Книга: Казачка
Назад: XII
Дальше: Эпилог

XIII

Надя с Федюниным приехали вскорости — едва погасла заря и синяя ведренная ночь едва спустилась на потемневшую землю. Приехали они в сопровождении большой компании — целого полувзвода. Это были члены ревкомов Терновского, Альсяпинского и других хуторов. У околицы, около разбитой колесами и обросшей болотными травами плотины, через которую шла дорога на Терновку, платовцы распрощались со спутниками и свернули в первую же, меж садов, улицу Заречку. Надя приглашала спутников переночевать, но те, торопясь домой, отказались.
— Погостюем у вас потом, когда беляков передушим, — сказал альсяпинский председатель, пожилой, но с молодыми ухватками казак. — Ишь что, мерзавцы, делают!
Над хутором в недвижном воздухе еще висела разреженная, неосевшая пыль. Она чувствовалась даже сквозь особенно сильные в этот час запахи речных гниющих трав, ила и приречных садов, сквозь запах анисовых дозревавших яблок. Улица была пустынна. Ни огонька, ни человечьего голоса. Все вокруг молчало. Лишь на левадах изредка кричали перепела, да в реке, в осочных заводях на все лады горланили лягушки.
— Спят. Намучились за дорогу, — сказал Федюнин, разбито кособочась в седле, умалчивая о том, что и сам-то он порядком намучился: одна нога его, здоровая, была в стремени, другая, деревянная, всунута в узкое ведерко, сделанное кузнецом так, что дно выдавиться не могло. — Спят и те, которые не отступали. Скоро что-то угомонились.
— Может, в поле. Хлеб косят, — сказала Надя.
— А может, и так, — согласился Федюнин, — вполне может быть. Давно пора. — Он помолчал, глядя в густую синь улицы, размышляя о чем-то, и, как бы продолжая размышлять вслух, уныло добавил: — Да-а, покос… А хлеба-то были какие!.. Неужто и вправду не дадут нам скосить, а?..
Надя, слегка покачиваясь в лад конским шагам, устало сгорбилась и ничего на это не ответила.
— Вот, можно сказать, ты и дома, Андревна. Раина-то у вас!.. Не проедешь мимо. Чуть не до неба.
— Приметная раина… Как-то у нас тут? До свидания, Семен Яковлевич.
— Будь здорова.
В своих закрытых ветками сирени окнах Надя огня тоже не заметила и, слезая у калитки с седла, с облегчением подумала, что, должно быть, дома все благополучно. Вряд ли бы так скоро уснули, если б что случилось. А случиться мало ли что могло! Трудно ли было, к примеру, тому же Поцелуеву, если он побывал здесь, в хуторе, пустить им красного петуха? Видно, не решился: у него-то собственное подворье получше — в карман тоже ведь не положит.
Посреди двора, на арбе, еще не разгруженной, тихо похрапывал Матвей Семенович. Из-под зипуна, которым он был с головой укрыт, несмотря на духоту, — по-видимому, спасался от комаров, — торчали одни лишь босые ступни. Надя будить его не стала, сама управилась с конем: расседлала его, убрала седло в амбар и, выведя коня за гумно, спутала.
Двери были не заперты. Надя, стараясь не греметь, вошла в хату. Все безмятежно спали: Настя на кровати, девочки — в своих подвешенных зыбках, а Мишка — на сундуке, уже водворенном на место. Перед носом у него сидел старый кот и радостно на всю хату мурлыкал, перебирая лапами, — наскучался без хозяев.
Надя сняла с себя косынку, кофточку и подошла к Любушке. Она собиралась покормить ее. Но та, наверно, была сыта, и не похоже, чтобы скоро проснулась. Надя низко склонилась над ней, затененной ночным мраком, и долго-долго стояла так, не сводя с нее глаз, подавляя тяжелые, настойчиво просившиеся вздохи. Любушка, разметавшись, лежала кверху личиком, и смеженные ресницы ее чуть заметно подрагивали.
«Спи, спи, моя кровинушка, ненаглядная моя, — было в мыслях у Нади, — спи спокойно, пока ничего-ничегошеньки не ведаешь. Не гневайся на маму. Ни на минуту бы, родная, не спустила тебя с рук. Вырастешь — и все поймешь. Спи спокойно. Пока мама с тобой. А не будет ежели… за тебя же, родная, за твое счастье, чтоб злые люди не топтали твою жизнь, как топтали мамину».
На смутно белевший Любушкин лобик упала, соскользнув на подушку, крупная слеза, и Любушка засопела, закрутила головой. Надя, глотая слезы, разогнулась и бережно отерла ей лоб простынкой, свисавшей с зыбки, — точнее, не простынкой, а свежевыстиранным обноском юбки, служившим простынкой. Хотела было прямо с зыбкой перенести Любушку в горницу, на ее обычное место, но раздумала, боясь потревожить, и только поправила ей сползшую на край подушки голову.
Затем прошла в открытую горницу. В ней уже немного отдавало нежилым. Своей кровати Надя не обнаружила, стульев — тоже, хотя кровать была ветхая деревянная, одна ножка ее приделана заново, и стулья тоже были уже чиненные. «Позарился, что ли, кто?» — подумала Надя.
В углу, где раньше стояла кровать, темнела большущая охапка сена, свежего, только что принесенного; а поверх — свернутая постель. Надя осмотрела это с благодарностью к семье мужа.
Она открыла окно в палисадник, присела на широкий, покосившийся от старости подоконник перед притаившимся в безветрии кустом сирени и задумчиво уставилась в темь куста. На сердце у нее было очень тревожно, особенно после новостей, о которых она узнала в слободе Поповке, на многолюдном митинге. Трудно ей было своим умом постичь все то, о чем говорили на митинге сведущие люди. И все же она отлично поняла главное: над родным краем нависала, сгущаясь, грозная черная хмарь.
* * *
Атаман Краснов, заполучив для своей армии вооружение и снаряжение у генералов германского кайзера Вильгельма, расплатившись с немцами донской пшеницей и скотом и, по сути, согласившись на превращение Дона в германскую колонию, вплотную приступил к осуществлению больших своих контрреволюционных планов.
Молодая Советская республика к этому времени была уже охвачена кольцом огня. Со всех сторон ее, истощенную, голодную, переживавшую неимоверные трудности, изнутри и извне терзали враги объединенными силами. Так называемые союзники, американцы и англо-французы, заняли в марте Мурманск, а в июле — Архангельск; на средней Волге, от Сызрани до Казани, и в Сибири подняли мятеж чехословацкие легионы, спровоцированные теми же «союзниками»; на Кубани после разгрома белых под Екатеринодаром, где убит был Корнилов, «добровольческая армия» генерала Деникина уже оправилась от страшного удара; на Кавказе англичане и турки с двух сторон подбирались к нефтеносному Баку; во Владивостоке высадились японские войска.
«Здравствуй, белый царь, в кременной Москве, а мы, казаки, на тихом Дону!» — так выразил Краснов свои окончательные цели в майской речи при «избрании» его донским атаманом. Теперь, вооружив армию, он вплотную приступил к осуществлению своих далеко идущих планов и начал с генерального наступления на Царицын — важный советский стратегический центр, о взятии которого мечтал еще Каледин. Оборону Царицына к этому времени возглавил Военный Совет Северо-Кавказского военного округа под председательством члена Реввоенсовета республики Сталина.
Группа войск красновского генерала Фицхелаурова, перед которой стояла задача отрезать Царицын от Москвы, восемнадцатого июля прорвалась к железной дороге. Белые заняли станцию Качалино и отбросили на этом участке немногочисленные красные войска. Одновременно генерал Мамонтов, тесня всей огромной массой своей конницы советские отряды, все ближе подходил к Царицыну с юго-запада. Заметно усилился нажим белых также и на северном участке фронта, и противостоящие им советские полки начали пятиться.
Только войска Киквидзе продолжали держаться на линии Филоново — Алексиково, каждый день отбивая — а на день приходилось по нескольку раз — то в том, то в другом месте бешеные вражьи наскоки. Верхне-Бузулуцкий партизанский полк, действовавший все еще самостоятельно, как и некоторые другие отряды местного формирования, уйдя из прихоперских хуторов, был где-то в районе станции Панфилово или соседней станции Кумылга.
На митинге в слободе Поповке было зачитано постановление Военного совета Северо-Кавказского военного округа, в состав которого входила и Донская область. Постановление это, подписанное Сталиным, говорило о мобилизации. (Декрет о переходе от добровольчества к всеобщей мобилизации был принят Советом Народных Комиссаров еще в конце мая.) Один из пунктов зачитанного на митинге постановления от двадцать четвертого июля, за номером двенадцать, имел прямое, непосредственное отношение к здешним станицам и волостям:
«В прифронтовой полосе и в незанятых противником частях Донской области командующие фронтами обязуются объявлять мобилизацию всего боеспособного мужского населения в возрасте от восемнадцати до сорока лет…»
На этом же митинге, необычайном и по составу собравшегося народа — иногородние и казаки; представители ревкомов разных хуторов, сел и все местные жители, слобожане; военные и невоенные, — необычайном и по единодушному живому участию собравшихся, и по той страстности, с которой выступали ораторы, была принята и столь же страстная резолюция:
«…Заслушав постановление Военного совета и доклад агитатора культурно-просветительного отдела армии Царицынского фронта о текущем моменте, об угрозе наступающих кадетских банд и о том, что из себя представляет советская власть, единогласно вынесли: клянемся от старого до малого защищать власть трудящихся в лице Советов и проклинаем всех тех, которые ушли добровольно против своих же братьев — трудовых казаков и крестьян. Смерть прихвостням и лакеям хищников империализма! Смерть открытому врагу и явному самозванцу генералу Краснову и его приспешникам! Долой из донской земли всех паразитов!..»
* * *
День сегодня был воскресный. Веселый, солнечный, с нежной рябью в сияющем высоком небе кучерявых облаков, умеряющих зной, и легким ветром, который нес с ближних полей и гумен запахи созревшего хлеба и приторноватые медовые запахи тыкв в позднем цвету, крутил кое-где по дорогам небольшие вихри — признак надежной, устойчивой погоды. Желанный день в страдную пору! Лучшего не выдумаешь! Но в поле сегодня никого не было.
У Парамоновых, как, впрочем, и у многих других уезжавших, с самого раннего утра начались горькие открытия. Выгонял старик корову на пастбище и при разговоре с людьми, которые не отступали, узнал, что беспокоиться о той пшенице, что на яровом клину, под Солонкой, нечего: спалили, бог послал, до последнего колоска. Кто спалил — ни от кого добиться не мог. Домой вернулся — тут новое дело: стала Настя кур скликать, а кур-то нет. Сбежались, пугливо вращая вытянутыми шеями, штуки четыре. А было восемнадцать, не считая цыплят. Как Настя ни надрывала глотку — цыпа, цыпа!.. — ни одной больше не появилось. В сад Матвей Семенович заглянул — поодаль от двора — и тут бедствие. У старика уже и сил не хватило на ногах держаться: присел, обжигая руки, прямо в застаревшую крапиву с пышными, сыпавшими желтую пыльцу метелками. Ломились ветки у яблонь — бель, антоновка, анис — теперь стояли пустые, обломанные. Одиннадцать деревьев!
Горб гнул — окапывал по осени; весной таскал воду из речки, по полсотне ведер влил в каждую лунку… Проклятое воронье, эти кадеты, — ни дна им, ни покрышки — навязали войну!
Из сада Матвей Семенович шел, шаркая и цепляясь чириками о кочки, словно постарел разом. В улице невзначай столкнулся с полчанином, стариком Морозовым. По-праздничному одетый, тот, похоже, направлялся в церковь: как раз звонили к обедне. Отношения у стариков полчан никогда, как известно, не были по-настоящему добрыми, а последнее время и вовсе — что у кошки с собакой. Матвей Семенович скупо поклонился и хотел было пройти мимо. Но Морозов шагнул наперерез, преградив дорогу, и сунул ему крапчатую со скрюченными пальцами руку:
— Мое почтение, сваток!
— Здравствуй, — недоверчиво сказал Парамонов.
— С прибытьем!
— Спасибо.
— Жив-здоров?
— Слава богу.
Помолчали, потоптались на месте. Андрей Иванович, умильно улыбаясь, заглядывая полчанину в неласковые глаза под насупленными бровями, любезно осведомился:
— Куда-то пораньше, сваток?.. По делу али просто так, соскучился? Как ездилось? Благополучно?
«Ишь ты! Сваток… Давно ли в сваты произвел? Впервые слышу. В лесу, должно быть, что-то сдохло», — подумал Матвей Семенович и сердито сказал:
— Ездилось-то благополучно, да вот приехалось неладно. Куда ни кинь — все клин выходит. Яблони поломали, кур истребили, кровать, стулья…
— Это все, милушка, еще туда-сюда, — не дав ему договорить, подхватил Андрей Иванович, — тут, дорогой сваточек, похлеще дельце состряпано. Не слыхал? Колоса рукой не доставал я — пшеница-то под Солонкой… К небу поднялась! За одну ночь…
— Слыха-ал, — угрюмо протянул Матвей Семенович. — Самого бы, подлеца, к небу поднять, кто это сделал.
— Гадай теперь, ищи. Руки́, ноги́ не оставил. А тут, милушка, и не до того было, чтоб искать. Суматоха такая как раз шла! Отступали. Ко мне тоже с ножом к горлу: езжай — и все! Езжай, в одну душу, — и все! Уж нет-то нет отбрехался, спрятался. Удалось как-то. — Андрей Иванович все заглядывал полчанину в лицо дружеским умильным взглядом. — Ну, что нового, сваток, слышно? Какие вести привезла дочка? А? Сам еще не гутарил с ней? Жалко. А Пашку нашего даве Федюнин зачем-то потребовал. В ревком. Посыльный прибегал.
Андрей Иванович хотел было поведать, как Пашка ускакал от кадетов, но старика Парамонова это, кажется, мало интересовало. Он переступал с ноги на ногу, давя сновавших по дороге суетливых муравьев и заодно неповоротливых божьих коровок, и вся его согбенная фигура выражала явное нетерпение. Андрей Иванович понял это. Сказал, что, мол, к обедне уже отзвонили, еще раз сунул руку, и они расстались.
А подле своего двора Матвей Семенович неожиданно повстречался с Пашкой. Радостно было стукнуло в груди у старика, когда он, подходя к палисаднику, увидел у ворот рядом с Надей рослого, в военной форме, служивого. «Неужто Федор?..» Но тут служивый повернулся, видно, уже поговорив с Надей, и быстро зашагал по проулочку. Старик, досадуя на свою подслеповатость, только сейчас узнал его.
— Что так скоро убегаешь? В жизни раз заглянул — и скорей бежать! — сказал он, отвечая на Пашкино приветствие.
— Некогда, Матвей Семенович, ей-бо! Спешу. В путь-дорогу готовлюсь. Кланяйся сынам, отвезу им поклон твой в самом свежем виде.
— Да ну! Вот оно что! То-то я смотрю… Молодцом будешь, если так. Вези, вези, парень. Где-то они теперь? Ни слуху ни духу. — Старик отвел глаза и покряхтел. — А что ж это случилось-то? Так вдруг?
— Так надо, — Пашка как-то виновато улыбнулся, и старик подумал, что, наверно, это случилось не без участия Федюнина.
— А что это председатель тебя требовал? Отец сказывал.
— Приказ о мобилизации объявил. В станицу направляют. Еще односум со мной едет, Латаный. Ему на комиссию надо, но он говорит: поеду прямо в свой полк, разыщу, а то, мол, потом и не попадешь в него. Ну и я с ним. Не направят — сам уеду.
— Так, так. Вот, стало быть… И когда уж этих супостатов белых образумят наши! Какой разор кругом! Что там, на фронте?.. Ничего тебе не говорила Надя, что им в Поповке на собрании поясняли? Никак не удосужусь спросить. Поднялся с зарей и вот все брожу.
— Говорила. Неважно, кажется, пока на фронте.
— Неважно? Охо-хо!..
— Ну, всего, Матвей Семенович. Прощевай! А то дел у меня куча. Побегу.
Счастливо. Храни вас всех господь бог. Ждем вас целыми и невредимыми. Скажи сынам, пускай они хоть изредка, да все же извещают о себе. А то уехали — и как в воду канули.
Распрощался старик с Пашкой и только было, прикрыв калитку, хотел зайти в хату, спросить у Нади о новостях, о вчерашнем собрании — калитка открылась и во двор, опасливо озираясь, вошла Варвара Пропаснова.
— Шагай смелее! — крикнул ей Матвей Семенович. — Тузика боишься? Его же в яр давно оттащили.
— А я уж и забыла… Доброе утро, дядя Матвей, — сказала она как-то печально, — Забыла, что у вас нет собаки. Надежда Андревна дома?
— Дома. Где ж ей быть! Заходи, — радушно пригласил старик и проводил ее до дверей. «Видно, день ныне такой… сам уж посля с Надей поговорю», — подумал Матвей Семенович и направился на гумно, где в этом году у них были посажены картошка и тыквы. «Цел ли хоть огород?»
Варвара, войдя в хату, увидела Надю и залилась горючими слезами. Где тонко, там и рвется. У всех хуторян — у кого больше, у кого меньше, — но у всех, помимо сгоревшего на корню хлеба под Солонкой, были еще и другие посевы. А у нее все богатство, весь посев был только там, на сгоревшем клину.
— Детишки-то… сироты… опять голодными остались! — немного успокоившись, сказала она, сидя на табуретке и утираясь концом ситцевого передника. — Ванюшка мой все утро ныне…
Надя об этой беде уже была осведомлена Настей и Пашкой, и теперь, как только Варвара упомянула о сиротах, она гордо вскинула голову.
— Пока будет наша власть, Варвара Григорьевна, — уверенно сказала она, — детишки твои голодать не будут. Не будут они голодать, нет! — еще тверже повторила она, — Враги большое нам горе причинили, но мы выдюжим. Выдюжим, Варвара Григорьевна! Это они в одиночку нас гнули в бараний рог. Раньше. Теперь не согнут. Не удастся! Ты минуточку посиди, пожалуйста, — добавила она уже спокойнее, — а я покормлю дочку, и мы пойдем с тобой в ревком, к Федюнину. Только не плачь, ради бога. Мы по их милости и так уж наплакались. Вдосталь. Теперь ни к чему это.
… Когда Матвей Семенович, осмотрев огород, вернулся в хату, чтобы расспросить Надю о новостях, ее уже не было дома.
* * *
По решению ревкома и общего собрания бедноты, посевная площадь хуторян, тех, что добровольно ушли к белым с оружием в руках, и тех, богачей, что на днях отступили, переходила в пользу общества и государства. У иных переходила полностью, как, например, у Абанкиных; у иных, у которых остались здесь, в хуторе, дети, — частично, в большей или меньшей мере.
Пострадавшим от пожара была выделена новая площадь. Не всем, правда. Андрею Ивановичу Морозову, конечно, ничего не дали, хоть он и пострадал. В первую очередь дали Варваре Пропасновой. Попала ей деляна пшеницы, сбочь которой еще сохранились заросшие молочаем огромные, уродливые буквы в сажени от дороги: «А. Ф.» (Артем Фирсов). Оставшийся отчужденный посев, сотни две десятин, было решено убрать сообща, всем хутором, и зерно сдать государству.
Всегда небогатые хуторяне, выходя на полевые работы и молотьбу, собираются по нескольку хозяйств. Так было и теперь. Ревком постарался, чтобы у каждой такой группы была лобогрейка-косилка, так как вручную косить было некому. Несколько дней в полях от восхода солнца и дотемна трещали машины, и участки жнивья, усеянные копнами вязаного и невязаного хлеба, заметно ширились.
И вдруг работа оборвалась. В течение какого-нибудь часа или двух все лобогрейки, разбросанные по огромному платовскому юрту, замолчали. Косари, не доезжая до конца гона, поворачивали лошадей, забирали на станах пожитки и спешили в хутор.
Сам Федюнин скакал по полям — одна нога в стремени, другая в ведерке — и предупреждал людей, чтоб тут же ехали домой. В его дежурство по ревкому примчался из станицы нарочный, привез распоряжение: приготовиться опять к эвакуации, немедленно, но с места пока не трогаться — ждать дальнейших указаний.
В конце дня Федюнин побывал в станице и видел, как мимо нее по дороге, идущей на хутор Авилов и дальше через слободу Тростянку на Елань, к границе Донской области с Саратовской губернией непрерывно ползли подводы, нагруженные домашним скарбом. Среди подвод беженцев были и военные обозы. Кучками прошагали вооруженные красноармейцы с шинельными скатками через плечо, взмокшие от пота, пропыленные. Позади красноармейцев — патронные двуколки и тачанка с пулеметом.
То, что Федюнину удалось выяснить о делах на фронте, превзошло даже самые худшие его предположения. Вся железнодорожная линия от Алексиково до Липок — станций десять — была захвачена кадетами. Это — за последние три-четыре дня. Царицын осажден. Войска Киквидзе, не будучи в состоянии сдерживать на своем участке остервенелого врага, отходили в Елань, на переформировку. Про Верхне-Бузулуцкий полк и слухов никаких не было.
Хутор Платовский замер в ожидании. Потянулись тревожные часы и дни, бессонные ночи. Враг был в сорока верстах, на линии. И пока не было силы задержать его, не говоря уже о том, чтобы отбросить. Впереди, в ближайших к Филонову хуторах оставались только небольшие конные подразделения — арьергард дивизии Киквидзе. Собственно, даже не арьергард, а просто конная разведка.
Федюнин и Надя поочередно то и дело наведывались в станицу. Можно ли было положиться только на вестового! Но прошла неделя, страшно долгая, томительная, началась другая, а никаких дальнейших указаний станичный ревком не давал.
В одну из своих поездок Наде пришлось услышать горькую весть о судьбе председателя окружного ревкома и одновременно председателя окружного комитета партии Селиванова. Сообщил эту весть очевидец, слесарь Филоновского железнодорожного депо, старик, бежавший со станции. Надя была как раз в ревкоме, у станичного председателя, когда этот старик заходил к нему.
Всю обратную дорогу, забыв про коня, перешедшего на ленивую рысцу, Надя вспоминала рассказ очевидца, вспоминала слова, сказанные Селивановым в предсмертную минуту, и в душе у нее зрело ясное и твердое решение.
* * *
Александра Селиванова, руководителя хоперских большевиков, организатора первых на Хопре партизанских отрядов, которые, случалось, он сам водил в бой против банд Дудакова и Ситникова, постигла такая участь.
За Урюпинской станицей, на территории, занятой белыми — в селе Танцырей, — он был схвачен. Выполнял партийное поручение: надо было в тылу у врагов поднять восстание.
Врагам удалось опознать его, несмотря на то, что он был переодет в крестьянскую одежду, так как человек он был хоть и молодой — двадцати восьми лет, но в этих местах известный: в свое время учился в урюпинском реальном, из которого был исключен с «волчьим билетом» за участие в революционном движении, с юных лет примкнул к большевикам, устанавливал в округе советскую власть, громя местных атаманов, начиная с окружного, с генерала Груднева.
Из села Танцырей Селиванова привезли в Филоново, в штаб Ситникова.
Ранним утром вывели его, избитого, иссеченного плетьми, на железнодорожный мост, где через металлическую балку вверху уже была перекинута веревка, старая узластая бечева. Говорить ему не дали. Руководивший этим делом офицер — комендант полевого трибунала Рябцев, бравого вида сотник с пушистыми обкуренными усами — сразу же накинул на него петлю, приготовленную заранее, и четверо дюжих казаков, приседая, потянули веревку на себя.
Но едва Селиванов, захлестнутый петлей, поднялся на аршин-полтора над бревенчатым настилом, веревка лопнула. Упали казаки, упал и Селиванов, ударившись щекой о рельс. Мгновение он лежал недвижимо. Потом пошевелил ногой, давя коленкой оброненную, в мазуте, паклю, заворочался, оттянул от сдавленного горла петлю и с величайшим усилием, опираясь о рельс, встал.
Повскакавшие казаки засуетились. Связывая веревку, они вырывали ее друг у друга, спорили — каким узлом ее надо связывать.
Щека у Селиванова была вся разбита, залилась кровью, а кровь все сочилась, сбегая в курчавую золотистую бородку, все капала на сатиновую в полоску рубаху с расстегнутым воротом. Возившиеся с веревкой казаки дернули его за обожженную петлей шею — он пригнулся, резким движением обеих рук смахнул с себя петлю и, не выпуская ее из правой руки, поднял голову.
Внизу — светлые, текучие, подернутые мелкой рябью воды Бузулука, шуршащие камыши. Прямо перед глазами — огромная в серо-голубой дымке низина меж Бузулуком и его рукавом Громком пойма, окруженная высокими и очень крутыми песчаными горами, уже выгоревшими от солнечного жара. Немножко влево, верстах в трех, — Филоновская станица, спрятавшаяся за садами, а справа — вокзал и станица Ново-Анненская.
Минуту Селиванов, плотный, широкоплечий, покачивался на ногах, смотрел через крестовину фермы вдаль, туда, где из-за бурой горы поднималось солнце. Лучистое, оно еще не отделилось от песчаного гребня, а даль уже зарозовела, заискрилась и задрожала. Что-то дрогнуло и в суровом лице Селиванова. Левой рукой он откинул длинные густые волосы, нависшие ему на лоб со страдальческим изломом бровей, чуть повернулся, и глазами, заплывшими от побоев, повел через головы настороженных офицеров в ту сторону, где стояла толпа — местные жители. Они стояли под углом решетчатой фермы, на берегу; стояли ошеломленные, не шевелясь. Меж казачьих сине-красных фуражек белели платки женщин и виднелись кепки рабочих.
Вдруг Селиванов выпрямился и, тряхнув петлей, крикнул громким, сильным, раскатистым голосом, и с черной, уже начавшей подсыхать щеки его снова засочилась кровь.
— Не падайте, товарищи, духом! Прощайте! Не давайте этим палачам, немецким наймитам, обманывать себя. Царствовать им недолго. Недолго им измываться над трудовым народом. Народ защитит себя. Советская власть не ныне-завтра вернется. Она установится во всей России! Во всей! Я всегда… и теперь… в последнюю…
— Что вы копаетесь, так вашу!.. — перебивая Селиванова, заорал Рябцев. Поднял плетку с рукоятью из оправленной в серебро ножки дикой козы и, выкатив глаза, яростно погрозил казакам, возившимся с веревкой. — Когда же в конце концов!..
Селиванов страшным, ненавидящим и презрительным взглядом скользнул по офицерову лицу. Веки его замигали, и он закрыл глаза, покачнулся, — видимо, у него закружилась голова. Но тут же он выпрямился снова.
— Не торопитесь, сотник, успеете… — сказал Селиванов, еще раз взглянув на офицера. Он сказал это непостижимо спокойно, расслабленным голосом. Но силы к нему вернулись, и он продолжил речь, которая с каждым новым словом становилась все более отрывистой и более горячей. — Успеете, сотник, меня задушить, получить за это подъесаула. А может быть, и есаула. Что вашему Краснову стоит! Душите… душите, паразиты, продажные твари! Я вас немало за себя!.. Г-гады ползучие! Меня вы задушите. В силах. Но России вам не задушить, не вздернуть на эту вышку! Революция раздавит вас, как…
— Готово, вашблародь! Готово, вашблародь! — пугливо, хором доложили казаки.
Рябцев, вытянув руки, шагнул к Селиванову, чтоб вырвать у него и накинуть ему на шею петлю, которую тот продолжал держать, потрясая ею. Селиванов сделал шаг назад, запрокинул голову, показав широкий пунцово-синий рубец на горле, и, весь дрожа от ненависти, плюнул коменданту в лицо. Кровавый сгусток повис у того на раздвоенном щетинистом подбородке.
— Да здравствует революция! — крикнул Селиванов так, что лес на том берегу отозвался эхом, и обеими руками накинул на себя петлю…
* * *
Пятнадцатого августа Верхне-Бузулуцким станичным ревкомом и парторганизацией был получен — через Камышин и Елань — приказ Военного совета по округу, подписанный И. Сталиным и К. Ворошиловым. «Российская Советская Республика в опасности», — говорилось в этом приказе за номером двенадцать «а».
В Верхне-Бузулуцкой тут же начала формироваться конная боевая коммунистическая дружина из людей, которые в армию в силу тех или иных причин по мобилизации призваны не были. Вошли в дружину почти все местные партийные и советские работники — все, кто мог носить оружие, а также и те партийно-советские работники из соседних, занятых белыми хуторов и станиц — Дурновской, Ново-Анненской, Филоновской и других, которые находились пока здесь, в Верхне-Бузулуцкой, или поблизости.
Платовскому комитету, и в частности Наде, о приказе и о формировании дружины стало известно в тот же день: Федюнин, ездивший в свой черед в станичный ревком, сообщил ей об этом. В тот же день у Парамоновых состоялся семейный совет. Надя знала теперь, твердо уже знала, как в этот тяжкий для родного народа час она должна поступить.
Всегда Надя, с того первого январского вечера, как попала в семью Парамоновых, чувствовала, что вокруг нее — близкие, родные люди. Еще не было такого случая, чтоб они в чем-нибудь — в большом или малом — друг друга не поняли бы. Не случилось этого и теперь. Никого из них убеждать Наде не пришлось: ни Настю, на чью долю падала огромная забота — заменить Любушке мать, ни старика, Матвея Семеновича.
— Я, дочка, не могу тебя ни посылать, ни отговаривать, — волнуясь, сказал старик, когда Надя, еще более, нежели он, взволнованная разговором с Настей, спрашивала у него окончательного согласия на отъезд. — Делай, как велит тебе сердце. Могу сказать лишь про дитя, про Любушку. Скажу то же, что и Настя: о Любушке не тревожься. Пока мы живы, пока дает бог здоровья — нужды и горя она не увидит.
Разговор этот происходил в пустой хате — немудрое имущество их уже много дней пылилось во дворе, на подводах, с того именно дня, как пришло из станицы указание быть наготове. Надя сидела на хромой табуретке у стола и, прижав к себе дочурку, кормила ее грудью. Старик, растроганно покашливая, закуривал у порога: по обыкновению захватывал щепотью из кисета табак, сыпал его в цигарку, но пальцы его на этот раз вели себя своевольно, подрагивали, и табак в цигарку не попадал, сыпался обратно в кисет и на пол. Настя, придвинувшись к окну, к свету, так как уже завечерело, латала Мишкину рубаху, и стежки получались у нее кривыми, неровными — глаза были застланы слезами. После слов старика продолжать разговор этот было незачем. Надя только прошептала: «Спасибо, батя», — и низко-низко наклонила голову.
Ночь эту Парамоновы не спали. Вообще последнее время по ночам не спали многие хуторяне. Матвей Семенович, будучи на карауле, не уходил со двора. Полулежал на воловьей арбе и то ронял на мешок с зерном мгновенно тяжелевшую голову, то вскидывал ее, таращил подслеповатые глаза на жующих жвачку быков. Было облачно, душно, попахивало дождем, но дождя пока не было. Клонило в сон. Особенно перед зарей.
«Фу! Как днем ни отдыхай, а ночь свое берет! — Старик, отпугивая дрему, умылся ладонью и пощипал себя за брови и бороду. — И когда уж конец? Эх, жисть! Ни дома, ни в поле; ни дела, ни покоя. А команды в отступ все же нет. Не дают начальники такой команды. Наверно таки о чем-то они думают. Не перешибут ли ноги этим белым супостатам раньше, чем они успеют к нам нагрянуть? Хоть бы! И поскорее!»
Вспомнил: утром, на восходе солнца, Надя отправится в станицу, в отряд; вспомнил: два месяца скоро, как о сынах ни слуху ни духу. Вспомнил старик обо всем этом и завздыхал: семья его все тает и тает. Ему стало очень тоскливо, но в то же время в сердце его шевельнулась гордость. Нет, как ни тяжело ему, а на детей он не в обиде, не жалуется на них. Грешно ему жаловаться. Дай бог каждому отцу таких детей!
Матвей Семенович привстал, свесив с арбы ноги, и покосился в угол двора, где у яслей, подле конюшни, стояли на привязи притихнувшие кони — все тот же кривой беззубый работяга-мерин и Федоров, а теперь Надин строевой. Старик сполз с арбы, снял с оглобли у повозки чересседельник и, сходив на гумно, принес на горбу вязку сена, сунул ее в ясли.
Кони начали вяло похрустывать, лениво выбирать цветочки донника и повители, а старик, отходя к повозке, поглядывая на проступавшую за черным бугром зарю, вдруг застыл на месте и весь обратился в слух. Ему почудилось, что где-то стреляют. Кажется, в направлении станицы. «Как бы уж нам не дождаться!» — встревожился он. Тут в курятнике во всю свою петушиную глотку загорланил петух; жалкая семейка кур проснулась и завозилась на нашесте. А когда петух, все понижая звук «у», вытягивал концевую ноту, старик явственно услышал ружейный разнобойный треск, скраденный далью, и стрекот пулемета: ка-ка-ка-ка!.. Гук! гук! гук!.. Гррр!.. Гук!.. гук!..
Охнул Матвей Семенович. Вот уж когда взаправду ему небо с овчинку показалось. В коленях у него появилась такая слабость, ровно бы он целый день подавал снопы, скирдовал. Мигом прицепил к оглобле чересседельник и рысцой, рысцой, спотыкаясь, заспешил к крыльцу. В чулане в потемках зашиб о дверной косяк руку и вскочил в хату.
Она была чуть-чуть освещена прикрученной потрескивающей лампой. Пахло свежевыпеченными хлебами и сухарями. На кровати сонно посвистывал Мишка. Рядом с ним, кое-как прикорнув на самом краешке, дремала Настя, только что управившаяся с печкой, — затопила ее с вечера. Верочкина зыбка с поднятым пологом слегка качалась: девочка сучила ножонками, видно просыпаясь.
Мгновение Матвей Семенович переминался у порога, попав в это безмятежное царство. Потом на цыпочках, скрипя половицами, прошел мимо зыбки, заглянул через открытую дверь в темную горницу, где спала Надя, и полушепотом испуганно сказал:
— Стреляют!
В горнице послышался шорох, стукнула рывком отодвинутая табуретка. В хате тоже задвигались. Настя, спросив сонным голосом: «Что?» — вскочила. Не до конца проснувшаяся, она суетливо начала натягивать на себя кофточку, запуталась в ней.
— В станице вроде бы стреляют, — повторил Матвей Семенович, все глядя в темь горницы, и, услыша Надины шаги, поспешно вышел.
Надя выбежала во двор, а затем — на улицу. Тратить время на одевание ей не нужно было: она и не раздевалась сегодня. Ночь напролет, не смыкая глаз, просидела, облокотившись о зыбку, возле спящей Любушки.
Никакой стрельбы ни Надя, ни Матвей Семенович, вышедший вслед за ней на дорогу, уже не услышали, хотя предрассветный ветерок, зашелестевший листвой в палисаднике, потянул именно с той стороны, откуда только что доносились выстрелы. В улице, и справа и слева от них, в сером мраке гомонили хуторяне. Гомон был и за речкой, в центре хутора, на плацу, где помещался ревком, — в просторном доме дьячка, удравшего со всеми чадами и домочадцами к кадетам.
Нужно было немедленно увидеть Федюнпна — он по ночам дежурил в ревкоме. Что все же случилось? Может, ему уже известно, и полошиться нечего? Минуту Надя размышляла: не заседлать ли ей коня, не скорее ли дело будет, чем бежать самой?
Тут где-то за южной околицей, за садами, по-над речкой раздался топот копыт, еще слабый, еле-еле уловимый. Но Надя поняла, что кто-то гонит лошадь по наезженной, гулкой дороге, скорее всего по станичному шляху, и гонит во весь опор. Сзади в палисаднике снова зашелестели деревья, зашумела раина, и топот заглох. Но через короткое время он прорвался, стал слышен уже более отчетливо. Быстро приблизился к околице и все в том же темпе поплыл по Большой улице, к плацу. Ясно было: скачет вестовой.
Запрягай, батя. Слышишь, торопится как?.. — скороговоркой сказала Надя, качнув головой в сторону плаца. — Укладывайтесь поживей, собирайтесь, а я съезжу в ревком. Узнаю… Детей пока не тревожьте, их взять недолго, — добавила она и бегом направилась во двор, к амбару, где лежало седло.
А по хутору тем временем — из улицы в улицу, со двора во двор — стремглав разносилась без всяких посыльных весть: ждали беды в двери, а она вскочила в окно. Кадеты продвинулись стороной, и путь на слободу Поповку, куда хуторяне отступали первый раз, был отрезан. Надо было не мешкая подаваться на Мачеху. К станице, из которой этой ночью жители выехали, уже подкатывалась вражья конная разведка. Разведку обстреляли, и она скрылась в ночь. Эта перестрелка и была недавно слышна здесь, в Платовском.
Хутор ожил и сразу стал похож на шумный, поднимающийся в дорогу табор: разноголосый возбужденный говор, скрип и визг телег на поворотах, ржание коней, пощелкивание кнутов, крик и плач детей… Но это — в первые минуты. А уже вскоре над всей этой пестротой звуков преобладал один — монотонный и неумолчный: стук колес. Вскоре на голом бугре, под которым ютилась Заречка, в полумраке пасмурного рассвета неясно замаячили первые подводы. А на плотине через речку, на разбитой и ухабистой насыпи все погромыхивали и погромыхивали колеса.
Парамоновым ехать к плотине было незачем: проселочная дорога, по которой двигался обоз, проходила за их гумном, чуть выше. По узкому, меж гумнами, переулку они выбрались на зады, поднялись в гору — и вот она, терявшаяся в неубранных полях дорога на хутор Суворовский и дальше на слободу Мачеху. Передней у Парамоновых шла воловья арба. Вел быков Матвей Семенович. Он вел их, покрикивая, поторапливая, и растерянно озирался: обоз двигался сплошным потоком, а ведь в него надо было как-то вклиниться.
Рядом с повозкой, где на ворохе одежды сидела Настя с придремнувшими на коленях у нее Верочкой и Любушкой, шагала Надя, в гимнастерке, в армейских сапогах, с револьвером на поясе. Осунувшееся за ночь лицо ее было строгим и бледным. Можно было бы еще сказать — спокойным, ежели бы так заметно не трепетали ее длинные густые ресницы, то прикрывая, то вновь открывая сухо блестевшие глаза. За ней, играючись, вырывая повод, шел отдохнувший строевой конь, под седлом, с полным походным вьюком. Надя уже распрощалась и с семьей и с Любушкой, уже были сказаны — еще во дворе — последние слова. Оставалось ей только вскочить в седло и повернуть коня. А она все медлила, все шагала и шагала рядом с повозкой.
Матвей Семенович подвел вплотную к обозу быков и остановил их: дорога была занята. Мимо, гремя разболтанными колесами, шла арба Варвары Пропасновой. В арбе — сундук да детвора: кто сидел, кто лежал, зарывшись в тряпье. Следом катился андрияновский фургон с крашеной прялкой поверх клажи. Лошадей вел, ковыляя сбоку, сам старик Андриянов, весь белый, как сказочный дед-мороз, но довольно еще прыткий. Поравнявшись с Матвеем Семеновичем, он крикнул ему: «Езжай! Трогай!» — и задержал лошадей, полез с дышла на воз.
В это время где-то вдалеке — все там же, в направлении станицы, опять приглушенно зарокотали пулеметы, несколько сразу, и тут же трескуче ухнула пушка. И по тому, что разрыв донесся более зычно, нежели выстрел, было понятно, что из пушки стреляли кадеты.
Матвей Семенович рявкнул на быков, пустил их на дорогу и увидел, как впереди над упряжками загуляли кнуты и хворостины. Варварина подвода прибавила ходу, стала удаляться. Матвей Семенович вскочил на дышло, прислонился к передку арбы и начал, как и другие, охаживать быков кнутом. Налег на кнут и Мишка, управлявший повозкой — едва не выхлестнул глаз матери волосяным наконечником. Мерин досадливо вильнул хвостом, подернул и сразу взял рысью.
Надя отстала от подводы. В первую секунду она безотчетно рванулась вперед, за повозкой, увозившей Любушку. Рука ее, которой она держала на поводу своего коня, до боли вытянулась, струной натянув загрубелые ремни. И тут она, взглянув на коня, высоко задравшего от рывка голову, на притороченные к седлу походные вьюки, вдруг опомнилась: не оборачиваясь, быстро шагнула к попятившемуся коню, закинула поводья и быстро занесла ногу в стремя.
Обоз между тем опять сомкнулся и двигался все дальше.
Настя, подпрыгивая в повозке на рытвинах, с трудом удерживая девочек, сползавших с коленей, сняла с головы батистовую с розовой каемкой косынку, чтоб помахать Наде, но оглянулась и опустила косынку: Надя была уже далеко. Припав в луке, она скакала карьером вдоль бугра и уже приближалась к заречечным, под горой, яблоневым и вишневым садам, которые огибала полевая кратчайшая на станицу дорога.
Назад: XII
Дальше: Эпилог