Книга: Казачка
Назад: XI
Дальше: XIII

XII

Пашка тайком жил у Фени Парсановой. Днем, страдая от духоты, скрывался в погребце, в свежем сене, наваленном на погреб, чтоб не промерзал зимой, а ночевал на Фениных пуховиках, в хате. Жилось ему, в общем, недурно, конечно, но чувствовал он себя все же напряженно: так и высматривай в щели, так и вслушивайся в шаги и конский топот — не отряд ли, не каратели? Хоть и знал, что ситниковские войска, остатки, несолоно хлебавши устремились за линию. Но черт его знает, на войне ведь так много неожиданностей! Власти в хуторе не было, никаких частей — ни белых, ни красных — не появлялось, и ничего нового о войне ни Феня, ни отец, с которым Пашка чуть ли не каждую ночь виделся, забегая на минуту домой, сообщить ему не могли.
Единственно, что он узнал от отца, — это о пожаре. То самое и случилось, чего Андрей Иванович боялся: дотла выгорел хуторской пшеничный клин под Солонкой. Поехал старик в поле тут же, ночью, как только решил не отступать, и ахнул, еще издали увидя на черном небе искрящийся изгибистый, высотою в рост человека, вал огня. Жадно пожирая пшеницу, огонь двигался во всю двухсотсаженную ширину клина и уже приближался, подталкиваемый предрассветным ветром, к концу клина, к крайней со стороны хутора деляне, на которой смутно шуршали под ветром, как бы тревожно перешептывались, усатые граненые колосья. Позади вала оставалось сплошное, без единого островка, пепелище. Земля тут добрая, и людские деляны лежали плотно, межа о межу. А на тех делянах, что сеяли обществом по абанкинской земле, и меж-то никаких не было — только борозды.
Полкруга, двух десятин — да каких! — нежданно-негаданно лишились Морозовы на том клину. Андрей Иванович переживал убытки тяжело. А про Пашку этого сказать, кажется, нельзя было. Он эту весть встретил равнодушно. У него другая сейчас была забота — о собственной голове, и это занимало его больше всего.
Прожил он у Фени около недели: с понедельника и до субботы. А в субботу ему спать на Фениных пуховиках уже не довелось.
Придя поздними сумерками из погребца в хату, заперев наружную дверь, он умывался, — как вдруг тихая пустая ульчонка огласилась многообразными звуками: скрип телег, мычание и блеяние скота, людской возбужденный говор, ребячьи выкрики… Феня открыла окно, и в хату вместе с неясным шумом влетели отдельные отчетливые голоса.
— Санька, Саньк, завтра принеси, не забудь! — орал, словно в лесу потерялся, какой-то подросток, и в ответ чуть слышно:
— Ладна!
— Да куда ж ты едешь! — женский окрик. — Мишка! Расстались! Ну, погоняй же!
— Тпру, соколики, отвыкли от двора, тпру-у!.. Слава богу, цел вроде домишко-то, на месте.
Феня узнала старика соседа, отступавшего с хуторянами. Пашка, бросив умыванье, тоже подошел к окну, голый по пояс, мокрый. Минуту слушал, водя по животу ладонью, растирая сбегавшие за пояс капли воды. «Ага, — подумал он. — Так. Надо выметаться, пока дед Парсан не застукал». Но в чулане уже загремела щеколда.
— Отец!.. — и Феня вопрошающе глянула на Пашку.
— Подожди, не открывай! Скоро-то ведь как он!.. Сейчас я, сейчас… Тьфу, черт! Куда же я рубахи-то?..
Феня подала ему полотенце и рубахи — гимнастеру и нижнюю, — пропахшие особым острым запахом: смесь пота и степного сена. Пашка откинул полотенце, натянул рубахи на мокрое тело и в потемках зашарил руками по скамейке, ища ремень. Щеколда загремела опять, уже громче, и из-за двери раздраженно:
— Спишь, что ли, спозаранок, грец тебя возьми? Эка, сон дурачий!
Пашка, затягивая на себе ремень, тихо рассмеялся.
— Волнуется дед. Должно, брюшко подвело, вечерять захотел. Ну, всего, Феня, до завтра… Можешь открывать. — Он вскочил на вертлявую скамейку, занес ногу в сапоге на подоконник, раздавив деревянную ложку, и, помахав оттуда улыбающейся Фене, весело пошутив: «Спасибо здешнему дому, пойдем к другому», — скользнул в раскрытое окно, в палисадник.
По дороге, поднимая пыль, медленно тянулись подводы. Бычьи, конные. Пашка посматривал на них, шагая по-над плетнями палисадников. Людей на подводах было мало, — видно, въехав в хутор, в нетерпении разбежались. За повозкой, рядом с которой, обгоняя ее, шагал Пашка, хромала на привязи корова; на арбе лежала, пырская от пыли, овца. «Слабосильная команда», — подумал Пашка, — выбыли из строя. Выходит, издалека топали».
— Дядя Паша! — приветливо раздался ребячий голос.
Пашка вскинул на оклик голову и, разглядев на дороге, в ряду движущихся, окутанных пылью подвод парамоновскую воловью арбу, подошел к ней. В передке, свесив на дышло ноги, сидел Мишка с кнутом в руках; сзади на мешках и всякой иной клади вровень с грядушками — Настя, в запыленной, съехавшей на шею косынке; а на коленях у нее, нос к носу — Верочка и Любушка, в одинаковых голубеньких рубашонках. Настя их обеих сразу кормила: Верочка, болтая рукой, теребила ртом одну грудь, Любушка — другую.
Пашка удивился. Разговаривая с Настей, а больше — с Мишкой, который осыпал его бесконечными вопросами и рассказами, он все косил глаза на крохотных человечков, с увлечением занимавшихся своим делом. Наконец не вытерпел, спросил:
— Ты это что же, сваха, — пробу какую делаешь или что? Кормишь-то?
— Что кормишь? А-а, ты про Любушку? — сказала Настя, не сразу поняв Пашку. — А я уже не впервой. Она не брезгует. Берет охотно, как и у своей матери. А молока… ничего, обеим хватает.
Арбу на кочках встряхнуло. Любушка, выпустив изо рта сосок, медленно стала сползать с груди, а сама еще чаще зачмокала губенками. Настя бережно поддержала ее за пухлые в складках ножки, и та опять поймала сосок.
— Приедем, и сразу же их в зыбки надо. Пускай покормятся пока. И самой-то потом мне будет некогда.
— Толково, ей-бо! — с напевом протянул Пашка, и в переливах его баритона прозвучала насмешка, — А где же она, мамка ее, сейчас-то? И деда что-то не видно.
— Дед с конной подводой позади, при табуне; скот позади там идет. А мамка ее в Поповке задержалась. Созвали там, в этой слободе, все ревкомы — со всех хуторов. Представитель какой-то созвал их. Нарочный сказывал. Приезжал к нам. Дюже, мол, важное дело. Насчет войны что-то. А уж что именно — не могу, конечно… Вот Надя приедет, узнаем.
— Хороша мамка, хороша! Ничего себе! Бросила дочку — и ладно. Пускай…
Пашка не договорил, осекся. Обычно сдержанная, мягкая по натуре, Настя вдруг сердито зашипела на него и завозилась в арбе, как потревоженная в гнезде наседка:
— Как тебе, сват, не стыдно! Что ты про Надю говоришь! Как это можно про нее так! Тоже! Родной братец!
У Пашки загорелись уши. Сам это почувствовал. Ему страшно неудобно стало. Он и руку отнял от арбы. Все замолчали, даже Мишка, который без умолку до этого трещал, мешая взрослым. Настя поджала губы и, нагнувшись к детям, все внимание перенесла на них: сдвинула их поближе друг к дружке, прикрыла лежавшей сбоку дерюгой и принялась гладить их взъерошенные в разномастных кудерьках головы. А Мишка опустил нос и, повернувшись к быкам, усиленно начал размахивать кнутом.
Минуту, две Пашка шагал рядом с арбой, поспешая за ней, — быки под кнутом пошли веселее. Он поспешал, сам не зная для чего, понимал, что связать оборвавшийся разговор едва ли сейчас удастся. У него слов для этого, при всех его способностях, не находилось, а Настя с Мишкой разговаривать с ним желания не проявляли.
Выручило его то, что он был уже подле своего двора. Невнятно промычал что-то на прощанье и отстал от арбы, свернул к воротам, унося в душе крайне неприятный осадок. Действительно, как-то у него все неладно, нехорошо получается в отношениях к сестре. В чем-то он действительно, кажется, неправ перед ней. Ничего худого ей не сделал, конечно, и никогда не сделает, а все-таки в чем-то неправ. И перед нею, сестрой, да и перед Федором.
Назад: XI
Дальше: XIII