IX
Лошади вскачь спустились в лощину, к озеру. Из-под густых тенистых верб, окаймлявших озеро, поднялись чирки. Посвистывая крыльями, они стайкой засновали от берега к берегу, разлетались поодиночке, и в зеленоватой воде мелькали их тени. Под ноги лошадям падали чубарые чибисы, метались вокруг подводы и визгливыми голосами, плача, хором выспрашивали: «Чьи-и-и вы?»
— Свои-и! — во всю мочь гаркнул Федор, и чибисы шарахнулись врассыпную.
Травы в цвету стояли стеной, непролазные: деревей, или, как еще называют его, тысячелистник, конский щавель, донник, пырей, осока… До головокружения тянуло медовыми запахами. Телега, пригибавшая травы, плыла рывками, что лодка по волнам, — лошади то и дело пытались остановиться, щипнуть на ходу. Пашка стегал их кнутом, задевая волосяным наконечником то Мишку, то Надю, сидевших позади. Мошкара, передвигавшаяся вместе с телегой, вилась столбом, липла к лицам, и Надя, тихонько повизгивая, отмахивалась пучком длинной травы. А Мишка радостно подпрыгивал в задке, водил по сторонам удивленными глазами и, подталкивая Федора, без устали расспрашивал его обо всем. В этот степной угол он попал впервые, и все ему казалось тут диковинным. И то, что они так лихо спустились по откосу, пустив лошадей в намет и рискуя выскочить из телеги; и то, что озеро такое круглое, большое, как громадное с раскрашенными краями блюдце, а поверх воды — широкие с вырезами листья и белые цветы кувшинки; и то, что здесь дико так, пустынно, а вербы растут, как в саду, и на них, как в саду, качаются горлинки.
Когда телега остановилась, Мишка соскочил с нее и подбежал к берегу. Раздвигая высокую траву и пригибаясь, он взглянул в стылую, неподвижную гладь: где-то в глубине, такой же далекой, как небо, торчало зубчатое облако да согнутая фигурка человека с растопыренными руками. Мишке показалось озеро бездонным, и он в страхе отшатнулся от берега.
— Федька, Федька, а тут нет крокодила? — спросил он и, увидя кузнечика, запрыгал за ним на одной ноге.
— Какого крокодила?
— Да нам учитель говорил. Такие зубастые, страшные, в воде живут.
— А-а, не-ет, — Федор засмеялся. — Тут лягушки как крокодилы.
Ребята отпрягли лошадей. Пашка повел лошадей на заросшую аржанцом поляну, а Надя с Федором стащили с телеги бредень, растянули его на траве и стали чинить. Надя торопливо штопала ячейки, размахивая иглой, а Федор, сидя подле нее, придерживал сетку и все глядел на ее проворные руки, на склоненное, в загаре, лицо. От подмывающей радости ему трудно было усидеть на месте: хотелось прыгать, как прыгал Мишка, бегать, кувыркаться, орать, и орать так, чтоб все живое в степи всполошилось. В душе он благодарил Пашку за его на редкость удачную выдумку: это он пригласил Федора поехать на ночь с бреднем — завтра воскресенье, в работе пока нет напора, а лошадей все равно вести на корм.
— Вот тут надо сцепить, тут, — и Федор ловил Надину руку.
— Не мешай, — улыбалась она, — сама вижу. — И легонько уколола ему палец.
Подошел Пашка, позвякивая уздечками:
— Вы не ушивайте здорово! Маленькая нехай живет, нам ядреная нужна. — Сбросил с себя рубашку и потянул Федора за чуб: — Ну-к, давай, паря, пока солнце греет.
Надя еще ниже склонилась над бреднем, отвернулась к озеру. А Федор разыскал в телеге старые, специально припасенные брючишки и спрятался за грядушой. Украдкой, одним глазом, Надя глянула, увидела его крепкое, стройное, бронзой лоснившееся на солнце тело и, устыдившись самое себя, залилась никем не подсмотренным румянцем.
— Ты выше меня, ей-бо, бери от глуби, — хитро жмурясь и таща бредень, сказал Пашка. — Ну, благослови, владыко.
— Все равно, могу и я от глуби, — согласился Федор и, спускаясь в вязкую тину, зачавкал ногами.
Мишка бегал по берегу, гремел пустым ведром и суетился всех больше. Глядя, как Федор погружался в воду, он тревожно ждал: сейчас крокодил ухватит его за ногу и поволокет на расправу. Но вот Федор зашел по грудь, потом по плечи, вода плеснулась в подбородок, а крокодил все не хватал. Снеговая вода была мягкая, прозрачная, и Федор, медленно шагая, видел свои ноги: будто отделенные от туловища и гибкие, они вместе с корневищами кувшинок — под цвет тела — колебались, покачивались в глубине. Фыркая и ныряя на уступах, Федор тянул комол бредня, с большим усилием разрывал водоросли; а Пашка, идя чуть выше колен, посмеивался, понукал его. Саженей через десяток, у глинистой отложины Федор окунулся с головой и повернул к берегу. Выбрался на мель и захлопал по воде ладонью, пугая рыбу. Бредень с шумом выскочил на берег, вода вместе с мелкой рыбешкой отхлынула назад, и на траве затрепыхались круглые, словно медью облитые, караси.
— Какой здоро-овый! — Мишка ползал на коленях, ловя карася, и никак не мог поймать его: тот вздрагивал, трепыхался и выскальзывал из рук.
— А ты ложись на него, ложись! — хохоча, советовала Надя.
Федор, сидя на корточках, подставлял под солнце спину, блаженно улыбался. Мягкий ветер обвевал его, сушил сбегавшие капли, и тепло приятно растекалось по жилам. Было еще не свежо, но уже и не жарко. День перекипел в зное и заметно остывал. По лощине ползали вихрастые тени, поднимались в гору и все выше угоняли светлые закатные полосы. На макушке вербы, в прогалине между веток показалось солнце, заглянуло в озеро, и позлащенная зыбь воды ослепила глаза.
— Знаешь что… я придумал одну штуку. — Федор стер ладонью влагу с груди и поднялся.
Пашка, распутывая бредень, постукивал зубами.
— Ты небось придумаешь!
— Не шутейно. Давай вот что: привяжем с одной стороны бечеву, с другой вожжи — и вплавь через озеро. Надежней будет. А то когда это… Солнце вон садится.
— Не сядет. Я плечом подопру… Ишь вы, толстопузые! Ишь ты, боровок! — И, запустив в ведро руку, Пашка с наслаждением поворочал карасей. — Ну-к, Миша, принеси бечевы.
Через несколько минут с накинутыми через плечи лямками ребята взмахивали руками, разрезали, пенили темнеющую воду, и брызги летели от одного к другому. Комлы бредня покачивались, ныряли, что поплавки, все дальше уползая в глубь озера, и бредень все туже надувался.
Федор встряхивал мокрым чубом, окунал его в воду:
— Ты тяни, тяни… бульк! бульк!
— Тяну, тя-у, фырк, фырк! — И Пашка, плывя на боку, отплевывался. — Хорошо тебе, небось по дну идешь.
— По дну, попроб… бррр!.. Шире, шире растягай!
Надя с Мишкой обежали вокруг озера, заметались по берегу, расчищая место для выброда. Тут полой водой были накиданы коряги, снопки камыша, солома. Мишка посматривал на ребячьи головы, которые то скрывались, то показывались над водой, напоминая ему купающихся уток, на отсвечивающие белизной тела и удивлялся: «Как это они так… Не боятся».
Нога Федора нащупала ускользающее дно, и он выпрямился, стал. Но водоросли смялись под тяжестью тела, и он скрылся в воде. Взмах, другой — и вот уже надежная земля: прохладная и липкая. Бредень шел тяжело, медленно. Федор, играя мускулами плеч, подтягивал свою сторону и все ближе подходил к берегу.
— Выравнивай, выравнивай! — торопил он, рубя бечевой, и волнистые круги рябью застилали озеро.
— А ты не спеши, не спеши! — басил Пашка. Смотал в кольцо вожжи и кинул их на берег.
Мишка поймал конец вожжей, полез по осоке. Федору помогала Надя, ухватившись за бечеву. В крыльях бредня, уткнувшись носами в ячейки, выезжали на берег жирные присмиревшие лини.
— Дружней! Дружней! — Федор от нетерпения подпрыгивал.
И ребята заработали дружнее.
Громадный ком ила, кореньев, трав выскочил из воды и расплылся на берегу грязной лужей. Крупные лини, что поросята, лениво заворочались в грязи, завозились, тщетно ловя воздух раскрытыми ртами. Мишка пестал самую большую рыбину, приплясывал, приговаривал. Темно-красный с пол-аршина линь зевнул, напружинился и, щелкнув изогнутым хвостом Мишку по лицу, выпрыгнул на берег.
— Держи, держи! — И Надя звонко засмеялась.
Пашка ежился от прохлады, шершавыми пальцами крутил цигарку.
— Ну, как? Еще разок, а? На тот берег.
— Понравилось! А ты не хотел. Давай еще! — Федор закурил, накинул на шею лямку и, дымя цигаркой, полез в воду.
Когда они раскидывали на просушку бредень, уже смеркалось. На румяном от зарева небе порхала первая звезда — вечерняя зарница. В зарослях камыша тоскующе крякнула утка, и тут же страстно и призывно отозвался селезень. С бугра примчался быстроходный ветер, напоенный цветеньем трав, прошуршал по осоке и притих, сорвавшись в озеро. В кустах оглушительно затрещали перепела, зазвенели кузнечики. Изжелта-бурый сурок посидел на кургашке, стал вдыбки, с человечьим любопытством оглядывая возившихся ребят, и протяжно свистнул, юркнул в нору, как бы испугавшись своей дерзости. Успокоенные лягушки, как по сговору, сразу во всех концах озера открыли разноголосый и по-своему стройный концерт. А бык водяной, как опытный барабанщик, попадая в лад, гукал где-то неподалеку.
Пашка, веселый от удачной ловли, сбрасывал с себя мокрую одежду, подергивал от озноба плечами и мастерски воспроизводил лягушечий концерт.
— Шкурра-шкурра-шкурра, — растягивая слова, низко начинал он и тоненьким голоском, отрывисто: — мразь-мразь-мразь! Сама такова, сама такова, гу! гу! гу!
Мишка покатывался со смеху и был очень доволен всем происходящим.
Пашка переоделся и подвел к стану лошадь.
— Ну-к подбери линей с ведерко! — сказал он Федору, накидывая на лошадь пиджак.
— Чего еще выдумал?
— Тебе, что ль, одному выдумывать! Тпру, гнедой! Тут ведь четыре версты до Атаманского хутора, вмах смотаюсь. Надо ж погреться после трудов праведных.
— Вот уж чадо, ну и… чадо!.. — Федор вытряхнул из мешка линей и отобрал, каких получше.
Надя, поджав ноги, сидела под телегой, чистила карасей и тихонько пела. Федор разжигал костер, ломал дрова. Яркое колеблющееся пламя лизало котел, тянулось кверху, к темно-синему недоступному небу, и по воде лилово пластались отблески, дробились и меркли. Федор тронул плечо Нади и сел с нею рядом. Не отрываясь от работы, она строго и отчужденно глянула на него из-под приспущенной косынки. Но в глубине глаз, светившихся в темноте, Федор уловил сдержанную ласку, и строгость Нади ему показалась необычной. Пушистый локон колос над маленьким тонкой резьбы ухом дразнил его, тянул к себе.
— Давай, Надюша, подмогну. — И, доставая чашку, Федор прислонил свою обветренную щеку к ее — мягкой и горячей.
— Пусти уж, помогальщик, — Надя откинулась и шутливо замахнулась карасем, — а то вот щелкну по носу!
— Ну что ж, один раз можно.
— Один? А может быть, два?
— И два не страшно.
— Ты известный лихач, тебе все не страшно. — Она поднялась, вымыла руки и пошла к котлу, легкая и гибкая. — Соли принеси, кашевар, а то наваришь рыбы.
Расстилая под телегой зипун, готовясь к ужину, Федор услышал, как неподалеку зашуршала трава, и из густого мрака, обступившего костер, выскочил на свет всадник.
— Вот и я! Вы все возитесь тут? — Пашка громыхнул пустым ведром и спрыгнул с лошади.
— Садитесь, садитесь! Готово! — Надя поднесла дымящийся котел, и вкусный запах ухи защекотал ноздри.
Пашка с торжеством извлек из кармана бутылку, хлоп-пул по донышку ладонью, и пробка полетела через Мишкину голову.
— Ну-к давай сюда ложки, подставляй! — командовал он, наливая себе первому. — За карасей посля возьмемся, они слаже станут, ей-бо. А ты куда же, Надька, отвернулась? А? Не хочешь? Ну, не хочешь — нам больше достанется. Правда, Михаил Алексеич?
— Пра-авда, — пропищал Мишка и, сморщив переносье, заглянул в свою ложку: он заметил, что Пашка налил ему всех меньше, и к тому же — последнему, и это обидело его. — Ты чего ж мне так немножко?
— Я те дам немножко! — прикрикнул Федор.
— И мутная чегой-то. Как все равно эта самая… Хлопки там какие-то.
Пашка не вытерпел:
— Ты не егози, паря! Пузо тебе не зеркало, в нем ничего не видать. А чище воды не будешь.
Костер догорал, и тлеющие листья вербы источали сладковатый запах. Глядя на Мишку, Надя посмеивалась, величала его «пьянчужкой», а тот бережно тянул из ложки, облизывался и с завистью наблюдал за Пашкой, тянувшим прямо из горлышка. Федор с редким аппетитом навалился на карасей. Они казались ему отменно вкусными. И были для него тем вкуснее, что их варила Надя. Пашка захмелел, не допив бутылки. Раскрошил карася, уронил его на зипун и забормотал скороговоркой:
— Слава отцу и сыну и святому зятю, яко настытил еси нас, обжор твоих.
Щурясь и подрагивая ресницами, он прислонился к колесу, откашлялся и сочным, рассыпчатым баритоном затянул свою любимую песню. В компаниях, на вечеринках или просто на улице с ребятами почин песен — всегда за ним. Даже дьячок, когда Пашка был школьником и пел на клиросе, расхваливал его голос и приглашал к себе в помощники.
Поехал казак на чужбину далеку
На добром своем коне вороном…
И Федор, с особой остротой и болью чувствуя на этот раз непреложную быль в этих простых, понятных словах песни, известной ему сызмальства, чувствуя, что речь в ней идет о его близкой участи, растроганно подтянул:
Свою он краину навеки спокинул,
Ему не вернуться в отеческий дом…
Мужские голоса покрывал и сдабривал высокий нежный голос Нади. Подхватывая на самых крутых и жалобных извивах, она словно бы предвещала свою горькую судьбину:
Напрасно казачка его молодая
Все утро и вечер на север глядит,
Все ждет, поджидает — с далекого края
Когда ж ее милый душа-казак прилетит…
Песня эта, тревожа обитателей ночи, то разливалась по лощине бурливыми апрельскими потоками, взмывала переборами колоколов, то падала и снижалась до перешепота степных, колышущихся на ветру трав.
Пашка запрокинул свою маленькую, мальчишескую голову, не мигая уставился в далекую сияющую звездочку, излучавшую ровный зеленоватый свет, и тягуче, с упоением рассказывал о печальной судьбе казака, чьи кости полегли под снегом в краях чужих и неведомых; Федор, опьяненный песней, немножко водкой и, главным образом, близостью любимой, проникновенно вторил ему, прижимался в темноте к плечу Нади и гладил ее покорную руку. Мишка убаюканно сопел, свернувшись калачиком на подстеленной шубе.
Они пели еще и еще: про Ермака Тимофеевича, сложившего свою буйную головушку в пенистых волнах Иртыша, когда во мраке блистала молния, шумел дождь и в дебрях бушевала буря; про отважного Ланцова, убежавшего из тюремного замка, спустившись ночью с чердака на веревке, свитой из рубахи и штанов; вспоминали седую старину до тех пор, пока утомленный Пашка как сидел подле колеса, так и свалился на зипун — уснул.
Безучастная, мудро-молчаливая степь — свидетель минувших казачьих лихолетий и буйств — поглотила недосказанную былину, последние отзвуки голосов, и все кругом замерло. С озера поднялась зоревая пахучая прохлада. Она поднялась белесо-мутным туманом и обняла двух сидевших под телегой, тесно-тесно прижавшихся друг к другу людей.
— Надо и нам спать, — еле слышно прошептала Надя, — а то мы засиделись.
— Посидим еще немного, — ласково удерживал Федор.
— Да-а, ишь ты какой, — сказала она и тяжело вздохнула.
Поднялась, постелила себе по другую сторону телеги, шелестя привезенным из дому свежим сеном, и притихла.
Федор курил, лежа между Пашкой и Мишкой, ворочался с боку на бок. Беспокойные, неотступные мысли поднимали его, жгли огнем. Он бросил одну цигарку, но тут же завернул другую. В жарком ознобе, с неукротимой дрожью во всем теле приподнялся на локте, прислушался к сонным ребячьим посвистам. Потом, сдерживая все возраставшее волнение, встал и зашел за телегу. Мгновение стоял у изголовья Нади, укрощая сердце — оно прыгало, распирало грудь — и, не совладав с собой, опустился…
— Фе-едя-я… Что-о ты… — стонущий, еле различимый шепот. И в предчувствии неотвратимого Надя беззвучно зарыдала.
— Надя… Надюша… милая… — Не помня себя, Федор притянул ее безвольное тело, прижал к себе и исступленно начал целовать ее влажные от слез губы и щеки…