9
АЛЕША. У входа в столовую и в самой столовой, разделенной надвое, шумели, толпясь, люди. Кое-кто уже был навеселе. Двери во вторую половину, где стояли праздничные столы, еще не отворяли, и этим подогревалось нетерпение. В помещении было тепло: топились две печки,— и ребята, сняв пальто и полушубки, расхаживали в выходных костюмах, при галстуках, побритые и причесанные.
Катя Проталина, легкая, хлопотливая, раскрасневшаяся, в белом фартучке, не ходила среди толпы, а как бы летала над ней. Пробегая мимо меня, задержалась на секунду.
— Я сяду с тобой, Алеша, ты не возражаешь? — И ускользнула, не дождавшись моего ответа: она старалась сделать стол самым красивым из всех, какие сейчас приготовлялись на земле.
Ее помощник Федя, полыхая жаром пухлых щек, пристроился в углу и каждому входящему подносил по стопке и по ломтику хлеба с пряно пахнущей, в крупинках перца килькой — для начала.
Леня Аксенов от стопки отказался.
— Не признаю, знаете ли, ничего предварительного. Предпочитаю основное. Это солиднее.
Наконец двери медленно и со скрипом, показавшимся в молчаливом ожидании пронзительным, отворились. В проеме, загораживая от взоров любопытных накрытые столы, возвышался Дед Мороз в красной из кумача шубе, с бородой из пакли, с наклеенными лохматыми бровями и оранжевым носом; видно было, что и костюм и грим сделаны наспех, из ничего, сидело все это вкривь и вкось, но нам казалось, что наш Дед Мороз самый лучший, самый добрый и красивый на свете. Все узнали в нем Трифона Будорагина, а в Снегурочке, стоявшей рядом,— Анку, хотя она и скрыла лицо под бумажной маской.
Трифон низко, касаясь рукой пола, поклонился и, потешно меняя свой бас, произнес:
— С наступающим Новым годом вас, строители и романтики! Имя мое — Мороз, фамилия — Сибирский, я ваш друг и брат, не боитесь меня. Прошу вас, гости дорогие, к нашему столу выпить по чарке, чтобы Новому году не скучно было находиться в нашем обществе. Снегурочка, приглашай, ребята робкие, стесняются.
— Заходите, мальчики,— сказала Анка.
В помещении оживленно зашевелились, повалили к двери. Трифон предупредил с угрозой:
— Прошу без нахальства, по одному, а то мне придется применить санкции...— Он щелкнул пальцами, и ему сейчас же подали аккордеон. Так под звуки марша мы и перешагнули порог, вступая в новый год.
Длинные дощатые столы резали глаза непривычной белизной. Их накрыли простынями. Удивляла сервировка — пестрое смешение всего того, что имелось в нашем кухонном хозяйство: тарелки разных калибров, стаканы, железные кружки, аккуратно отпиленные березовые кругляши, сырые и сочные, покрытые бумажными салфетками, а на них пирожные, конфеты, апельсины. И выстроившиеся в очереди бутылки... Стены были украшены елками, из угла в угол протянулись гирлянды разноцветных фонариков...
— Алеша, я здесь! — крикнула мне Катя.— Пробивайся сюда! — Она была одета в светлое легкое платье с короткими рукавами и глубоким вырезом на груди, точно праздновала не Новый год на Ангаре, а Первое мая в Горьком.
— Ты не застынешь, Катя? — сказал я, оглядывая ее.
— Что ты! Мне жарко. Потом у меня вот что есть.— Она набросила на плечи мягкий мохнатый шарф, спрятала в него руки.— Видишь? Теплый, как печка. И красивый. Налей мне шампанского.
С другого бока от Кати втиснулся Леня Аксенов.
— Прошу простить за вторжение, бригадир. Другой щели не нашлось, куда бы я мог пролезть. Не помешаю? Впрочем, сегодня никто никому не мешает. Что вы будете пить?
— Шампанское. Затем все остальное. А ты?
— Я бы хотел коктейль. За неимением такового ограничусь фруктовой водицей. Вас не будет шокировать фруктовая водица?..
— Это что же? Приказ генерала придерживаться сухого закона?
Леня с надменной медлительностью повернулся ко мне, сощурился насмешливо.
— Отцовские приказы на таком расстоянии практически бессильны.
Мороз Сибирский объявил в это время:
— Прошу наполнить бокалы, граждане! Не торопитесь, а то расплещете бесценную влагу. Говори, Петр!
Начальник берега встал, нарядный, сдержанно торжественный и немного печальный, улыбнулся застенчиво.
— Добрый старый год внес небольшие, но весьма существенные изменения в наших судьбах. Он перевел стрелку на нашем пути, и жизнь взяла иное направление. Проводим же с почетом этого «стрелочника» в Историю — на покой. Он никогда не исчезнет из нашей памяти!
Едва успели помянуть добрым словом год прошедший, как Трифон оповестил зычно о приходе нового года, и Петру опять пришлось встать.
— Хорошо, хорошо говори,— попросила его Анка.
— Я обращаюсь сейчас в первую очередь к своим ребятам, с которыми работал и жил в Москве и кого увлек за собой вот сюда...
— Нас вы считаете чужими? — спросил Леня Аксенов.
— Нет, не считаю. Но перед своими несу моральное обязательство. Буду рад, если все остальные присоединятся к тому, что я скажу...— Петр, держа перед собой алюминиевую кружку с шампанским, взглянул на меня, потом на Трифона, на Анку, Илью, Серегу, Васю, тронул за плечо Елену, сидящую рядом с ним.— Друзья мои, мы только начинаем обживать этот берег. Но уже кое-что испробовали. И к морозу прикоснулись вплотную, и снабжение идет по бездорожью, и широкого экрана пока нет. Мы ведь у истоков огромного начала... Посмотрите-ка туда, вперед.— Он протянул руку в сторону темного угла столовой, и все невольно повернули головы, чтобы взглянуть в том же направлении.— Вон он, город,— видите? — молодой, в огнях, с дворцами — весь берег занял! Он возьмет у нас не один год жизни, немало сил... Будут весны, осени, зимы, дожди, ненастье. Все преодолеем. Нет большего счастья, чем счастье преодоления!.. И опять я, как тогда, в общежитии, заявляю: на легкое не рассчитывайте.
— А ты нас не пугай! — негромко, но веско сказал кто-то.
— Не пугаю, но предупреждаю: неуверенных прошу разрядить обстановку, чтобы дать простор деятельным и уверенным.
— Таких не предвидится,—сказал Трифон.—Закругляйся.
Петр неожиданно рассмеялся.
— Вот люди!.. Никогда не дадут поговорить. Что ж, с Новым годом, товарищи, с новыми успехами!..— Он приподнял кружку, призывая всех присоединиться к нему, выпил до дна, сел и поцеловал Елену.
Катя Проталина тоже выпила, поставила стакан и, счастливая, с сияющими радостью глазами, повернулась ко мне.
— Хорошо-то как, господи! Алеша, можно, я тебя поцелую? Нет, ты меня поцелуй.
— С наслаждением, Катя,— сказал я и поцеловал ее.
Леню Аксенова, видимо, забавляла и сама Катя и ее чрезмерная восторженность.
— Быть может, синьорита, вы прибегнете и к моей помощи и смысле поцелуев, я пока свободный и смогу уделить вам крупицу своего внимания...
— Что ты, Леня! — Катя, смеясь, махнула на него рукой.— Тебе рано целоваться. Ты еще маленький...
Леня, откинув голову, взглянул на нее снисходительно.
— Разве вы не замечаете, синьорита, что я выше вас на целую голову? Во всех отношениях, учтите...
А застольное веселье уже набирало свою силу и размах, все забыли, где это веселье происходит, в каком здании, в каком месте. Трифон сбросил с себя кумачовый балахон и шапку, сорвал с лица паклю и, поставив на колени аккордеон, заиграл. И уже содрогнулось здание от первых пробных перестуков каблуков, уже образовался круг, и в этот круг выталкивали еще не осмелившихся плясунов. А те, что оставались за столом, произносили тосты, сепаратно, друг за друга, чокались, выпивали и целовались, клянясь в верности.
— Илюха,— говорил Серега Климов, держась за отвороты пиджака Ильи Дурасова,— я тебе друг. Ты знаешь, что я тебе друг по гроб жизни! Ты в прорубь головой — я за тобой. Вот как! Потому что люблю...
Илья ковырял вилкой холодную котлету.
— Отцепись, Серега, пиджак помнешь. Хорош ты друг, если сбежать хотел прямо с дороги. Товарищ называется...
— Вспоминаешь? Печальный факт в моей биографии, единственный, вспоминаешь. А ты про хорошее вспомни.
— Хорошего-то у тебя больно мало,— хмуро сказал Илья.— Зачем Алешку Токарева обидел? Потому что пакость уже не умещается в тебе, надо на кого-то вылить.
Серега вскрикнул, обиженный, кривляясь:
— Подумаешь, персона! Слова сказать нельзя. За кого заступаешься-то? Ну ладно, я сказал не то, вообще не надо было ничего говорить... Да еще при генеральском сынке. Ну, я виноват. Хочешь, пойду повинюсь перед ним? Хочешь?
— Хочу.
Серега стремительно вскочил и очутился возле меня.
— Алешка,— сказал он, оглядываясь на Илью,— я винюсь перед тобой. Я свинья, я не смел тебя тревожить в такой момент, даже напоминать не смел. Ты меня простил?
— Простил, Серега,— сказал я.— Все в порядке.
— Видишь, Илюха! Он же настоящий друг. Давай поцелуемся, Алеша...— Он звонко чмокнул меня в щеку и отодвинулся опять к Илье Дурасову.
Катя спросила:
— Что у вас было, Алеша? Вы поссорились? Из-за чего? Он тебя оскорбил?
— Чепуха. Мало ли что может быть между людьми, когда они долго живут вместе — в комнате или в палатке — и успели друг другу надоесть!..
Она помахала пальчиком перед моими глазами.
— О, ты что-то скрываешь! Ох ты и хитрый, Алеша! По глазам вижу. Потанцуем немного?
Мы вылезли из-за стола, вступили на «пятачок», где толкались, задевая друг друга, танцующие. Было жарко, шумно и тесно. Столовая напоминала корабль, который сорвался с якоря и пошел, покачиваясь, по волнам, вольный и сверкающий, сквозь тайгу, сквозь стужу, сквозь ночь...
Трифон не переставал играть, отрывал пальцы от клавишей только за тем, чтобы взять стакан и отхлебнуть вина. Анка сидела рядом и платочком смахивала с его лба, из под крутой медной пряди, крупные капли пота. В коротенькую паузу, пока Трифон промачивал горло, Анка подступила к нам и попросила меня:
— Алеша, потанцуй со мной. Извини, Катя...— Она грубовато взяла мою руку и положила себе на плечо; отдалившись немного от Кати, она спросила строго: — Ты всерьез ею увлекся?
— С чего ты взяла?
— Я все замечаю, можешь быть уверен. Ты сказал ей, что женат?
— Зачем?
— А чтобы она не питала надежд. Ты ей нравишься, я это вижу.
— У нее жених есть. В армии. Скоро приедет сюда.
— Жених далеко, а ты рядом.
— Как ты можешь о ней так нехорошо думать, Анка?
— Я о ней очень хорошо думаю, Катя замечательная. Но ты тоже не плох.
— Она мне нравится. Но как-то по-другому, как товарищ, что ли...
— Она тебе — как товарищ, а ты ей — как парень, мужчина. Вот и скажи ей прямо, откровенно. А если духу не хватает сказать, значит нравится не только как товарищ. И я не удивлюсь: она не может не нравиться. Но тогда напиши Жене, расскажи ей все начистоту, пускай и она чувствует себя свободной.
— Она, я думаю, и так свободна.
Анка, откинувшись, взглянула на меня как бы издалека.
— Нехорошо сказал. Выходит, мало ты ее знаешь, Женю, хоть и считаешься мужем.
— Вот именно, считаюсь.
— Опять нехорошо сказал.— Анка вздохнула как будто с разочарованием.— Иди, Катя ждет. Скажи, что у меня голова закружилась.— Она оставила меня и пробралась сквозь толчею к Трифону.
— Чем она расстроена, Анка? — спросила Катя, когда я к ней вернулся.
— Просила, чтобы я повлиял на Трифона, винца тянет сверх меры.
— Что ты! Он пьет меньше других, я за всеми слежу. Тут что-то другое... Ах как жарко, тесно!..
— Выйдем прогуляемся,— предложил я.
— Выйдем.
Мы незаметно оделись и вышли на волю. Холод как будто поджидал нас за дверью, сразу же окружил, постепенно сжимая объятия. Небо застыло, черное, глухое, в тусклых звездах, задернутых реденьким туманом. Застыла тайга, тоже черная и глухая. Кажется, что и жизнь застыла. Лишь тончайший треск, как от пылающих поленьев, наполнял воздух. Катя взяла меня под руку и ознобно вздрогнула, то ли от стужи, то ли от волнения.
— Закрой рот шарфом, а то схватишь простуду.— Я поднял воротник ее шубейки, поправил шарф.
— Не кутай меня,— прошептала она.— Мне не холодно, мне как-то стеснительно, вот здесь, в груди. Распахнуться хочется, как весной...— Ее глаза, немигающие, яркие, точно две звезды, мерцали перед моими глазами и как будто чего-то искали во мне, чего-то ждали.— Пройдем к реке.
Она двинулась впереди меня, неслышно, точно скользила по снегу, мелькала среди черных стволов деревьев, то выплывая на свет, то теряясь в тени. На берегу сразу чувствуется, что жизнь не стоит на месте, не застыла. В реке шла не прекращающаяся ни на секунду работа. Внизу, во тьме, сердито ворчала вода, омывая камни, и мороз не в силах был сковать ее льдом.
— Страшно как! — прошептала Катя, заглядывая с обрыва вниз, и сжала мой локоть.— Сорвался — и пропал! Я иногда думаю: идет, идет человек, как завороженный, видит перед собой протянутую руку, глаза, слышит голос: «Иди, иди ко мне». И человек идет. И вдруг не стало ни руки, ни глаз, ни голоса, а под ногами зыбкая жердочка над пропастью, неосторожное движение — потерял равновесие и полетел в бездну. Сердце захлебнулось — и конец.
— Ты так говоришь, Катя, будто с тобой это случалось.— Взгляд мой приковывала шумящая темнота под обрывом.
— Со мной нет,— ответила Катя.— Но с другими случалось... Сколько же ходит по земле несчастных девчонок, обманутых, брошенных, с растерянной верой, со слезами в душе!..
— А ребят? Думаешь, меньше?
— Ребята тоже есть. Но не столько. И им легче, они могут со зла, от обиды стиснуть зубы, а девчата нет. В несчастье у них слезы — помощники...— Помолчала немного, чутко прислушиваясь к ворчанию реки, и сказала: — Я тоже могу идти по жердочке, я себя знаю...— Повернувшись, она приблизила ко мне лицо.— Алеша, твое сердце занято?
Вопрос прозвучал неожиданно, с надеждой и непосредственностью, чистота и наивность его привели меня в замешательство, я даже отступил на шаг, натолкнувшись на сосну. Сняв варежку, я принялся зачем-то отковыривать пахучую чешую коры. Будь на ее месте другой человек, я, быть может, свел бы все к шутке. Но сейчас всякие шутки были бы неуместны и бестактны.
— Почему ты молчишь! Ты хочешь, чтобы я сказала первая? Могу: ты мне очень нравишься, Алеша, очень, я даже не знаю как...
Я поспешно остановил ее:
— Не надо, Катя. Пожалуйста.— Я не смел взглянуть на нее.— Вообще ничего не надо. У меня есть жена. В Москве. Я ее люблю.
— Ой, Алеша! — Она слабо вскрикнула и отшатнулась от меня к обрыву, и мне показалось, что еще шаг — и она сорвется и полетит в кипящую темень реки. Я с испугом схватил ее за рукав и оттащил, хотя до обрыва было еще далеко. Катя вырвала у меня руку и побежала в сторону палаток, в отдалении еще раз вскрикнула и пропала. Я остался один на безлюдном ночном берегу, по которому еще неуверенно, первыми пробными шажками шел новый и юный год.