейчас забраться на поветь да отлежаться в холоде на траве, да потом — в баню, на полок. И все это нетрудно бы сделать, все в своих силах: поветь рядом, баню — стоит только сказать — мигом затопят.
Но он посидел-посидел на крыльце и побрел в контору. Черт его знает, что там теперь делает Першин. Может, пока он тут рассиживает, Першин уж все провода оборвал, с милицией его разыскивает. Такой у них председатель. Ему ты на мозоль наступил, а он тебе за это ногу рвет напрочь.
3
Все вышло так, как думал Михаил. Правда, через милицию Першин его не разыскивал, во всяком случае при нем не заводил речь об этом, а все остальное — точь-в-точь, тютелька в тютельку.
— Ты откуда это сбежал, а? Ты чего бросил, понимаешь? Лесной фронт — так говорю? А знаешь ли ты, как у нас с теми поступают, кто с фронта дезертирует?..
Да, вот так, на таких басах начал разговаривать с ним Першин.
И что ты ему скажешь, что возразишь? Верно, и чирьи замучили, и обещание с его стороны насчет замены было, а все-таки факт остается фактом: самовольно, без разрешения ушел со сплава, а ежели все ставить точки над «и», то и так сказать можно: дезертировал.
И вот в эту самую минуту — подмога. И от кого же? От Анфисы Петровны.
Когда, откуда она вошла в контору — с улицы, из бухгалтерской, — он не заметил. А услыхал вдруг голос возле себя, радостный-радостный:
— Михаил, ты? Ну какой ты молодец! А я уж думала — без тебя нам нынче на пожню ехать.
— Так и будет — без него! — сказал Першин. — А я его знаешь куда отправлю? На казенные сухари.
— Куда? На какие сухари?
— А ты как думала? Человек со сплава удрал…
— Не плети, чего не надо. Удрал… Где это слыхано, чтобы со сплава на пожню удирали! Умному человеку скажи — засмеет. А ты скотину-то думаешь, нет, зимой кормить? Да председатель ты или начальник сплавконторы?
И тут Михаил вздохнул: Першин вцепился в Анфису Петровну. Можно сказать, с радостью вцепился, потому что если он, Михаил, и еще кое-кто и суют палки ему в колеса, то Анфиса Петровна сует целое бревно. Это она, Анфиса Петровна, схватилась с Першиным на правлении из-за семян, а он, Михаил, да Петр Житов, если говорить правду, только облай со стороны вели. Да и по всем остальным вопросам кто всегда режется с Першиным? Анфиса Петровна.
Михаил постоял минут пять, спокойно и невозмутимо наблюдая за сражением со стороны, и вышел из конторы: крепко, всеми зубами увяз Першин в Анфисе Петровне, и теперь ему не до него.
Пока стоял в правлении, Михаил ни разу не подумал о своих ногах, а сейчас — только ступил на твердую жаркую землю — покачнулся от боли. Великую глупость сотворил он, что сорвал повязки с больных ног. Сорвал, когда уже входил в контору. Потому что подумал: а вдруг Першин, взглянув на его обвязанные ноги, скажет что-нибудь в том смысле, что будет, мол, тебе сироту-то разыгрывать. Знаем этот приемчик — давить на жалость.
В знойном воздухе пахло дымом, гарью — не иначе как кто-то затопил баню. А может, лес где-то поблизости горит? Должны быть лесные пожары в этом году. Сухая молния часто палит по горизонту над лесным обводьем.
Все же он выдержал: и заулок правления, и угорышек перед медпунктом, и дорогу от лавки до клуба прошел не ахнув, не охнув. Не дал поторжествовать Першину, ежели бы тот, к примеру, вздумал выглянуть в окошко: вот, мол, какого страху я на него нагнал, идет — и на улице качается.
Зато у клуба шабаш — сел на ступеньку крыльца. Хорошо тут. Тень, травка зеленая. И — ах — приятно бедным ногам! Как в воду опустились.
Да, подумал с издевкой о себе Михаил, храбро ты прошел под окошками правления. Выдержал марку. А подлец, все равно подлец! Анфиса Петровна, выручая тебя, можно сказать, на пулемет, на амбразуру бросилась, а ты? А ты, как самый распоследний негодяй, — драпать. Нашел время счеты сводить.
И вот еще из-за чего было погано у него сейчас на душе. Из-за того, что надул Анфису Петровну. Ведь как Анфиса Петровна всю эту историю с его возвратом домой приняла? А так, как сказала. Что вот, дескать, подошла страда, и Михаил не подвел. Все бросил: и заработок бросил, и палку хлебную бросил, а на сенокос пришел. Моей, мол, человек выучки. За колхоз болеет.
А разве это так? Разве сенокос у него на уме был, когда он удирал со сплава?
То есть, конечно, он и о сенокосе думал. Особенно в последнее время, когда за рекой, напротив Артюгиной плеши, начали косить. А как не думать? Кто за него нароет сена для Звездони? Но удирал-то он все-таки не из-за сенокоса, а из-за Варвары.
Зимой он целый день выстоял на морозе напротив милиции, где, как он узнал, Варвара работала уборщицей. Можно сказать, жизнь свою на кон ставил, в решку играл, потому что разговор мог быть коротким: и сам с Ручьев удрал, и лошадь угнал. И все ради нее. Все ради того, чтобы увидеть ее, чтобы она сама, своими губами сказала, из-за чего ихнюю любовь порушила.
Сказала: «Не срами меня. Я не девчонка, чтобы меня на улице имать. У меня муж есть». И пошла, запоскрипывала новыми валенками, а то, что еще месяц назад чуть ли не волосы на себе рвала: «Мишка, Мишенька, скажи: неужели разлюбишь меня?» — это не в счет. Это так, пустяки, вроде художественной части.
И вот когда Егорша ему намекнул, что тут, у реки, Варвара, Михаил понял: надо удирать. Немедленно удирать. Потому что невозможно угадать, что взбредет в голову Варваре. А вдруг она захочет сделать из него олуха? Для собственного удовольствия, на потеху районной публике. И сделает. Не постесняется. А это свыше его сил. На все согласен, все готов перетерпеть ради нее! И скажи она, к примеру: «Мишка, докажи, что любишь, — оттяпай свой пальчик». На, пожалуйста. Любой, на выбор. Но быть посмешищем — нет. Никогда! Даже если бы этого хотела она, Варвара…
4
Кто-то кашлянул или чихнул поблизости. Михаил поднял голову и увидел своих двойнят. Петька и Гришка робко, вполглаза поглядывали на него из-за некрашеной трибунки, с которой говорили речи в Первомайские и Октябрьские праздники, и заискивающе улыбались.
— Чего тут делаете? — спросил Михаил.
— Ничего. Мы так.
— Как так? Где были?
Двойнята замялись. Врать они не умели совершенно, но в то же время им и правду говорить не хотелось. В конце концов они признались: сидели на бревнах в заулке правления.
— В заулке? — удивился Михаил. — Как же я вас не видел? А вы меня видели?
— Видели.
И тут Михаил понял, что они ожидали его. Боялись, как бы с ним чего не случилось. А кроме того, соскучились. В первые дни после его возвращения из лесу или со сплава двойнята ни на шаг от него — это завсегда.
— Ну, чего стоите? Идите сюда. Ободренные его улыбкой, ребята подошли к крыльцу. Михаил потрепал того и другого по голове.
— Рыбу-то нынче удите?
— Не. Не клюет. Вода цветет.
— Худо дело.
— А у нас махра есть, — сказали ребята.
— Махра? Какая махра?
— Курить котору.
Михаил, ничего не понимая, развернул газетный кулечек, который протянули ему братья, и верно: махорка, самая настоящая махорка.
— Откуда она у вас? Вы не курить ли у меня вздумали?
— Не. Это Егорша, когда у нас пьяный был, Лиза попросила. Отсыпь, говорит, немножко для Михаила. Не жадничай. Вот Егорша и отсыпал.
— Это вы хорошо с Лизкой придумали. Молодцы! — сказал Михаил.
Последнюю цигарку он выкурил на Марьиных лугах часа четыре назад, не меньше. И если говорить начистоту, то непредвиденное бегство с Выхтемы, пожалуй, дороже всего ему обошлось по табачной линии. Ибо стоило ему дождаться сегодняшнего вечера, и он получил бы целую пачку махры — сплавной паек за неделю.
Трудно сказать, цигарка ли выкуренная взбодрила его, или немного полегче стало ногам в прохладной траве, или, наконец, жара не так давила теперь, под вечер, но Михаил, ковыляя домой, уже не морщился, не кусал губы на каждом шагу. Да и на душе у него поспокойнее стало. И скоро мысли и заботы пошли по привычному кругу.
Он начал думать об обутке, о том, что надо срочно где-то разжиться новой косой (старая в прошлом году лопнула), о харчах и хлебах — в общем, обо всем том, что связано с выездом на сенокос.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
Странное, необычное то было лето.
Кругом горели леса, деревни по неделям не вылезали из дыма — точь-в-точь как в войну, когда бомбили Архангельск и его пригороды. Люди измучились, мотаясь по пожарам. Только потушили один пожар, взялись за косы — на, опять нарочный скачет. А на пожне тоже не развеселишься. Хлещешь, хлещешь косой, бегаешь, бегаешь с граблями — а где сено?
Жара. Сушь На болотах журавль кричит от безводья, скотина замаялась от гнуса…
И, однако же, шальная гульба захлестывала деревни в то лето — возвращались фронтовики. Правда, не густо, не теми косяками, какими уходили на войну. Но возвращались.
И была радость у людей. Были свадьбы и скороспелая любовь на лету.
И были плачи великие. От земли до неба. По тем, кто не вернулся с войны…
2
Весной и летом за последние годы Пряслиных выручала Пинега. Петька и Гришка редкий день не приносили рыбешки на латку — на две, а если еще похвалить, готовы сидеть у реки с утра до ночи.
Нынешним летом рыбки не поели. На ямы да на заструги забилась от жары рыба. Лес тоже подвел. Ни гриба, ни ягоды не видали за все лето. И, наконец, Звездоня, их главная кормилица. Раньше возвращается из поскотины — как баржа плывет, задние ноги распирает от вымени. А нынче скоком, порожняком бежит домой, спасаясь от гнуса.
Егорша, как и в прошлом году, подбивал Михаила:
— Перебирайся в леспромхоз! Сообрази, что будет: вся Россия горит на корню. Хочешь, помогу? Я ведь теперь — охо-хо! — на одной подушке с Подрезовым сижу…
Да, Егорша мог замолвить словечко — шоферил в райкоме. Сумел устроиться, сукин сын!
Его товарищи, те, что были с ним на курсах, — «лучок» в руки и снова к пню. А что же еще делать, раз трактора в район не завезли? А Егорша — нет. Егорша потолкался с недельку в райцентре, все разнюхал, повыведал, тому зубы заговорил, этому заговорил — сел на райкомовскую легковуху. И пошла писать губерния. Куда ни заехал, куда ни заявился — первый человек. Председатели колхозов на задних лапах перед ним, потому что пес его знает, что он напоет хозяину, когда останется с ним с глазу на глаз.
Соблазн от Егоршиных слов был велик, и на первых порах Михаил воспрянул: наконец-то и он на фарватер выплывет. Уродилось, не уродилось на полях — твое дело маленькое. Пайка тебе обеспечена.
Но так говорил он себе поначалу, сгоряча. А затем, спокойно пораскинув умом, започесывал затылок. Нет, не так-то просто, оказывается, отчалить ему от колхозного берега. И дело не только в нем самом. А как быть со Звездоней? Ведь если он перейдет в леспромхоз, значит, прощай и Звездоня. Мать со Степаном Андреяновичем в лучшем случае за страду два копыта вытянут, а остальные два кто? Вот ведь какая нынче золотая коровушка! А без коровы тоже не житье зачахнут ребята.
— Ну, мое дело предложить, — сказал Егорша. — А ежели тебе ни хрена, кроме рогатки, на горизонте не маячит, то я не виноват.
3
Однажды — был уже конец августа — райкомовская легковуха подкатила к самому дому Пряслиных. Лихо подкатила. С посвистами.
Ребятишки — Пряслины как раз ужинали — пулей вылетели из-за стола.
— Привет от пинежских чухарей! — бодро сказал Егорша, входя в избу. Постоял под порогом, цыкнул слюной и вдруг со всего маха бросил на середку избы глухаря.
Анна ахнула:
— Что ты, Егорша! Ты бы хоть старика своего накормил.
— Хватит и старику. Пинежские леса, между протчим, большие.
— Это ты сам застрелил? — спросила Лизка, переводя удивленный взгляд с краснобровой птицы на Егоршу.
— А то дядя… У меня и сам неплохо теперь стреляет. Втянул я его в это дело на свою беду. Бывало, всю дорогу храпит, а теперь только и зыркает по сторонам. С громом ездим.
С улицы раздался гудок. Егорша подошел к окошку, погрозил кулаком ребятам, облепившим машину. Затем, подсаживаясь к Михаилу, покровительственно сказал:
— Ну что, коля, — это на Егоршином языке означало: кореш, приятель, — все в разрезе колхозного сектора думаем?
— А иди ты… — выругался Михаил.
Егорша захохотал.
— Между протчим, гостя иначе встречают. Ладно уж, знаю, что у тебя ни хрена нету. — И вытащил из кармана поллитровку.
— Ох, Егорша, Егорша, — вздохнула Анна, — сопьешься ты на этой работе.
— А сельсовет-то мне на что даден? — Егорша грязным, промасленным пальцем постукал себя по лбу. — В этом чемодане, между протчим, не все опилки.
Он подмигнул Михаилу, ловким ударом разрядил бутылку.
— Вот что, братиша, — сказал Егорша и вдруг принял серьезный вид. — Давай выпьем за нового бригадира.
— За какого бригадира?
— А есть такой дуролом в Пекашине. Бревно лежачее.
— Давай ты без загадок…
— Патрет не ясный? Автобиография требуется? Могу. Год рождения одна тысяча девятьсот двадцать восемь, русский, семейное положение…
— Чего?
— А, узнаешь?
— С кем это ты надумал?
— Хо, с кем… Сообрази! Мы теперь кое-что значим. Я тут как-то подсчитал. Знаешь, сколько я в этом месяце заседал с Подрезовым? А больше всех членов бюро райкома. Не веришь?
— Верим, верим, — ответила за брата Лизка. — Дальше-то что?
Егорша опрокинул в рот стопку, поморщился, сплюнул.
— В общем, так, коля: завтра принимаешь бригаду.
— Мама, мама, — весело рассмеялась Лизка. — Чуешь, что тот наворачивает? Нашего Михаила на бригаду ставит.
— Чую, — отозвалась Анна от печи. — А председателя-то, Егорша, менять не будешь?
— Верно, мама, — поддакнула Лизка и опять рассмеялась: — Уж коли ты такой большой начальник, то председателя-то в первую очередь менять надо. Слыхал, что люди говорят? Все Анфису Петровну вспоминают.
— Да, не мешало бы, — с ухмылкой протянул Михаил.
Егорша петухом вскинул голову, встал:
— Поехали! Я тебе докажу, что земля имеет форму чемодана.
— Не выдумывай — строго прикрикнула на него Лизка. — Я-то ведь знаю, какие у тебя чемоданы на уме. Опять рюмки собирать по деревне.
Михаил заколебался. На вечер у него была работа: он еще утром договоримся с Ильёй Нетесовым, что после обеда приедет в кузницу подтягиват — болты и гайки у жатки (сушь, камень на поле — жатка скачет, как худая телега). Но, с другой стороны, когда еще заявится в деревню Егорша? А ведь у него, если честно говорить, только и веселья, когда приезжает Егорша. И потом — какого дьявола! — имеет он право хоть один-то вечер за всю страду побездельничать? Почему у Егорши могут быть выходные, а у него нет?
По улице только что прогнали колхозное стадо, и густая пыль стояла на дороге.
Егорша, спускаясь с крыльца, пронзительно свистнул — два пальца в рот. Ребятня — со всего околотка сбежалась к машине, — сыпанула по сторонам.
— Ну, как поедем? С ветерком? — спросил Егорша. — У меня сам другой езды не признает.
— Можно, — сказал Михаил, плюхаясь на переднее сиденье рядом с ним.
«Газик» развернулся, взвыл, но тут на дороге показалась Уля-почтальонша.
— Егорша, Егорша! — замахала она обеими руками.
— Ну, чего тебе? — заорал Егорша, высовываясь из-за дверцы.
— Из райкома звонили. Срочно велено ехать. Чтобы сейчас же.
— Да, — присвистнул Егорша, — вот наша шоферская жизнь! Это не иначе Подрезов на охоту надумал. Без меня не поедет. — Он сказал это не без гордости.
Михаил вылез из машины. Ну и хорошо, что так все кончилось. По крайней мере он хоть Илью Нетесова не подведет. И он, не оглядываясь, пошагал в кузницу.
— Ничего, коля, — крикнул ему вдогонку Егорша, — мы свое возьмем! Будет праздник и на нашей улице!
4
К Егоршиным выходкам у Пряслиных привыкли — каждый раз что-нибудь отмочит, — и потому на другой день никто даже и не вспомнил, что он тут трепал накануне.
Но, оказывается, иногда и Егорша говорит правду. Вечером Михаила вызвали в колхозную контору, и Денис Першин объявил: назначаешься бригадиром.
— Ну как, — спросил он, заметно бледнея, словно для того, чтобы подчеркнуть важность момента, — справишься? Найдешь общий язык с народом?
— А чего его находить? Я покуда еще по-русски говорю.
— Валяй, Пряслин! — Першин взмахнул кулаком. — Покажем, на что способна советская молодежь. — Опять взмахнул кулаком. — Партия тебе доверяет…
И пошел чесать языком — про эпоху, про восстановительный период, про кадры. Как будто с трибуны высказывается. А ведь было время, и совсем недавно, каких-нибудь полгода назад, нравилась, очень нравилась Михаилу першинская речистость. Зимой, бывало, приедет на Ручьи да как начнет про международную политику выкладывать — комиссар! Кино не надо смотреть. И эх, думалось радостно, с этим-то мы рванем! Этот не чета Анфисе Петровне. Этот нас выведет на светлые рубежи.
Михаил так и ушел из конторы, не сказав ни да, ни нет.
Разговор настоящий начался дома.
Лизка, та, ни секунды не колеблясь, высказалась за.
— Соглашаться надо. Худо ли: при доме будешь.
— Да уж знамо дело… — сказала мать. И хотя сказала, по своему обыкновению, уклончиво, без нажима (ты хозяин, тебе решать), а гнула-то в ту же сторону, что и Лизка.
Понять Лизку и мать было нетрудно. Год предстоял тяжелый. На трудодни, раз на юге засуха, едва ли что дадут. Грибов да ягод не запасли — все лето пустой лес. Как жить? А ежели он, Михаил, останется дома, все-таки будет полегче. Скорее что-нибудь из того же колхоза перепадет. Вот что было на уме у Лизки и матери. Да и малые, наверно, так же думали. Петька и Гришка глаз не сводили с него.
— А как же с деньгами? — спросил, помолчав, Михаил. — Колхозные палочки в налог не берут.
— Как с деньгами? — живо возразила Лизка. — Я поеду.
— Куда поедешь? В лес?
— А что? Люди же ездят.
— Люди! — Михаил с досады махнул рукой. — Молчи уж лучше. Первым суком задавит.
Лизка надулась: в самое больное место попали — не везет с ростом; но раз уж она что забрала себе в голову, доведет до конца.
— Ты думаешь, с телятами-то легче валандаться? Охо! Одной воды сколько надо перетаскать — руки оторвешь. А дрова-то? Сколько я раз ездила эту зиму, мама?
— Ездила, — кивнула мать.
— Не пугай, не пугай лесом, Михаил Иванович. Видали! — сказала Лизка и оскорбленно поджала губы.
А может, и в самом деле это выход? — заколебался Михаил. Какие-то бабешки каждую зиму в лесу путаются — неужели она хуже их?
— Ну а ты что присоветуешь? — спросил он, улыбаясь, у Федьки.
Все прыснули со смеха. Дело было решено.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1
За свои шестнадцать лет Лизка немало натоптала верст. Но все дороги и дорожки, исхоженные ею до этого, в тот же день приводили ее домой. А нынешняя дорога была иная. Нынешняя дорога уводила ее от дому. И не на день, не на два, а на месяцы. И, тихо покачиваясь на телеге сзади брата, она задумчиво смотрела по сторонам. А смотреть-то было не на что. Потому что как ни смотри, а, кроме сосен да елей, ничего не высмотришь.
Только раз, когда они спустились в ручей, Лизка не на шутку разволновалась. По берегам ручья росла трава — высокий, пожелтевший от заморозков пырей, и она подумала, что хорошо бы было эту траву скосить для Звездони. Ведь где только они не собирали этим летом траву, а тут вон сколько ее пропадает. И, подумав так, она опять перенеслась мыслями домой, вспомнила мать, зареванную Татьянку, вспомнила босоногих братишек. Петька и Гришка все утро не сводили с нее своих преданных и ласковых глаз, а потом, когда пришло время прощаться, зарыдали навзрыд и, как она ни уговаривала их, как ни кричал на них Михаил, гнались за телегой до самой Синельги — босые, посиневшие от холода.
— Не замерзла? — спросил Михаил.
— С чего? — ответила Лизка и сглотнула слезы.
— Скоро приедем. Три версты осталось. Лошадь повернула налево, телега запрыгала по корневищам.
Вскоре они выехали к речке, и Лизка увидела на той стороне крутую красную щелью, а на щелье — белые бараки.
— Это не Сотюга? — спросила она, вытягивая шею.
— Сотюга.
— Прямо деревня целая.
— Ну хоть не деревня, а лесопункт большой. Тут теперь лес валят без передышки, круглый год. А вот дорогу большую сделают — трактора завезут. Первый механизированный лесопункт в районе будет.
— А Егорша-то как же? — спросила, помолчав, Лизка. — На тракториста учился — поедет сейгод в лес?
— Не знаю, — сквозь зубы промычал Михаил. — А тебе-то что, не все равно?
— Да мне что. Я так.
Выехав из еловой гущи, Михаил остановил лошадь, слез с телеги. Постоял, поглядел вокруг, потом свернул в сторону и начал рубить сосну.
Лизка ничего не понимала. Зачем ему эта сосна? Чем не угодило дерево — в стороне стоит. Или замерз, погреться решил?
Все разъяснилось, когда брат свалил сосну.
— Иди сюда со своим топором! — крикнул он ей. И вот тут она догадалась: ее учить хочет.
Она вся вспыхнула:
— Я не знаю, ты со мной как с маленькой. Не в городе выросла. В лесу.
— Ладно-ладно. Потом будешь разговаривать. Пришлось подчиниться. Она достала из-под сена, со дна телеги, свой топорик, аккуратный, с новым топорищем — любо в руки взять, брат специально для нее сделал, — и, подойдя к лежачему дереву, рубанула по суку.
— По погону, по погону руби, — подсказывал Михаил.
— Вдоль?
— Да. И топор к стволу прижимай. Не оставляй мутовок.
Лизка дошла до вершины сосны и заодно и вершину обрубила.
— Ну, как? — спросила она, шумно дыша. — Годяво?
— Пойдет, — сказал Михаил и поощряюще улыбнулся. — Знатный лесоруб из тебя получится.
После этого они быстро доехали до колхозного участка.
Место невеселое. Стоит изба в низине у ручья, большая, приземистая, а кругом ели мохнатые — шумят, качаются на ветру.
— Все это и есть наши Ручьи, — сказал Михаил, когда они подъехали к бараку. — Здесь, на Ручьях, мы с Егоршей фронт держали. — Затем, спрыгнув с телеги, стал объяснять ей, какая из построек баня, какая кухня, какая сушилка.
С треском растворилась дверь. Из барака вышел Антипа Постников, заспанный, с всклокоченной рыжей бороденкой. Покосился насмешливо на Лизку, зевнул:
— А, подмога приехала. Ну, теперь пойдет дело.
Михаил вскипел, рот у него передернуло:
— Ладно, иди, куда пошел. Тоже мне стахановец. Опять нары давишь.
А Лизке так стыдно стало за себя перед братом, что она готова была сквозь землю провалиться.
Вошли в барак. Сыро, нетоплено. Застоялый чад самосада. В одном окне торчит клок сена. Стекла вздрагивают от ветра.
Михаил обошел нары — сплошной дощатый настил вдоль стен, — остановился возле печи.
— Иди сюда. Здесь будешь спать.
— Да тут кто-то уже поселился, — сказала Лизка, разглядывая то место, на которое указал брат. — Давай где свободно.
— А ничего. Попросим!
Она понимала, почему брат хочет устроить ее возле печи. Тут теплее и в стороне. Но ей не хотелось начинать свою новую жизнь с ругани и ссоры с людьми, и она стала упрашивать его:
— Не надо, Миша. Смотри, еще сколько свободного места.
— Черта с два! — вдруг ожесточился Михаил. — Я с четырнадцати лет здесь сплю. Сам барак строил. Имею я права на это место?
И он не послушался, сделал по-своему: свернул чужую постель, переложил на другое место.
Они занесли ее пожитки: старую плетенку из бересты, ту самую, с которой раньше ездил в лес Михаил, мешок с картошкой, набили сенник для спанья, застлали постель.
— Печь тут топят на ночь, когда из лесу приходят, — объяснил Михаил. — А можно и сейчас. Затопить?
— Не надо. Успеется.
Михаил, подняв глаза к черному, закоптелому потолку, сказал:
— Ну тогда все. Давай еще посидим на прощанье.
И они сели: он на скамейку к длинному, во весь барак, столу на крестовинах, а она напротив него на краешек нар.
Михаил закурил.
— Ты овцой-то не будь. Наготове зубы держи. Со здешней публикой иначе нельзя…
Лизка слушала наставления, кивала в ответ и не сводила глаз с красного уголька цигарки. Вот скоро догорит цигарка, и брат встанет, а она останется одна…
Но еще раньше, чем догорела цигарка, в барак вошел старик Постников, и Михаил поднялся.
На улице шел снег. Первый снег в этом году. Ели стонали, охали.
— Дорогу-то домой не забыла? — пошутил Михаил. — А то засыплет снегом — и не найдешь.
И тут Лизка не выдержала — обхватила брата руками, расплакалась.
— Ну, ну… Сама напросилась…
— Да я не о том. Я вспомнила, как ты дорогой-то меня сучки обрубать учил. И топорик исделал…
Михаил вскочил на телегу, круто завернул лошадь.
Оглянулся он назад, когда въехал в гору. Лизка все еще стояла у барака маленький черный пенек, — и снег густыми хлопьями засыпал ее сверху.
2
— Отвез сестру? — спросил конюх и сам, по своей охоте кинулся распрягать коня.
Михаил закоченел совершенно. Мокрый снег, на открытых местах ветер-зубодер, и вдобавок еще конь захромал — всю дорогу тащился как улита. Но о доме и думать не смей. Иди в правление. Оказывается, за ним уже два раза прибегали сюда, на конюшню.
— А чего им надо? Разве я не говорил, куда еду?
— Да, вишь, с обозом с этим, красным, несработка вышла, — вздохнул конюх. — Одну подводу вернули.
— Вернули? — Михаил крупно выругался. Он предупреждал Першина, и колхозники предупреждали: зерно сырое, прямо с молотилки — надо просушить. Нет, ногами затопал, глазами завзводил: везите! Да еще красные флаги на подводах приказал выбросить: вот, дескать, как я первую заповедь выполняю. Но, по правде сказать, Михаил даже рад был, что все так обернулось. Возни, конечно, с этим зерном будет немало, да зато того, шалопутного, проучили.
Вечерело. Свежий снег пружинисто скрипел под подошвами. По привычке он посмотрел на телятник. Бывало, по пути в правление он любил заглядывать к Лизке. А теперь не заглянешь. Что она делает сейчас, сию минуту?
Он всю дорогу не мог простить себе, что не затопил печь. Все-таки ей веселее было бы остаться у огня. А то завез в нетопленый барак, бросил и укатил. Как в той сказке, где отец по наущению злой мачехи завозит в холодный лес свою злосчастную дочку.
Около клуба Михаил обогнал Луку Пронина. Идет, кряхтит с мешком на спине. Затем, недалеко от сельповского магазина, обогнал еще трех мешочников: одного старика и двух баб. И с нижнего конца деревни к складу сельпо тоже подходили люди с мешками. Налогоплательщики. Тащат ячмень и картошку со своих приусадебных участков. Так всегда бывает осенью перед выездом в лес.
В колхозной конторе принимали мясо. Самый тяжелый налог для мужика. Тех, у кого была корова, выручал теленок, а бескоровникам как быть? А бескоровников в деревне не меньше половины. И вот по тридцать, по сорок рубликов за килограмм платили. Своему же брату-колхознику, тем, у кого оставался лишек от теленка.
Михаил посочувствовал в душе Ивану Яковлеву — это он сейчас был в работе. Обложили беднягу с трех сторон — спереди — уполномоченный райкома, с флангов Денис Першин и учитель Озеров, парторг, бледный с непривычки, и еще Ося-чахоточный, налоговый агент, тоже клюет в больное темечко.
Иван и так и эдак: один лаз попробовал, другой — крепко зажали, не выскочишь.
— Даю тебе два дня, — объявил последнее решение уполномоченный. — Не уплатишь — пеняй на себя. Опишем имущество.
— А есть такой закон? — спросил Иван Яковлев.
— Есть.
— Ну нет, товарищ Черемный, это ты малость призагнул. Теперича не прежние времена. Это старики, бывалось, рассказывали…
— Не призагнул. А язык советую попридержать. Лучше спать будешь. Давай следующего.
— Иняхин Павел! — выкрикнул по списку Ося-агент и навел свои железные очки на двери.
— Павел, тебя… — раздались голоса в коридоре. Мимо Михаила — он стоял у дверей, — шумно прочищая легкие от махорочного дыма, прошел Павел Иняхин.
— Здравствуйте, товарищи…
Иван Яковлев поднялся с правежной табуретки, кулаки сжал — аж хруст пошел по правлению. Но что тут делать ему со своими кувалдами? Не на войне. Так и понес, не разжимая, на выход.
У Михаила прошел запал срезаться с председателем, и, когда Першин начал снимать с него стружку, — забыл, сукин сын, кто виноват? — он только перекатывал на лбу кожу да косил глаз в сторону уполномоченного: скоро ли тот трахнет по нему из своей крупнокалиберки?
А трахнет обязательно, думал он. Не может не трахнуть, потому что он, Михаил, тоже значился в списке Оси-чахоточного. Правда, с их семьи мясоналог был со скидкой — двадцать килограммов, — но овцу придется отдать. Это давно всем ясно, даже Татьянке ясно. И казалось бы, так: сдавай скорее ее к дьяволу, лишний килограмм сена корове останется. Ведь все равно она не твоя. А нет, не сдаешь, до последнего тянешь.
— К утру чтоб зерно было в полной кондиции! — распорядился Першин. — Сам повезешь. — И при этом надул грудь, расправил гимнастерку под ремнем с медной, до блеска начищенной звездой. Маршал! На войне не был, так хоть теперь покомандую.
Выход был один — развезти зерно по печам колхозников. Так делали во время войны.
Первый мешок Михаил завез к Степану Андреяновичу — тут надежно. Один мешок он высыплет к себе, еще мешок можно к Марфе Репишной. А остальные два? В первый попавшийся дом не завезешь. За ночь так может усохнуть — полмешка не соберешь.
Как раз в это самое время у Нетесовых в избе прорезался огонек, и Михаил, наматывая на колеса свежий, нетронутый снег, свернул к их дому.
— Печь свободна? — спросил он, просовывая в дверь голову.
— Не видишь? — Марья, черная, как лихорадка, с горящей лучиной в зубах, снимала с печи сноп ячменя. Изба на время была превращена в овин.
Хозяин, судя по стуку, был на повети. Михаил решил поговорить насчет Лизки. Илья, как и в прошлом году, был назначен бригадиром на Ручьи. Пускай-ка возьмет сестру себе на заметку.
В темных сенцах на ощупь отыскал лесенку, поднялся на поветь.
Картина была знакомая. Илья при лучине, которой светила старшая дочка, обмолачивал сноп.
— Ну, как усовершенствованный комбайн? — беззлобно пошутил Михаил.
— Да, комбайн. — Илья повертел в руках отполированный до блеска цеп. — Я этим комбайном знаешь когда действовал? — Подумал — зря слова не скажет. — В двадцать седьмом.
«А мы всю войну так», — хотел было сказать Михаил, но смолчал.
Илья зашарил по карманам гимнастерки. Дырочки на груди еще светлые, не потемнели: больше года звенел своими доспехами.
— Валентина, — кивнул он дочке, — сбегай-ка за табаком.
— У меня есть, — сказал Михаил.
Но покурить не пришлось. На поветь втащилась Марья с новой партией сухих, пахучих снопов, и Илья застучал цепом.
О том, что надо было сказать Илье насчет Лизки, Михаил вспомнил, уже садясь на телегу. Но ему предстояло еще устроить два мешка, а кроме того, он был голоден как собака — с утра ничего не ел. И он махнул рукой. Пускай-ка она сама держится на своих ногах. На подпорах далеко не уйдешь.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1
Провеяв деревянной лопатой жито, Илья сгреб его в кучу, подмел веником вокруг — каждое зернышко выковырял из щелей меж половиц, — потом снял со стены большую берестяную коробку. Коробка, если насыпать ее с краями, весила ровно двенадцать килограммов. Но все же он не стал полагаться на мерку: каждую коробку взвесил на безмене. И так до трех раз. Затем еще отвесил пятнадцать килограммов. Домашний мешок, длинный и узкий, наполнился под завязку. Это налог.
Остальное зерно он ссыпал в кадку.
Хлеб на своем участке у них родился неплохо: поле у болота и жарой не прихватило. Но они начали есть его еще в первых числах августа и за два месяца основательно ополовинили. И сейчас, заметая остатки зерна, он думал о том, как будет жить Марья с ребятами эту зиму. Правда, сколько-то должны дать на трудодни, а трудодней они с Марьей выработали порядочно. Ну а вдруг ничего не дадут? Юг, по слухам, выгорел начисто — откуда-то должно государство брать хлеб.
Илья запер ворота на деревянный засов, затоптал огарок и спустился в избу.
Сыновья уже спали — убегались за день, — а Валя, его любимица и помощница, готовила уроки.
— Ешь! — рявкнула Марья на ребенка, которого кормила грудью. — Она, дьявол, зубов нету, а кусается — всю грудь мне искусала.
Ребенок заплакал.
— Ну еще! Поори — давно не орала. Мати с тобой и так света белого не видит.
Да, ребенок их связал. Когда забеременела жена, Илья обрадовался — давай еще одного солдата, а теперь хоть бы и вовсе его не было. Марье даже со скотного двора пришлось уйти.
Он сполоснул руки из рукомойника, достал со шкафа свою домашнюю канцелярию — берестяную плетенку с крышкой.
— Ну-ко, доча, пусти отца к столу.
В плетенке хранились разные бумаги: обязательства на поставку государству мяса, картофеля, зерна, яиц, шерсти и кожи, извещения на сельхозналог, самообложение, страховку, квитанции об уплате налогов. Еще тут были его довоенные грамоты за ударную и стахановскую работу на лесозаготовках, военный билет — запас первой очереди, старые довоенные билеты — осоавиахимовский, мопровский, стопка денежных переводов, которые он посылал домой с фронта — все до единого сохраняла Марья, — и орденские книжки. Сами ордена и медали лежали тут же, на дне плетенки. О них теперь он редко вспоминает, разве в такие вот минуты, когда разбирает бумаги, ну и еще когда на улице ветер: холодит, будто шилом тычет в проколы на гимнастерке поверх карманов.
Первое время Илья совал бумаги куда придется: в шкаф с чайной посудой, на полку, за рамки с карточками. А потом увидел — надо наводить порядок, иначе запутаешься. Да и люди подсказали: у каждого теперь своя канцелярия. На слово не верят. Слово, как говорится, к делу не подошьешь. Вот он и завел эту плетенку — специально смастерил нынешним летом на сенокосе.
Надев очки, Илья начал раскладывать бумаги. Одни бумаги, сшитые по углу суровой ниткой, он положил слева от себя — это квитанции и расписки, по которым уплачено. Другие — по ним надо платить — справа. Из этих, последних, бумаг он, в свою очередь, отобрал голубой листок, согнутый вдвое (извещения на сельхозналог и страховку его не беспокоили — тут у него порядок; и насчет зерна — серенькая бумажка — можно не смотреть, завтра отнесет).
Ему незачем было читать этот полинялый голубой листок, согнутый пополам. Он знал его наизусть.
ОБЯЗАТЕЛЬСТВО
НА ПОСТАВКУ ГОСУДАРСТВУ В 1946 ГОДУ
МЯСА, МОЛОКА, БРЫНЗЫ-СЫРЦА, ЯИЦ
И КОЖЕВЕННОГО СЫРЬЯ
Сверху — герб с колосьями, снизу — печать уполномоченного Министерства заготовок по Архангельской области, а по краям — его собственные печати. Пальцы. Много раз побывал уже этот листок в его руках.
Он повертел-повертел листок и начал читать с конца, в обратном порядке:
6. Шерсти:
а) овечьей полугрубой по норме… 900 граммов скидка
10 % надбавка колхозникам……. 90 граммов
Всего подлежит сдаче шерсти….. 990 граммов
Уплачено!
5. Кожевенного сырья (шкур) качеством не ниже II сорта:
а) мелких кож (овечьих шерстяных и полушерстяных или козьих, размером не менее 35 квадратных дециметров каждая в парном виде)…………. 0,5 штук
Есть договоренность с Лукой Прониным: будет сдавать овчину — обещал принять в пай.
4. Яиц…………….. 30 штук
Во всей деревне две куры да петух. Уплачено деньгами.
3. Брынзы-сырца……………..
Прочерк. Про такую в Пекашине не слыхали.
2. Молока базисной жирности………..
Илья тут каждый раз улыбался. Улыбнулся и сейчас: Ося-агент разбежался было — вкатил триста двадцать восемь литров, а потом зачеркнул. Коровы у Ильи нет. Анфиса Петровна, когда еще была председателем, обещала дать телку, но теперь едва ли что выйдет. С планом по животноводству колхоз отстает. Придется, видно, ребятам еще с годик на довольствии у самовара посидеть.
Дальше Илья читать не стал. Сколько ни хитри, ни обманывай себя — хоть с конца, хоть с середины читай, — а все равно к мясу придешь.
— С бараном-то как будем? Сама сдашь или мне задержаться?
— Ты сперва барана-то выкорми. Я без тебя его завела. Мой баран-то.
Илья посмотрел под потолок, где жужжали мухи, — все еще не подохли, окаянные.
— Ты разговариваешь так, будто мы надвое живем.
Марья отняла от груди ребенка, сунула дочери, затопала в задоски.
— Баран у нас в мясе, — сказал Илья. — Думаю, килограмм до пятидесяти вытянет. Так что ты на первое время еще с деньгами будешь. А потом у меня в лесу получка будет.
— Я сказала — не дам!
— Ну давай будем ждать, когда с описью придут.
— Пущай приходят. Чего описывать-то?
— Да пойми ты в конце концов. Я ведь партийный…
— А-а, партейной! А кой черт тебе, партейному-то, дали? Каждый партейной куда-нибудь ульнул…
Илья встретился глазами с Валей, растерянно улыбнулся ей, кивнул на задоски:
— Вот как она у нас понимает. Думает, в партию затем и вступают, чтобы должность заполучить.
— Да уж зачем-то вступают. Бригадиром-то, я думаю, могли бы поставить. Невелик пост. Разве парень не мог бы в лесу?
Если честно говорить, то он и сам не понимал, почему не его, а Мишку Пряслина назначили бригадиром. Правда, ничего не скажешь: парень работящий, хозяйство знает, но ежели бригадир еще и кузнечным делом владеет, то разве в убыток бы это было колхозу?
— Ладно. Не будем об этом говорить.
— Ну и о баране нечего говорить.
— Да пойми ты, дурья голова, — опять начал объяснять Илья. Не для жены, конечно, — ту колом не прошибешь. Для дочери. — Страна такую войну перенесла… Везде нехватки. Нынче засуха. А города-то нужно кормить? Там ведь не жнут, не сеют…
— Ну ясно. Городские без мяса не могут. А мы можем. Ты скажи лучше, когда наши дети последний раз мясо ели?
Илья обеими руками сгреб со стола бумаги, втолок их в плетенку, затем схватил ватник и — подальше от греха — на улицу.
2
Три дня назад членов партии вызвали в правление. Вопрос — добровольная сдача хлеба государству.
Семен Яковлев взял обязательство на двадцать пять килограммов, Анфиса Минина — на тридцать семь. Ну а что ему оставалось делать? Подписался на пятнадцать — меньше нельзя. Такая установка райкома. И вот из-за этих-то пятнадцати килограммов у них с Марьей и загорелся сыр-бор. А доводы у Марьи одни — горло.
Сидя на ступеньке крыльца, Илья докурил цигарку, размял окурок на ладони, ссыпал остаток махорки в баночку.
Сосны за баней шумели. Из сырого угла дул ветер-шелоник, и, надо полагать, нынешний свет не удержится. И тут, вглядываясь в невидимый в темноте сосняк, Илья вспомнил про силки.
Силки — сорок пять штук — он поставил в конце августа за Оськиной навиной. Думал: какая душа ни попадет — все харч. Но никто не попал. Нет сейчас ни дичи, ни векши на бору. Южная засуха достала и Север. Не спасли Пинегу тысячеверстные леса.
Силков Илье было жалко — пропадут, если не снять. Но когда он успеет сходить за ними? Люди уже неделю как в лес уехали. Начальство рвет и мечет: бригадир дома. А он все со дня на день откладывал выезд. Хотелось самому домолотить хлеб. Страшное дело этот индивидуальный участок. Собираешь навоз, нужники опоражниваешь, потому что без навоза что родится? А дождешься хлеба как измолотить? Раньше было просто — овин набил, и дело с концом. А теперь овинов нету (все разорили за войну) — суши снопы на печи да околачивай по снопу на повети.
Илья встал. Сколько ни сиди на крыльце, а с мясом надо что-то делать. Занять денег у кого-нибудь? Он обернулся к двери — пусть она подавится своим бараном. Но у кого занять?
Выйдя на деревню, он мысленно начал перебирать тех, у кого могли быть деньги. В верхнюю часть деревни можно не ходить. У кого там деньги? У Трофима Лобанова? У Мишки Пряслина? Правда, там жил Евсей Мошкин. У этого должны быть деньги. Кадушки, рамы впроход делает, налогов с него нет — старик, из годов вышел.
Евсей не откажет ему — Илья не сомневался в этом. Но как-то неловко было обращаться к попу. Дать-то он даст, а про себя что подумает? Вот, скажет: партийный человек, а за деньгами-то ко мне пришел.
Нет, сказал Илья себе. Пойду-ка я к Федору Капитоновичу. Правда, он, Илья, в должниках у Федора Капитоновича: с месяц назад брал два стакана самосада…
У Федора Капитоновича огня в окнах не было, зато рядом, у Постниковых, изба ходила ходуном. Пляс, песни, гармонь — Константин приехал.
С Костей Постниковым они уходили на войну в один день, и надо бы пожать ему руку, тем более что неизвестно, когда еще их дорожки опять сойдутся. Костю семья не вяжет — кто его знает, куда потянется. Но тут из заулка напротив донесся протяжный бабий вой, и он передумал. Голосила Дарья Софрона Мудрого оба сына не вернулись с войны. Так весь год: в одном доме песни от радости, а в пятерых вой по убитым.
К Анфисе Петровне он не собирался заходить. Откуда у нее деньги? На тех же трудоднях сидит. Но у нее был свет, и он свернул в заулок. Чем черт не шутит! А вдруг да выгорит.
Анфиса сидела, приткнувшись к столу, и держала перед глазами какое-то письмо (конверт распечатанный лежал на столе). А по щекам ее текли слезы.
Илья смутился, кашлянул. И вдруг Анфиса повернула к нему лицо, и мокрые, заплаканные глаза ее просияли.
— Проходи, проходи, Илья Максимович.
Илья сел к печи.
— Что за депеша такая — и слезы и радость вдруг?
— Да уж верно, что слезы и радость… — Анфиса вытерла рукой глаза. — Не знаю, как тебе и сказать. Ну да все равно, таить нечего… Слыхал, наверно, что тут про меня плели?
Илья поднял брови.
— Ну про фронтовика моего? Слыхал. Был тут у нас в войну один человек…
Илья кивнул. Еще бы не слыхал. Помолотили языками и в лесу, и в деревне, когда Григорий ушел из дому.
— Ну дак от него письмо. Сюда собирается… То-то опять начнут перемывать косточки…
— А, плевать, — сказал Илья. А сам, глядя на нее, белозубую, улыбающуюся, покусывающую губы от смущения, — никогда не видел ее такой, — подумал: «Какой же дурак Григорий! С такой бабой не мог ужиться!»
— Я тут разболталась. Ты ведь без дела не заходишь.
Илья вздохнул.
— В лес-то когда?
Из-за утра думаю. Да вот надо как-то еще деньжонок раздобыть. С мясоналогом рассчитаться.
— Где же ты раньше-то был? Я завтра теленка сдаю, вот бы в пай и взяла. А то я Петру Житову посулила.
Денег у Анфисы, как он и предполагал, не оказалось. Сто двадцать пять рублей — какие по нынешним временам деньги? И все-таки он не жалел, что зашел к ней. Как-то теплее стало на душе. И когда он вышел на дорогу и, прикрыв рукой лицо (мокрый снег лепил глаза), зашагал по ночному Пекашину, ему еще долго виделись ее глаза — сияющие бабьи глаза, промытые легкими слезами.
Анфиса ему нравилась. Всегда нравилась — еще с той поры, когда была девчонкой. И не подвернись тогда Григорий — где же ему было тягаться с таким франтом: из города приехал! — как знать, может, он и не шлепал бы сейчас по этой слякоти…
Илья остановился, покачал головой. Ну и ну! Нашел, о чем думать. Самое подходящее времечко выбрал, чтобы молодость свою вспомнить.
Снег валил густо. Огней не видно. К кому пойти?
3
Было без пяти три, когда он вернулся домой.
Нет, не так это просто насобирать тысячу. Не он один налоги платит. И он потопал, помесил снежной каши — вдоль и поперек прочесал деревню. А уж о гордости и говорить нечего. Поп не поп — лишь бы деньги.
Раздевшись и разувшись — все мокрое было на нем, — он разостлал на печи возле стены (у трубы спала Валя) одежду и портянки, прошел к столу. Первым делом надо было записать для памяти нынешние долги. И он, оторвав четвертушку от районной газеты, записал школьной ручкой дочери:
Взято на мясоналог
1. Софрон Игнатьевич. . 320 руб.
2. Клевакин Ф. К. . 270 руб.
3. Минина А. П. . 125 руб.
4. Мошкин Е. Т. . 350 руб.
Последнюю фамилию он дважды подчеркнул, что означало — вернуть долг в первую очередь.
Затем, просушив бумажку над керосинкой — теперь этот клочок газеты становился денежным документом, — Илья спрятал его в свою берестяную канцелярию.
В крынке на столе было небогато — несколько холодных нечищеных картошин. Так всегда бывает, когда опоздаешь к ужину. Марья не позаботится, а ребятам что — им бы только брюхо свое набить.
Илья потыкал-потыкал холодной картошкой в солонку с серой зернистой солью, вытер ладонью рот, поправил усы — они были все еще мокрые.
Дома, в избе, он не курил, да и вообще старался пореже попадаться с цигаркой на глаза жене («Хорошему делу научился на войне! Валяй — жги денежки. Богаты!»). Но сейчас ему ох как не хотелось выходить на сырость, и он, виновато посмотрев на Марью, пристроился на скамейку к печи.
Марья с ребенком спала на полу у кровати, с которой доносилось легкое посапыванье сыновей. Рот беззубый открыт, одна грудь вывалилась из ворота рубахи — ребенка кормила на ночь, — а черные ершистые брови даже во сне сдвинуты: его, наверно, ласковыми словами вспомнила на сон грядущий или Валю калила — отвечай, девка, за отца.
Илья развел рукой дым над головой — там, наверху, была Валя — и опять, глядя на спящую жену, жалкую, беззубую, с худой постной грудью, вдруг вспомнил Анфису. А ведь она лет на пять старше Марьи, подумал Илья.
Он жадно затянулся в последний раз, бросил окурок в таз под рукомойник, даже не вытрусив из него табак, как это всегда делал, прошел босыми ногами к столу, задул керосинку.
Ни единый мускул не дрогнул у Марьи, когда он прилег к ней с краю. Ну и пускай. Надоело ему кланяться каждый раз.
Но заснуть он не мог. Какое-то неосознанное чувство вины точило его. И, лежа на спине, он настороженно прислушивался к дыханию жены. Странное дыхание. Дышит редко, со всхлипами — будто во сне плачет. А может, она и на самом деле плачет? Наяву разучилась плакать — во сне свое горе выплакивает?
И, подумав так, Илья устыдился своих недавних мыслей об Анфисе. Тоскливая, под стать сегодняшней погоде жалость сдавила ему сердце. Он повернулся на бок, нащупал в темноте теплую грудь жены, потом осторожно просунул свою руку ей под мышку и привлек ее к себе.
ГЛАВА ПЯТАЯ
1
Дожди, начавшиеся вслед за первым снегом, лупили целую неделю. Пинега ожила, с Северной Двины потянулись пароходы, буксиры с баржами.
На одном из этих буксиров в район прибыло два первых трактора.
«Новый этап в лесозаготовительном деле», — писала районная газета.
И кто же возглавил этот новый этап? Егорша!
Было это середи бела дня — Михаил с женками молотил хлеб на нижней молотилке, и вдруг — гром и грохот за старой смолокурней. Бабы выбежали на дорогу — что такое? Легковуху знают, грузовик видали, самолет тоже примелькался — все лето над пожарами кружился, — а это что за диковина?
У смолокурни, возле дороги, спокон веку сосняк. Сосны немалые — дрова рубить впору. И вдруг эти сосны начали валиться одна за другой, затрещали, как карандаши.
Бабы суматошно завизжали, попятились к гумну. Один Михаил остался на дороге — он-то сразу догадался, что это за штука.
Громадный гусеничный трактор, рыча и вздрагивая, остановился в двух шагах от него. И вот тут-то все и увидели Егоршу. Вылез из кабины в кожаных рукавицах по локоть, спрыгнул на землю.
— Ну, как машинка? Ничего работает?
Михаил посмотрел на поломанный сосняк, на который кивал Егорша, промолчал.
— Черт бессовестный! Вздумал людей пугать. Мы и так пуганы-перепуганы.
— Чем сосны-то ломать, ты бы лучше снопы нам подвез из навин.
Егорша, довольный, похохатывал, скалил на баб зубы, потом хлопнул Михаила по плечу:
— Давай! Цепляй какие в колхозе найдутся телеги да сани. За один раз привезу весь ваш урожай.
— Ладно, герой выискался…
— А что, Михаил, — заговорили бабы, чем лошадей маять, пущай прокатится.
— Еще чего! Играть будем или хлеб молотить?
— Суровый у вас начальничек, — сказал Егорша. — Ну-ну, ишачьте на здоровье.
Он легко и щеголевато вспрыгнул на верхнюю гусеницу, хлопнул дверцей.
Трактор взревел, рванулся вперед. Бабы закашлялись от угарного дыма. А от деревни, от бань на рев мотора уже бежали ребятишки. И взрослые откуда-то взялись. Работать некому, а глазами хлопать да языком молотить — тут народ всегда найдется.
Ну Егорша и показал себя. Рядом с баней Софрона Мудрого стоял старый, продымленный сарай — бывшая пивоварня. Вмиг не стало пивоварни. Трактор наехал — только пыль пошла. А дальше — больше. Развернулся — пошел на деревню.
— Ну и парень! — заахали и заохали бабы.
— Сколько он теперь огребать будет?
— Да уж не с наше! Маленько побольше.
— Давай на гумно! — заорал Михаил, — Дядя за вас будет молотить?
Было глупо завидовать — для чего же человек на курсах учился? Ведь и он, окончи курсы, сидел бы сейчас за рулем. Да, все это так, все это понятно. И тем не менее злоба кипела в нем.
Он совал в прожорливый барабан ячменные снопы, покрикивал на баб, а мысленно сопровождал Егоршу по деревне.
Тот, конечно, постарался сегодня. До тех пор будет утюжить деревенскую улицу, пока не сгонит с печи последнюю старуху.
Ну почему так? Почему он по целым дням торчит на гумне — копоть, пыль глотку затыкает, — а тот как жеребец — играючи идет по жизни?
И главное — так всегда, всю жизнь. Поехали они второй раз в лес. Мальчишки. По шестнадцати лет. Кой черт еще делать в лесу, как не махать топором! И он, Михаил, махал, всю зиму махал. А Егорша помахал недельку-две учетчиком стал. Ладно. Зиму отработали, выбрались домой. Голод. Ребята еле ноги переставляют. Просил, умолял: дайте на сплаве поработать. Все какой-никакой хлеб. Черта лысого! «Что ты, Михаил? А кто пахать, сеять будет? Колхоз распускать?» А Егорша — тот колхозу не нужен. Егорша вывернулся. Вот когда еще все началось…
От нижней молотилки до Ставровых рукой подать, но после работы Михаил пошел домой. Нет уж, пусть другие хлопают глазами, а он насмотрелся — с него хватит. Ребят дома не было, а где — не надо спрашивать: у Ставровых.
— Ты бы все-таки глядела за ними, — рыкнул он на мать. — Ведь сказано было — после школы обутку не трепать.
— Да разве их удержишь? Ехал тут Егорша — вся деревня за ним бежит.
Мать собрала на стол.
— Сестра-то как? Ничего не будем посылать?
— А чего? Пряников пошлешь?
— Ну-ну, сам знаешь, — сразу согласилась мать. — Я ведь так, к слову. Думаю, свой человек в лес едет…
— Свой человек! Нашла родню.
Мать непонимающими глазами смотрела на него. А разве сам он понимал что-нибудь? Черт знает почему он так распсиховался сегодня! И мать, конечно, права: кто им еще ближе, чем Ставровы? Есть у них дядя родной — рядом деревня. А раз хоть в чем-нибудь выручил их этот дядя?
— Ладно, — примиряющим тоном сказал Михаил, — достань с погреба картошки. Да творогу пошлем.
2
У Ставровых, как в праздник до войны, горела десятилинейная лампа. Свой теперь керосин — не надо экономить. А под окошками, возле трактора, видимо-невидимо ребятишек. Сбежались со всей деревни. Была тут, конечно, и его саранча. Все четверо.
Татьянка подскочила в темноте, глазенки горят:
— Миша, а меня Егорша на тракторе катал, вот!
— А нас тоже катал, — доложили Петька и Гришка.
— Не врите! Вы-то на телеге, а я на самом тракторе.
Да, будет теперь разговоров у малых. На всю зиму хватит. Егорша додумался: связал две телеги, сани — садись, ребятня! И если летом, когда он еще на легковухе ездил, ребятня по целым дням караулила его, то что же теперь?
— Марш домой! — круто распорядился Михаил. — Ну, кому я говорю?
Федька наловчился было нырнуть в ребячью гущу, но Михаил успел схватить его за шиворот, дал подзатыльник.
— И вы тоже! — пригрозил он остальным. — Живо!
— Кусать хочешь? — спросил его Егорша, когда он вошел в избу.
Михаил скользнул глазами по столу: раскрытая банка с консервами — треска в масле, краюха магазинного хлеба — настоящего, ржаного. Сглотнул слюну.
— Не, поел только что.
— Ну а другого угощенья нету. Дедко не припас.
— Поменьше пить надо было, — с осуждением сказал Степан Андреянович.
— Ладно. Слыхали, — вяло огрызнулся Егорша. — Подумаешь, бутылку-две на прощанье с корешами раздавил.
— Не знаю уж, сколько раздавил, а без копейки домой приехал. Так будешь хозяйничать — хорошо заживем.
— А на что тебе копейка-то? Слыхал, что Сталин говорит? Готовьтесь, говорит, к коммунизму… А у тебя на уме копейка…
Егорша, подмигивая, кивнул на склонившегося над хомутом деда: послушай, мол, что сейчас начнется.
— Я картошки да творогу для Лизки принес, — сказал Михаил, указывая под порог, — Передай.
— Ладно, — сказал Егорша. — Передам.
Затем он пошарил глазами по полу, нацелился на сук в половице — как раз посредине избы, — цыкнул слюной. Недолет. Со второго раза попал точно.
— Ну, что будем делать? — сказал Егорша, вставая с лавки. — Дедко в дотации отказал. Хочешь, прокачу на своем стальном?
— Давай-давай, — заворчал Степан Андреянович, — Самое время теперь народ пугать.
Егорша накинул на плечи промасленный, похожий на кожанку ватник, подошел к зеркалу. Кепку новую! — с крохотным козырьком и пуговкой посадил на самую макушку, светлый чуб распушил пятерней — берегись, девки!
3
— Ты что ничего не спрашиваешь? — спросил Егорша, когда они вышли на крыльцо.
— А чего спрашивать? Вижу — на трактор пересел.
— Да, брат, все, — заговорил, загораясь, Егорша. — С райкомом рассчитался. Подрезов сперва на дыбы: «Не пущу. Другого шофера мне не надо». А я ему политическую подкладку: хочу на передовую. Правильно сделал?
— А чего неправильно? Райкомовская легковуха зимой на приколе — не сидеть же тебе сложа руки.
— Чухлома! — с разочарованием сказал Егорша. — Райкомовская легковуха! Разве в этом соль? Почитай районную газетку от десятого октября. Там ясно сказано насчет этого коняги. — Егорша, подойдя к трактору, горделиво постучал кулаком по радиатору. — Переворот в лесном деле! Ребятишки и те понимают, что к чему. Видел, как они ликовали?
С подгорья доносился глухой шум ледохода, а за деревней над черной стеной леса дружно играли сполохи — к морозам.
— Куда пойдем? — спросил Егорша. — В клуб?
— Какой теперь клуб. Все в лесу. Одна Райка в деревне.
Егорша посмотрел на дом Федора Капитоновича — на кухне свет.
— А знаешь что? Давай выманим Раечку. Продавцом работает — неужели на бутылку не разорится?
— Ну да! Буду я еще по домам собирать.
— Подумаешь, гордость! Хрен с тобой. Пошагали к Першину. Даве он меня звал.
— А меня не звал.
— Ну и что — со мной.
— Да за каким он дьяволом мне сдался? — рассердился Михаил. — И так каждый день глаза мозолит. Уж по мне — лучше дома кирпичи давить.
Егорша схватил его за рукав:
— Да погоди ты, кипяток! Друг еще называется. — Он выпустил рукав Михаила, сказал, помедлив: — А с Першиным, между протчим, советую не ссориться. Не забывай, кто его поставил.
— Ну и что?
— А то. Подрезов не таким, как ты, хребет ломает.
У Пачихиных — хозяин работал лесником — завыла Векша, единственная собачонка в деревне. Остальных порушили еще в войну.
— Музыка, — сказал Егорша. — Да, вот дыра собачья — некуда и сходить. — И вдруг воскликнул: — Порядок! Поехали на собеседование к дяде Евсе.
К Евсею Мошкину они заходили и раньше. Старик приветливый — забавно послушать. А то, что он религией чокнутый, так ведь они не старухи — мозги на месте.
Марфы, на их счастье, дома не было — ушла с ушатами в Водяны.
— Проходите, проходите вперед, — сказал Евсей, указывая на боковую лавку. — Только уж уговор, ребята: у меня не курить. Ладно? А я сейчас.
Он быстро загреб в кучу щепу и стружку — строгал доски, — снял керосинку с матицы, поставил на стол, подсел к ним. Крепкий, медноволосый — жаром налит.
Михаил всегда удивлялся его здоровью. Вроде бы старик, и харчи не лучше, чем у других, а утром выйдешь на задворки — кто там из-за болота выкатывается? Евсей Идет, с вязанкой сосновых поленьев вышагивает — только веревка поскрипывает. Без шапки. А летом еще и босиком. Остановится, поздоровается, да еще приветливое слово скажет: «День-то какой сегодня баской! Заслужили люди». И так всю поленницу в заулке — а ее у него костры — перетаскал на себе. Из лесу. За километр, за полтора.
И сейчас, присматриваясь к этому загадочному для него старику, широколобому, кряжистому, с тугими ребячьими щеками, до багряности разогретыми рубанком, Михаил подумал: работой держится. Но, с другой стороны, кто нынче не работает?
— Ну что, ребята? — сказал Евсей. — Чем вас угощать? Может, самовар согреть?
Егорша ухмыльнулся, повел глазами в сторону задосок:
— Воды на свете много — всю не перехлебаешь. Евсей понял намек, улыбнулся щелками: неладно бы сегодня за рюмкой-то сидеть. Пятница. Грех великий. Ну да гости у меня не каждый день. — Он встал, пошел в задоски.
Егорша, потирая от удовольствия руки, толкнул Михаила в бок: дескать, учись, как дела делать!
На столе появился пузатый графинчик старинного литья, темная крынка с нечищеной картошкой, три луковицы.
— Хлебца сегодня нету. Не обессудьте.
— Нам не на мясо, — ввернул Егорша. — Можно и ниже средней упитанности.
Себе Евсей налил в граненую стопку — тоже старинного подела, а им — в толстые стаканы.
— Ну, будем здоровы. — Перекрестился, выпил, закусывать не стал — только ладонь приложил к губам.
— А у тебя это ловко, дядя Евся, — сказал Егорша. — Есть тренировочка.
— Вино надвое разделено, — уклончиво ответил Евсей. — Умному на веселье, глупому на вред.
— А старухи ничего? — продолжал задирать Егорша. — За штаны не берут? В разрезе религии?
— Не пытайте меня, ребятушки. Поздно меня переделывать. Я с малых лет ногами в земле, глазами в небе…
— Это как? — спросил Егорша.
— А, стало быть, так — духовной веры жажду.
— Ха, — ухмыльнулся Егорша. — Опеум.
— А ты откуда знаешь?
— Знаю.
— Ничего ты не знаешь. Ни я ничего не знаю, ни ты ничего не знаешь. Много ли птичка из моря выпьет? Прилетит, раз-раз клювиком, а море все такое же. Так и человек насчет знаньев.
— Смотря какой человек. Я, например…
Евсей быстро перебил Егоршу:
— А «я»-то последняя буква в азбуке. А почто? Скажи, коли все знаешь.
Михаилу все это было знакомо. Третий раз они с Егоршей заходили к Евсею, и третий раз Егорша задирает старика. Он недовольно крякнул.
— Ладно, хватит, — сказал Евсей. — Пущай ты все знаешь. Ты вот лучше скажи — у начальства близко, все ходы-выходы знаешь: хлопотать мне насчет пензии?
Егорша откинулся назад:
— Тебе? Пензия? А за что?
— Да ведь годы-то мои на семой десяток покатились. Сколько я еще топором намашу. Вишь, рука-то… — Евсей поставил на стол правую руку, согнутую в пальцах. Пальцы вздрагивали.
— Нет, — сказал Егорша. — Автобиография неподходяща. Поп.
— Да какой же я поп? Почто ты меня все попом-то обзываешь? Ежели я со старушонками помолюсь вместях, утешу какую ласковым словом, дак разве я поп? Попы-то все грамотные, службой кормятся… А я чем? Не тем же разве топором, что люди? Ну-ко, спроси у старух: взял ли я хоть у одной копейку?
Егоршу это не убедило. Он сказал, что не важно, как называть, поп или не поп, а факт остается фактом: антисоветский элемент.
Тут уж не выдержал Михаил. Какой же, к дьяволу, он, Евсей Тихонович, антисоветский элемент? Все-таки надо думать, что говоришь. А потом, добавил Михаил, возвращаясь к тому, из-за чего загорелся сыр-бор, может, Евсей Тихонович вовсе и не за себя хочет получить пенсию, а за детей? Так ведь, дядя Евся?
— Так-так, Миша, — живо закивал Евсей, — за детей. За Ганьку и Олешу. Два сына на войне головы сложили.
— Это другое дело, — сказал Егорша. Подумал, добавил: — Нет, все равно ни хрена не выйдет.
— Ну да! — возразил Михаил. — Все за убитых получают, а он что, не отец?
— Да что вы ко мне пристали? — начал злиться Егорша. — Я что, райсобес? Там, между протчим, тоже не дураки сидят. А ну-ко, скажут, предъяви документы, когда поил-кормил?
— Господи! — всплеснул руками Евсей. — Я уж злодей своим детям, да? Я не поил, не кормил? А кто же их поил-кормил? Кто? — И Евсей вдруг всхлипнул, размазал по румяным щекам слезы. — Мне и ребята свои против не говаривали.
— И зря, — сказал невозмутимо Егорша. — Из-за кого же они страдали? Я бы такому отцу прописал.
— Ладно, не будем об том говорить. То особо дело. Не ты мне прописывал. Федька Косой, в исполкоме сидел, уж как, бывало, не стращал! «Снимай крест, стриги волосы. В землю зарою!» А где теперь? Сам раньше меня зарылся. Злом человека, ребятушки, не наставишь. Зло не людям делаешь — себе. Мне мати-покойница, бывало, говорила: «Кабы зло, Евсейко, исделал да на небо улетел…»
Егорша ухмыльнулся:
— А на небо ты, дядя Евся, не очень рассчитывай. Там тоже с отбором принимают.
— Что пустое молоть.
— Не пустое. По твоей религии. Водочку любишь… — Егорша загнул палец.
— Погоди, — Михаил сдвинул брови. — А дальше что?
— Вишь вот, Михаил Иванович понимает. Даром что годами от тебя не ушел. Ох, ребята, ребята, — вздохнул Евсей, — всего не перескажешь. Все прошел. А как дети свои выросли — и не видел. Уж когда домой вернулся, в сельсовете объявили: оба геройски погибли. За родину. — Евсей развел руками. — Не судьба. Федька, Федька Косой меня упек. Ох, зверь-человек, царство ему небесное. Уж как он, бывалоче, меня топтал да мял! И заданьем твердым обкладывал, и из лесу по месяцам не выпускал… А и зазря, как потом выяснилось. Тамошние власти поумнее — с меня и вину всю сняли. Не виноват, говорят, отец, а что по религии живешь, дак это твое дело. Закон дозволяет.
— Ну ладно, — важно, как если бы он вел собрание, сказал Егорша. — Этот вопрос для ясности замнем. А теперь давай антракт — чего-нибудь в части мурокурок. Ох, бывало, у нас в Заозерье на эти штуки Вася-ножовик мастак был. Как раз незадолго до войны из-за проволоки вышел. Этот самый знаменитый Беломор строил. Который еще на папиросах обозначен. Ну почнет живые картины на своем теле показывать да про этих мурок-урок рассказывать — заслушаешься. Такие, говорит, там шмары имеются — пальчики оближешь.
— А кто тебе сказал, что я за проволокой был? Да я, ежели хочешь знать, ни одного дня там не был.
Егорша аж затылком долбанул простенок — до того неожиданно было то, что сказал старик. Михаил, к этому времени начавший было томиться и позевывать, тоже вскинул голову.
— Нет, ребята, — после небольшого молчания снова заговорил Евсей, никаких шкурок-мурок и не видал. Я с ссыльным листом на чужбине был, да и то зазря. Тамошние власти, спасибо, разобрались, все права мне дали. — Евсей вдруг застенчиво улыбнулся, покачал головой. — А по первости-то тоже всяко было. Что уж скрывать. Я приехал в поселок на рождество. Зима, мороз, степь голая. И не то что лесины — кустика вокруг не увидишь. А мне и притулья нет. Как хошь живи. И насчет пропитанья тоже сказ короткий: кормись как знаешь. Да, так было-то. А потом, когда уезжал, — ох! Не то что все прочие — сам председатель уговаривал: не езди, говорит, отец. Оставайся у нас да обогревай людей теплом. Я все, вишь, печи клал. И до войны клал, и после, когда отпускную дали.
— Постой, — сказал Михаил, — а когда же тебе отпускную дали? Разве не после войны?
— Нет, нет, раньше. Еще на первом году войны, осенью.
— И ты остался там? Не поехал домой?
— Сообразил, что дома не коржики с медом, — вставил с ухмылкой Егорша.
— Да почто ты все меня в корысти-то винишь! — воскликнул Евсей. — Разве я по корысти живу? Людей надо было спасать от холода. Вот из-за чего остался.
— Че-го, че-го?
— Вот тебе и чего. Ты, поди, и не слыхал про то, что у нас за Волгу целые заводы перебрасывали? Нет? — Евсей от обиды повернулся к Михаилу. — Да-да, Миша, завод пересек мне дорогу домой. Я уж было совсем собрался, с людями простился. А тут вдруг к председателю зовут. Срочно. Ну, думаю, не судьба. Обо мне чего-нибудь перерешили. Нет, насчет завода. Завод вакуирован, на станцию привезли. Поселок надо строить. А мне, значит, чтобы печи класть. Нет, говорю, не могу, гражданин начальник. У меня дети есть. Я детей давно не видел. А тот и говорить не стал. Меня в санки — да на станцию. А на станции — о господи! Люди, люди. Женщины. Ребятишки плачут. Костры горят… Ну я и остался. Простите, Ганька да Олеша. Вы-то сейчас все же во тепле, в детском доме, а тут-то что будет, когда морозы падут?..
Егорша, свертывая цигарку, спросил с издевкой:
— Так. Значит, добровольно, так сказать, по сознательности остался?
— А уж не знаю как, а остался. Так своих ребят и не увидел. — Евсей опять всхлипнул.
— А может, господь бог внушил? А?
— Ну чего ты, понимаешь, в бутылку лезешь? — попытался урезонить Егоршу Михаил.
— А то! Он тут который час нам на мозги капает, а ты и вздыхаешь: вот, дескать, божий человек. А этот божий человек небось ряху наел. Ну-ко, кто у нас в Пекашине с таким зеркалом из войны вышел?
— Да что это, господи! — Евсей схватился руками за голову, расплакался. Зачем тогда ко мне приходить? Я тебя принял, я тебе почет оказал, а ты все мне поперек. Все лаем да пыткой.
Михаилу вдруг нестерпимо стыдно стало и за себя и за Егоршу. В самом деле, на что это похоже? Пришли, уселись за стол и давай отчитывать старика. Егорша, положим, завелся, — с ним это бывает. А он-то куда смотрит?
Он положил руку на плечо Егорше:
— Ты все-таки думай, что говоришь, голова еловая.
— Это ты думай! — Егорша резким движением сбросил с себя его руку. — Я в райкоме работал — закалку имею.
— В райкоме работал! Хоть за колесо райкомовской легковухи держался.
— Может, и за колесо, а тебя в бригадиры вывел.
— Что? Ты меня в бригадиры? Ты? На пол со звоном упал стакан. Михаил, рванув Егоршу на себя, вытащил из-за стола.
— Ребята, ребята! — закричал Евсей тонким, плаксивым голосом. — Что вы? Что вы делаете?
Затем, плача и охая, схватил их за шиворот, растащил по сторонам.
— Пусти! — злобно прошипел Егорша, вырываясь.
— Нет-нет, ребята, не пущу. Покайтесь друг другу, ну? Покайтесь, ладно? Что вы не поделили, что? Пришли ко мне друзьями, а уходите врагами. Разве можно так? — Евсей упрашивал, усовещивал их…
— Да пусти ты, мать твою так! — заорал Егорша, зверея.
Пальцы Евсея сразу разжались. Он закрыл глаза руками, застонал:
— Ох, ох, нехорошо, Егор. Матерное-то слово самое тяжелое. Грешишь против своей матери, против матерь-богородицы и против мать сырой-земли…
— Ладно тебе! Запричитал… — Егорша сдернул свою кепку с матицы, выбил о колено, надел.
— Оставайся! — крикнул он из-под порога. — Он тебя под свой крест подведет!.. — И так хлопнул дверью, что песок посыпался с потолка.
Михаил прислушался к шагам Егорши, сбегавшего с крыльца. Потом все затихло, и он услышал всхлипывание. Плакал Евсей. Плакал, как ребенок, обхватив руками голову.
Тускло горела коптилка.
— Ничего, — сказал Михаил. — Остынет маленько и вернется.
Они сидели безмолвно, тот и другой вслушиваясь в ночную тишину, и ждали.
Егорша не вернулся.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
1
Кончался еще один год. Страна подводила итоги.
Завистью пухло сердце у Михаила, когда он по вечерам, заглянув в колхозную контору, натыкался глазами на центральную газету.
Где-то шумела большая жизнь, где-то жили крылатые люди-богатыри, которые ежедневно и ежечасно совершали подвиги во славу родины и красочно рассказывали о них в своих письмах и рапортах.
А что в Пекашине? Какая жизнь?
Снежные суметы вровень с окошками. Мутный рассвет в десятом часу утра.
Днем прочиликает, утопая в сугробах, стайка детишек, возвращающихся из школы, проскрипит воз с дровами или с сеном, еще покажется в своем ежедневном обходе очкастый Ося-агент, от которого, как от чумы, шарахаются бабы, — и вечер. Длинный вечер с дымной лучиной, с одной и той же заботой — что будем жрать завтра. Потом ночь. Хочешь — дави печную кирпичину, хочешь — смотри бесплатное кино: северное сияние. Хоть всю ночь. И со звуком. Проклятая Векша из себя выходит, когда в морозном небе за деревней начинают плясать и переливаться серебряные сполохи.
Нет, не о такой жизни мечтал Михаил…
2
Все спали. Ребята спали на полатях, мать с Танюхой на печи, а он не спал. Он сидел в дрожащем кругу розового жара и тоскливыми глазами смотрел на догорающие в печке дрова.
И еще было в избе одно существо, которое томилось в этот вечер. Елка. Она лежала под порогом в темноте и на всю избу источала смоляной аромат.
Елку он вырубил в сумерках, возвращаясь с сеном с Верхней Синельги. Думал: вот обрадуются ребята! А ребята посмотрели недоуменно на него и отвернулись. И Михаил понял: что им какая-то обмерзлая елка — в лесу выросли. А вот если бы эту елку да обвесить конфетами и пряниками, а еще лучше хлебными горбухами вот тогда бы — да! Тогда бы они глаз не сводили с нее. Так и осталась лежать елка под порогом.
Новый год не торопился. Стрелка на часах — они сонно потикивали на дощатой заборке за спиной — никак не могла перевалить за десять.
А ведь есть, есть на земле люди, думал Михаил, которые сейчас с минуты на минуту ожидают прихода Нового года. И сами они такие же нарядные, как та елка, которую он видел на днях на обложке «Огонька». И в их квартирах столы с белыми скатертями, вино, всякая жратва. И вот они сядут за эти столы и поднимут бокалы под звон кремлевских курантов…
Дрова прогорели. Михаил помешал кочергой в печке. Подложить еще? А что ему сдался этот Новый год? Ну, дождется, когда часовая стрелка подойдет к двенадцати, это нетрудно. А дальше что?
Михаил подождал, пока не растаяли синие, угарные огоньки над раскаленной россыпью углей, потом еще раз помешал кочергой, закрыл листик в трубе.
На ночь он решил выбросить елку на улицу. Зачем — чтобы она еще утром мозолила всем глаза?
Но елка не хотела на мороз. В темноте она кололась, крупными слезами заливала ему руки. И Михаил раздумал: ладно, оставайся до утра.
В ночном небе ярко горели звезды. Михаил запахнул полы полушубка — морозец что надо, — вышел, рыхля свежий снег, на дорогу.
Куда пойти? Ни одного огонька не было вокруг. Дорогу замело, загладило. Пухлые сугробы залегли вдоль изгороди.
Он поглядел в ту сторону, где за деревней неясными увалами чернели ночные леса. Там была Сотюга. И он пожалел, что не поехал туда. А ведь собирался было: давно пора проведать Лизку — как уехала, ни разу не была дома, — а заодно повидать и Егоршу. Сколько еще дуться? В каких переплетах они раньше не были, всю войну вместе расхлебывали, а тут, в тот вечер у Евсея Мошкина, удила закусили и давай лягать друг друга. И из-за чего?
Признаться, он, Михаил, поджидал сегодня Егоршу. Вот-вот, думалось, загремят ворота, ввалится с мороза: «Ну что, коля, не ждал?»
Уши и нос пощипывало. Обмерзлый ушат потрескивал на крыльце.
Эх, жизнь, жизнь… Ну что изменилось от того, что он стал бригадиром? Только ходьбы прибавилось — каждое утро надо обежать деревню. А в остальном все то же: сено — дрова, дрова — сено…
Он прошел на задворки, наколупал в пазах моха. На курево.